«Колумб» работал в те времена на дровах, как и все пароходы... Если пароход стоял у пристани долго, то мы успевали с тетей Иришей обежать деревню, попросить милостыню...
В Николаевск мы прибыли глубокой ночью, пришвартовались к пристани, и те, что плыли без билета, сумели покинуть пароход крадучись, перемахнув на причал, но дядя Моисей не был настолько ловок и сноровист, чтобы помочь матери исчезнуть с «Колумба» незаметно, и мы с ней были в страшной тревоге, боясь, что нас повезут обратно в Благовещенск; так тогда поступали с безбилетниками, или, как их называли, «зайцами». Выручил нас добрый матрос, наглядевшийся на мучения матери. За час до высадки он подошел к тете Ирише и шепнул: «Когда пойдете через контроль, старайтесь держаться края, где буду стоять я, не то хлебнете горя...» Мы хотели отблагодарить нашего спасителя, но матрос устало махнул рукой: «Да ладно вам! Насмотрелся я на вашу житуху. Может, тут вам посветит удача, отъедитесь вволю!» Так мы очутились на берегу... Тетя Ириша и дядя Моисей, оставив нас около пристани, отправились на поиски родственника, но вернулись назад удрученные и злые. «Хорош дядя, нечего сказать,— кипела от возмущения тетя Ириша.— За стол не посадил! Чашки чая не налил!» «Да будет тебе,— урезонивал дядя Моисей.— Не отказал же нам
в крыше?» «Да какая там крыша!— все более накаляясь, яростно кричала тетя.— Небось, в дом к себе не позвал. Да рази так семейские поступают? Живоглот он, твой ненаглядный дядя!» Однако, хоть и шумела и гневалась тетя Ириша, другого выхода, как остановиться на время у родича, у нас не было. И, наняв ломового извозчика, погрузив на телегу домашний скарб, мы побрели за подводой по улицам незнакомого города. Прохожие, увидев такую процессию, останавливались и, любопытствуя, оглядывали нашу полуоборванную ораву...
«Длинные» рубли, о которых столько было разговоров в Маёрихе, оказались очень «короткими». Мать и тетя снова перебивались поденщиной, нанимаясь то поливать огороды, для чего нужно было носить воду с Амура на расстояние в два-три километра, то мыть полы и стирать белье, а дядя Моисей все дни простаивал на бирже труда. Там каждое утро собиралась огромная толпа безработных, но брали всякий раз двух-трех человек, и в такой очереди можно было пробыть до осени, так и не нанявшись никуда. Не требовались почему-то рабочие и на рыбные промыслы, хотя подходило время летнего лова...
Однако мы, ребятишки, как и все дети на свете, легко переносили тяготы жизни, набивали чем-то живот, чтобы в нем не бурчало, с утра убегали на берег Амура, купались, ловили рыбешку на удочки, как зачарованные смотрели на другой далекий берег. Там высились покрытые дремучей тайгой горы. Тень от них, как синяя дымка, падала на широкий залив, уходила в глубь Амура. За заливом открывалась светлая даль и ширь, в ней текли, отражаясь, белые безмятежно сияющие облака...
Однажды душа моя была отравлена горчайшей обидой. Я прибежал вместе с братишками с реки, но дядя Моисей, пропустив своих детей во двор, придержал меня, шутливо загородив путь и хмельно улыбаясь. Он был красен, смущен, но заговорил со мной с грубоватой ласковостью:
— Бегаешь невесть где, а не ведаешь, что дома тебя тятька дожидается!
— Какой тятька?— я задохнулся от радости, надежды, в голове моей вихрем пронеслось — неужели нашелся родной отец?
— Как «какой»?— переспросил дядя Моисей.— Всамделишный! Мужик что надо!
Я увернулся из-под его руки, опрометью бросился к сараю, но дядя в два прыжка догнал меня, схватил за рубашку.
— Ты куда, оглашенный?!— крикнул он, притягивая меня к себе и заглядывая мне в глаза.— Он тебя в доме дожидается. Но мотри, чтоб без глупостев!
В дом нас, ребятишек, обычно не пускали, но сейчас я не испытал никакой робости перед крашеным крылечком и домоткаными половичками в сенях. Отчаянно рванув дверь, я ворвался на кухню.
Кухня была полна людей или мне так показалось в первое мгновение. Услышав распах двери, все обернулись и начали глядеть на меня. За столом сидели трое — мать, тетя Ириша и незнакомый мне человек в серой толстовке, худой, жилистый, с большим кадыком на сморщенной шее. Я посмотрел на его бледно- желтое, будто чуть закопченное, лицо с остро выпирающими скулами и внимательными серыми глазами, глянул на мать, что сидела потупившись, теребя красными руками край скатерти, и сразу понял, что меня обманули. Этот человек никакой мне не отец, ясное дело, что тетя успела подыскать матери нового «жениха», и в нашу жизнь снова вламывался чужой мужик, отрывая от меня мать. Щеки мои запылали от жара: опустив голову, я чуть не заревел от унижения и горя, до которого не было дела всем суетившимся на кухне людям.
— Подойди сюда, Зоря,— умоляюще позвала мать, поманив легким движением руки.
Я не двинулся с места, глядя на босые свои ноги в черных цыпках. Тогда мать сама встала, взяла меня за руку и подвела к незнакомому человеку.
— Вот, Зоря... Тимофей Гаврилович будет твоим отцом!.. Слушайся его, он тебе добра желает, и нам с ним будет хорошо...
Я все еще не поднимал глаз на чужого, но тетя Ириша встряхнула меня за плечи, сердито крикнула:
— Да ты что, дурень? С чего загордился? Или солнышко голову так нагрело, что уже не соображаешь?
Но чужой человек протянул мне бумажный коричневый мешочек и сказал скрипучим голосом:
— Будь умницей, мальчик! Возьми гостинец и с братишками поделись, не жалей для ближних ничего, и тебе все с лихвой возвернется...
Прижав кулек к груди, я повернулся и пошел к дверям, но меня остановил насмешливый голос тети:
— А «спасибо» ты проглотил? Или язык у тебя ело-. мается, если лишнее слово скажешь?
Не отвечая, я ткнулся лбом в дверь и, уже перешагнув через порог, услышал вдогонку с медлительной растяжкой все тот же скрипучий голос:
— Зачем вы так с ним сурово... Он славный мальчишка... К детям, знаете, особый подход нужен... Завоюйте его душу, а уж потом лепите из него все, как из воска...
Я не все понял в этих увещевающих словах, но об одном догадался — этот чужой мужик намеревался подчинить меня своей воле не «таской, а лаской», как не раз говаривала тетя Ириша, хотя сама следовала иным правилам. Я сбежал со ступенек, кинулся к сараю, упал ничком на земляной пол, покрытый свежей травой, и заплакал, содрогаясь от рыданий. А когда затих и поднял голову, рядом сидели мои младшие братишки. Молча запуская руки в бумажный кулек, вынимали оттуда орехи, конфеты, светлые гривенники и молча делили между собой...
Детское горе отходчиво, и жили мы тогда по ходячей поговорке: заживет как на собаке, никто и не принимал в расчет мои обиды. Тетя Ириша знала, что делала: через неделю, как только мать и новый отчим расписались, мы всей оравой поплыли на китайской шхуне на рыбный промысел Сабах, где Тимофей Гаврилович Нижегородов работал бухгалтером и где обещал подыскать работу для всех. Новый отчим был человеком добрым по природе, может быть, излишне сдержанным и черствоватым, скупым на ласку и приветное слово, но он не обижал меня, был со мною ровен, нравоучительно тих в разговоре — все время старался мне что-то внушить, часто поминая Бога, чего не водилось в нашей семье, несмотря на ее старообрядческую истовость и внешнюю набожность. Мама с первого дня стала называть отчима Тимой, а мне велела звать «папой», поэтому я весьма редко обращался к нему с какими-либо просьбами. Я ухмылялся про себя, когда мать звала Тимой человека, у которого была такая длинная шея с дергающимся кадыком,— как будто под
кожу попала мышь и старалась выбраться на волю,— у которого неживой, омертвелый цвет лица, вытянутые, свисающие ниже колен руки, сгорбленная, сутуловатая фигура и журавлиная походка. Когда он шел, поводя маленькой лысеющей головой, и кланялся при каждом шаге, казалось, кто-то переставляет его ноги, чтобы он не упал.
Хозяином рыбного промысла Сабах был Белокопытов — веселый и тучный человек. Он с утра до позднего вечера бегал по причалам и складам, где солили рыбу, закладывая ее в большие пузатые бочки, и то и дело появлялся среди женщин, чистивших рыбу. Они радовались его появлению — он сыпал пословицами и прибаутками, посмеивался, покрикивая азартно:
— Ну что, мои бравые и удалые? Соскучились по рыбке? Ждите, скоро привалит рыбка большая и малая. Тогда не зевай, показывай, на что годишься!
Если его останавливали и о чем-то просили, он не пробегал мимо, отзывался на любые мелочи, не запрещал каждой чистильщице брать по целой рыбине домой, работницы не только хорошо у него зарабатывали, но по сути и кормились бесплатно, однако, принося и ему немалый доход. Этот мудрый седоватый Старик умел ладить с людьми, был доступен и прост, все трудились на промысле прилежно и честно. Мой отчим щелкал счетами в конторе. Он хотел, чтобы мать вела лишь домашнее хозяйство, но она не вынесла вынужденного безделья и вместе с сестрой пошла чистить рыбу...
Для нас, ребятишек, рыбный промысел был целым миром. За день мы успевали избегать все причалы и склады, побывать на чистке, на речке, струившейся из глубокой сопки в Амур, в лесу. Жизнь вокруг кипела... Вот к выдвинутому в залив дощатому причалу медленно приближается тяжело груженный просмоленный баркас, гребцы гнутся на веслах, выкручивая в тугой воде глубокие воронки, так трудно им вести суденышко. Увидев баркас, на причал по сходням бросаются женщины в резиновых сапогах, в жестких, гремящих, как жесть, брезентовых фартуках, они занимают свои места у длинных, во весь причал, столов, ставят рядом железные банки, куда будут бросать рыбьи сердечки, чтобы, посчитав их, можно было потом определить, сколько рыб вычищено. Причал со всех сторон окружен деревянным бортиком, и вот из баркаса летят за этот бортик серебряные рыбины, точно снаряды, и скоро женщины стоят по пояс в этой рыбьей, скользящей, словно шевелящейся, массе, хотя рыба, пока ее поймали и привезли, уже успела «уснуть». Я обычно взбираюсь на край бортика и, держась за столбик, смотрю, как сноровисто и красиво работает моя мать, как точно рассчитано каждое ее движение. Она выхватывает рыбину за хвост из общего навала, бросает на стол перед собой и, вонзив нож в горбинку у хвоста, одним махом, резким и сильным рывком распарывает рыбину пополам. Отложив нож, она двумя-тремя скупыми движениями выкидывает за бортик внутренности, прицельно точно кидает рыбье сердце в банку, а в стеклянную чашу, покрытую слюдяной пленкой, отделяет красную икру, и снова ее рука нашаривает новый хвост... Кишки вместе с молокой летят за бортик, там под причалом кишмя кишит мелкая рыбешка, она кормится отбросами. Мама работала ловчее, у нее всегда больше рыбьих сердец, чем у других чистильщиц, но она этим не хвалилась, как тетя Ириша, когда ей изредка удавалось обогнать своих товарок...
Разгрузившись, баркас, лениво покачиваясь, уходит к заездку — длинному частоколу из свай, который тянется от берега вглубь залива. На конце заездка сооружен настил, оттуда день и ночь следят за ходом рыбы сменные рыбаки — кета идет косяками, и нужно точно уловить момент, когда она подойдет, чтобы дать сигнал дремлющим на баркасах людям; они быстро подгребают к мыску заездка и вытаскивают глубоко погруженные невода, полные бьющейся в ячейках живой рыбы... Вычищенную рыбу на тачках везут по прогибающимся доскам к складам и там закладывают ее в бочки, круто посыпая солью... Икру тоже засаливали, счищая с нее пленку. Когда мать приносила домой крупную рыбину и там оказывалась икра, она тоже подсаливала ее немного, варила чугун картошки, и, черпая малосольную икру ложками, мы досыта наедались. Привалила сытая жизнь, и мы уже могли иногда позволить себе, когда наступал перерыв в ходе рыбы, прокатиться до Николаевска, окунуться на время в шум городской жизни. Тогда я услышал летучее слово «нэп» и спросил отчима, что это такое. Он удивился моему не по годам любопытству, ведь мне было лет семь, но ответил серьезно, слегка наморщив лоб, точно его спрашивал взрослый человек: «Нэп — это, милок, свобода торговли... И все,
что ты сегодня видишь, это и будет нэп!» Он долго растолковывал мне смысл этого слова, но я видел нэп в натуре и мне это было более понятно... От речного порта вдоль широкой улицы, взбиравшейся в гору, тянулись ряды мелких лавочек под общей односкатной крышей, они не имели ни окон, ни дверей — передняя стена, как деревянный занавес, раздвигалась, и взгляду покупателя сразу открывалось несколько лавочек с выставленными на полках, прилавках и стеллажах различными товарами. В одной из таких лавочек, двигаясь оравой вдоль торговой стены, мы неожиданно повстречали знакомого купца, который оказался крестным отцом моей двоюродной сестренки Ани. Он сделался ее крестным во Владивостоке, когда дядя Моисей служил там на корабле, а тетя Ириша работала прислугой в богатом доме... Крестный, похоже, растерялся, сразу обнаружив у себя в лавочке такое множество родни. Он топтался чуть смущенно около прилавка, толстый, холеный, в черном жилете поверх пестрой рубахи, в мягких, гармошкой, скрипучих сапогах, по пузу его змеилась золотая цепочка от часов. Позже, когда нэп сошел на нет, на многих плакатах рисовали такими кулаков- мироедов... Но в тот день, войдя в лавочку, мы загородили свет с улицы, и там будто наступили сумерки. Дядя Моисей и тетя Ириша полезли к нему целоваться, а крестный торчал, как столб, посредине лавчонки, не чая освободиться от непрошеных родичей. Он растягивал губы в деланной улыбке, чтобы о нем не подумали чего плохого, не сочли его черствым человеком, не ведающим родственных чувств. И тут его выручила крестница Аня, которую вдруг вытолкнули к нему,— босоногую, в сером, застиранном до инея на локтях платьице. Крестный погладил девочку по голове, чмокнул толстыми губами в щечку, а потом, подойдя к полке, снял красивые черные туфельки: «Ну-ка, примерь!» Тетя Ириша усадила дочку на табуретку, услужливо подвинутую купцом, стала вытирать фартуком ее ступни, но крестный пришел на помощь, протянул пару новых чулок. У него был верный глаз продавца — туфельки оказались в самую пору, будто сшитые специально для Аниной ножки, и тогда крестный торжественно объявил, что дарит девочке и туфельки и чулки. Снова дядя Моисей и тетя Ириша повисли на крестном, жарко, с истово родственным чувством лобызая его. Крестный стойко выдержал их тесные объятия и поцелуи, вытер батистовым белым платком выступивший на лбу бисерный пот, а затем откланялся всем и даже попросил родичей не забывать его. Аня, которую подтолкнули в спину, бухнулась в ноги крестному, он снова погладил ее по голове, и мы покинули лавочку и облегченно вздохнувшего купца...
Пока взрослые пили чай у родственника дяди Моисея, теперь почему-то принимавшего своего племянника и его жену и маму с Нижегородовым более радушно, чем прежде, мы побежали в китайскую слободку, зажимая в потных руках сунутые нам медяки. Любимое наше лакомство — липучки — можно было купить и в лавке в торговом ряду, но те липучки не шли ни в какое сравнение с теми, которые готовились на твоих глазах...
Китайская слободка раскинулась на окраине города, и, попав туда, вы словно оказывались в чужой и загадочной стране. По обе стороны широкой улицы стояли непривычно высокие дома с мансардами, перед входом в лавки качались цветные бумажные шары, трепетали на ветру алые полотнища с черными иероглифами; когда покупатели входили в лавку, над застекленными дверьми звонко дребезжали колокольчики. Китайцы носили синие халаты, по спинам их извивались черные косы, сами они были робко-вежливые, услужливые, все время гнулись в поклонах, а китаянки двигались в маленьких туфельках-колодках, их крохотнее ножки были зажаты с самого детства в эти самые колодки, чтобы не росли. Видимо, китайцы полагали, что женщина с такими ножками более изящна и красива, но даже нам, несмышленым ребятишкам, было жалко смотреть на китаянок, напоминавших с развевающимися полами цветных халатов больших птиц, когда они боязливо шли по тротуару, словно скользили по тонкому и хрупкому льду. По улице чуть ли не гуськом бегали впритруску торговцы зеленью, сгибаясь под пружинистыми коромыслами, по обе стороны которых качались большие плетеные корзины, полные овощей. Они кричали: «Ред-иса-аа!.. Лу-у-ка-а!» Издали могло показаться, что они не бегут, а исполняют какой-то ритуальный танец, ловко перебирая длинными ногами. Около китайской бани мы задерживались на немного, пораженные странной музыкой, несшейся из ее глубины. В ней слышались и мяуканье кошек, и лязг железных тарелок, и заунывное подвыванье неведомого нам музыкального инструмента, и рассыпчатая дробь барабана, и сверливший ухо скрежет, похожий на то, когда ведут ножом по тарелке, но только еще более невыносимый. Позже я узнал, что китайцы приходят в такую баню чуть ли не на целый день, их там растирают, после чего они отдыхают, курят, пьют горячие напитки и снова лезут в жар и пар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
В Николаевск мы прибыли глубокой ночью, пришвартовались к пристани, и те, что плыли без билета, сумели покинуть пароход крадучись, перемахнув на причал, но дядя Моисей не был настолько ловок и сноровист, чтобы помочь матери исчезнуть с «Колумба» незаметно, и мы с ней были в страшной тревоге, боясь, что нас повезут обратно в Благовещенск; так тогда поступали с безбилетниками, или, как их называли, «зайцами». Выручил нас добрый матрос, наглядевшийся на мучения матери. За час до высадки он подошел к тете Ирише и шепнул: «Когда пойдете через контроль, старайтесь держаться края, где буду стоять я, не то хлебнете горя...» Мы хотели отблагодарить нашего спасителя, но матрос устало махнул рукой: «Да ладно вам! Насмотрелся я на вашу житуху. Может, тут вам посветит удача, отъедитесь вволю!» Так мы очутились на берегу... Тетя Ириша и дядя Моисей, оставив нас около пристани, отправились на поиски родственника, но вернулись назад удрученные и злые. «Хорош дядя, нечего сказать,— кипела от возмущения тетя Ириша.— За стол не посадил! Чашки чая не налил!» «Да будет тебе,— урезонивал дядя Моисей.— Не отказал же нам
в крыше?» «Да какая там крыша!— все более накаляясь, яростно кричала тетя.— Небось, в дом к себе не позвал. Да рази так семейские поступают? Живоглот он, твой ненаглядный дядя!» Однако, хоть и шумела и гневалась тетя Ириша, другого выхода, как остановиться на время у родича, у нас не было. И, наняв ломового извозчика, погрузив на телегу домашний скарб, мы побрели за подводой по улицам незнакомого города. Прохожие, увидев такую процессию, останавливались и, любопытствуя, оглядывали нашу полуоборванную ораву...
«Длинные» рубли, о которых столько было разговоров в Маёрихе, оказались очень «короткими». Мать и тетя снова перебивались поденщиной, нанимаясь то поливать огороды, для чего нужно было носить воду с Амура на расстояние в два-три километра, то мыть полы и стирать белье, а дядя Моисей все дни простаивал на бирже труда. Там каждое утро собиралась огромная толпа безработных, но брали всякий раз двух-трех человек, и в такой очереди можно было пробыть до осени, так и не нанявшись никуда. Не требовались почему-то рабочие и на рыбные промыслы, хотя подходило время летнего лова...
Однако мы, ребятишки, как и все дети на свете, легко переносили тяготы жизни, набивали чем-то живот, чтобы в нем не бурчало, с утра убегали на берег Амура, купались, ловили рыбешку на удочки, как зачарованные смотрели на другой далекий берег. Там высились покрытые дремучей тайгой горы. Тень от них, как синяя дымка, падала на широкий залив, уходила в глубь Амура. За заливом открывалась светлая даль и ширь, в ней текли, отражаясь, белые безмятежно сияющие облака...
Однажды душа моя была отравлена горчайшей обидой. Я прибежал вместе с братишками с реки, но дядя Моисей, пропустив своих детей во двор, придержал меня, шутливо загородив путь и хмельно улыбаясь. Он был красен, смущен, но заговорил со мной с грубоватой ласковостью:
— Бегаешь невесть где, а не ведаешь, что дома тебя тятька дожидается!
— Какой тятька?— я задохнулся от радости, надежды, в голове моей вихрем пронеслось — неужели нашелся родной отец?
— Как «какой»?— переспросил дядя Моисей.— Всамделишный! Мужик что надо!
Я увернулся из-под его руки, опрометью бросился к сараю, но дядя в два прыжка догнал меня, схватил за рубашку.
— Ты куда, оглашенный?!— крикнул он, притягивая меня к себе и заглядывая мне в глаза.— Он тебя в доме дожидается. Но мотри, чтоб без глупостев!
В дом нас, ребятишек, обычно не пускали, но сейчас я не испытал никакой робости перед крашеным крылечком и домоткаными половичками в сенях. Отчаянно рванув дверь, я ворвался на кухню.
Кухня была полна людей или мне так показалось в первое мгновение. Услышав распах двери, все обернулись и начали глядеть на меня. За столом сидели трое — мать, тетя Ириша и незнакомый мне человек в серой толстовке, худой, жилистый, с большим кадыком на сморщенной шее. Я посмотрел на его бледно- желтое, будто чуть закопченное, лицо с остро выпирающими скулами и внимательными серыми глазами, глянул на мать, что сидела потупившись, теребя красными руками край скатерти, и сразу понял, что меня обманули. Этот человек никакой мне не отец, ясное дело, что тетя успела подыскать матери нового «жениха», и в нашу жизнь снова вламывался чужой мужик, отрывая от меня мать. Щеки мои запылали от жара: опустив голову, я чуть не заревел от унижения и горя, до которого не было дела всем суетившимся на кухне людям.
— Подойди сюда, Зоря,— умоляюще позвала мать, поманив легким движением руки.
Я не двинулся с места, глядя на босые свои ноги в черных цыпках. Тогда мать сама встала, взяла меня за руку и подвела к незнакомому человеку.
— Вот, Зоря... Тимофей Гаврилович будет твоим отцом!.. Слушайся его, он тебе добра желает, и нам с ним будет хорошо...
Я все еще не поднимал глаз на чужого, но тетя Ириша встряхнула меня за плечи, сердито крикнула:
— Да ты что, дурень? С чего загордился? Или солнышко голову так нагрело, что уже не соображаешь?
Но чужой человек протянул мне бумажный коричневый мешочек и сказал скрипучим голосом:
— Будь умницей, мальчик! Возьми гостинец и с братишками поделись, не жалей для ближних ничего, и тебе все с лихвой возвернется...
Прижав кулек к груди, я повернулся и пошел к дверям, но меня остановил насмешливый голос тети:
— А «спасибо» ты проглотил? Или язык у тебя ело-. мается, если лишнее слово скажешь?
Не отвечая, я ткнулся лбом в дверь и, уже перешагнув через порог, услышал вдогонку с медлительной растяжкой все тот же скрипучий голос:
— Зачем вы так с ним сурово... Он славный мальчишка... К детям, знаете, особый подход нужен... Завоюйте его душу, а уж потом лепите из него все, как из воска...
Я не все понял в этих увещевающих словах, но об одном догадался — этот чужой мужик намеревался подчинить меня своей воле не «таской, а лаской», как не раз говаривала тетя Ириша, хотя сама следовала иным правилам. Я сбежал со ступенек, кинулся к сараю, упал ничком на земляной пол, покрытый свежей травой, и заплакал, содрогаясь от рыданий. А когда затих и поднял голову, рядом сидели мои младшие братишки. Молча запуская руки в бумажный кулек, вынимали оттуда орехи, конфеты, светлые гривенники и молча делили между собой...
Детское горе отходчиво, и жили мы тогда по ходячей поговорке: заживет как на собаке, никто и не принимал в расчет мои обиды. Тетя Ириша знала, что делала: через неделю, как только мать и новый отчим расписались, мы всей оравой поплыли на китайской шхуне на рыбный промысел Сабах, где Тимофей Гаврилович Нижегородов работал бухгалтером и где обещал подыскать работу для всех. Новый отчим был человеком добрым по природе, может быть, излишне сдержанным и черствоватым, скупым на ласку и приветное слово, но он не обижал меня, был со мною ровен, нравоучительно тих в разговоре — все время старался мне что-то внушить, часто поминая Бога, чего не водилось в нашей семье, несмотря на ее старообрядческую истовость и внешнюю набожность. Мама с первого дня стала называть отчима Тимой, а мне велела звать «папой», поэтому я весьма редко обращался к нему с какими-либо просьбами. Я ухмылялся про себя, когда мать звала Тимой человека, у которого была такая длинная шея с дергающимся кадыком,— как будто под
кожу попала мышь и старалась выбраться на волю,— у которого неживой, омертвелый цвет лица, вытянутые, свисающие ниже колен руки, сгорбленная, сутуловатая фигура и журавлиная походка. Когда он шел, поводя маленькой лысеющей головой, и кланялся при каждом шаге, казалось, кто-то переставляет его ноги, чтобы он не упал.
Хозяином рыбного промысла Сабах был Белокопытов — веселый и тучный человек. Он с утра до позднего вечера бегал по причалам и складам, где солили рыбу, закладывая ее в большие пузатые бочки, и то и дело появлялся среди женщин, чистивших рыбу. Они радовались его появлению — он сыпал пословицами и прибаутками, посмеивался, покрикивая азартно:
— Ну что, мои бравые и удалые? Соскучились по рыбке? Ждите, скоро привалит рыбка большая и малая. Тогда не зевай, показывай, на что годишься!
Если его останавливали и о чем-то просили, он не пробегал мимо, отзывался на любые мелочи, не запрещал каждой чистильщице брать по целой рыбине домой, работницы не только хорошо у него зарабатывали, но по сути и кормились бесплатно, однако, принося и ему немалый доход. Этот мудрый седоватый Старик умел ладить с людьми, был доступен и прост, все трудились на промысле прилежно и честно. Мой отчим щелкал счетами в конторе. Он хотел, чтобы мать вела лишь домашнее хозяйство, но она не вынесла вынужденного безделья и вместе с сестрой пошла чистить рыбу...
Для нас, ребятишек, рыбный промысел был целым миром. За день мы успевали избегать все причалы и склады, побывать на чистке, на речке, струившейся из глубокой сопки в Амур, в лесу. Жизнь вокруг кипела... Вот к выдвинутому в залив дощатому причалу медленно приближается тяжело груженный просмоленный баркас, гребцы гнутся на веслах, выкручивая в тугой воде глубокие воронки, так трудно им вести суденышко. Увидев баркас, на причал по сходням бросаются женщины в резиновых сапогах, в жестких, гремящих, как жесть, брезентовых фартуках, они занимают свои места у длинных, во весь причал, столов, ставят рядом железные банки, куда будут бросать рыбьи сердечки, чтобы, посчитав их, можно было потом определить, сколько рыб вычищено. Причал со всех сторон окружен деревянным бортиком, и вот из баркаса летят за этот бортик серебряные рыбины, точно снаряды, и скоро женщины стоят по пояс в этой рыбьей, скользящей, словно шевелящейся, массе, хотя рыба, пока ее поймали и привезли, уже успела «уснуть». Я обычно взбираюсь на край бортика и, держась за столбик, смотрю, как сноровисто и красиво работает моя мать, как точно рассчитано каждое ее движение. Она выхватывает рыбину за хвост из общего навала, бросает на стол перед собой и, вонзив нож в горбинку у хвоста, одним махом, резким и сильным рывком распарывает рыбину пополам. Отложив нож, она двумя-тремя скупыми движениями выкидывает за бортик внутренности, прицельно точно кидает рыбье сердце в банку, а в стеклянную чашу, покрытую слюдяной пленкой, отделяет красную икру, и снова ее рука нашаривает новый хвост... Кишки вместе с молокой летят за бортик, там под причалом кишмя кишит мелкая рыбешка, она кормится отбросами. Мама работала ловчее, у нее всегда больше рыбьих сердец, чем у других чистильщиц, но она этим не хвалилась, как тетя Ириша, когда ей изредка удавалось обогнать своих товарок...
Разгрузившись, баркас, лениво покачиваясь, уходит к заездку — длинному частоколу из свай, который тянется от берега вглубь залива. На конце заездка сооружен настил, оттуда день и ночь следят за ходом рыбы сменные рыбаки — кета идет косяками, и нужно точно уловить момент, когда она подойдет, чтобы дать сигнал дремлющим на баркасах людям; они быстро подгребают к мыску заездка и вытаскивают глубоко погруженные невода, полные бьющейся в ячейках живой рыбы... Вычищенную рыбу на тачках везут по прогибающимся доскам к складам и там закладывают ее в бочки, круто посыпая солью... Икру тоже засаливали, счищая с нее пленку. Когда мать приносила домой крупную рыбину и там оказывалась икра, она тоже подсаливала ее немного, варила чугун картошки, и, черпая малосольную икру ложками, мы досыта наедались. Привалила сытая жизнь, и мы уже могли иногда позволить себе, когда наступал перерыв в ходе рыбы, прокатиться до Николаевска, окунуться на время в шум городской жизни. Тогда я услышал летучее слово «нэп» и спросил отчима, что это такое. Он удивился моему не по годам любопытству, ведь мне было лет семь, но ответил серьезно, слегка наморщив лоб, точно его спрашивал взрослый человек: «Нэп — это, милок, свобода торговли... И все,
что ты сегодня видишь, это и будет нэп!» Он долго растолковывал мне смысл этого слова, но я видел нэп в натуре и мне это было более понятно... От речного порта вдоль широкой улицы, взбиравшейся в гору, тянулись ряды мелких лавочек под общей односкатной крышей, они не имели ни окон, ни дверей — передняя стена, как деревянный занавес, раздвигалась, и взгляду покупателя сразу открывалось несколько лавочек с выставленными на полках, прилавках и стеллажах различными товарами. В одной из таких лавочек, двигаясь оравой вдоль торговой стены, мы неожиданно повстречали знакомого купца, который оказался крестным отцом моей двоюродной сестренки Ани. Он сделался ее крестным во Владивостоке, когда дядя Моисей служил там на корабле, а тетя Ириша работала прислугой в богатом доме... Крестный, похоже, растерялся, сразу обнаружив у себя в лавочке такое множество родни. Он топтался чуть смущенно около прилавка, толстый, холеный, в черном жилете поверх пестрой рубахи, в мягких, гармошкой, скрипучих сапогах, по пузу его змеилась золотая цепочка от часов. Позже, когда нэп сошел на нет, на многих плакатах рисовали такими кулаков- мироедов... Но в тот день, войдя в лавочку, мы загородили свет с улицы, и там будто наступили сумерки. Дядя Моисей и тетя Ириша полезли к нему целоваться, а крестный торчал, как столб, посредине лавчонки, не чая освободиться от непрошеных родичей. Он растягивал губы в деланной улыбке, чтобы о нем не подумали чего плохого, не сочли его черствым человеком, не ведающим родственных чувств. И тут его выручила крестница Аня, которую вдруг вытолкнули к нему,— босоногую, в сером, застиранном до инея на локтях платьице. Крестный погладил девочку по голове, чмокнул толстыми губами в щечку, а потом, подойдя к полке, снял красивые черные туфельки: «Ну-ка, примерь!» Тетя Ириша усадила дочку на табуретку, услужливо подвинутую купцом, стала вытирать фартуком ее ступни, но крестный пришел на помощь, протянул пару новых чулок. У него был верный глаз продавца — туфельки оказались в самую пору, будто сшитые специально для Аниной ножки, и тогда крестный торжественно объявил, что дарит девочке и туфельки и чулки. Снова дядя Моисей и тетя Ириша повисли на крестном, жарко, с истово родственным чувством лобызая его. Крестный стойко выдержал их тесные объятия и поцелуи, вытер батистовым белым платком выступивший на лбу бисерный пот, а затем откланялся всем и даже попросил родичей не забывать его. Аня, которую подтолкнули в спину, бухнулась в ноги крестному, он снова погладил ее по голове, и мы покинули лавочку и облегченно вздохнувшего купца...
Пока взрослые пили чай у родственника дяди Моисея, теперь почему-то принимавшего своего племянника и его жену и маму с Нижегородовым более радушно, чем прежде, мы побежали в китайскую слободку, зажимая в потных руках сунутые нам медяки. Любимое наше лакомство — липучки — можно было купить и в лавке в торговом ряду, но те липучки не шли ни в какое сравнение с теми, которые готовились на твоих глазах...
Китайская слободка раскинулась на окраине города, и, попав туда, вы словно оказывались в чужой и загадочной стране. По обе стороны широкой улицы стояли непривычно высокие дома с мансардами, перед входом в лавки качались цветные бумажные шары, трепетали на ветру алые полотнища с черными иероглифами; когда покупатели входили в лавку, над застекленными дверьми звонко дребезжали колокольчики. Китайцы носили синие халаты, по спинам их извивались черные косы, сами они были робко-вежливые, услужливые, все время гнулись в поклонах, а китаянки двигались в маленьких туфельках-колодках, их крохотнее ножки были зажаты с самого детства в эти самые колодки, чтобы не росли. Видимо, китайцы полагали, что женщина с такими ножками более изящна и красива, но даже нам, несмышленым ребятишкам, было жалко смотреть на китаянок, напоминавших с развевающимися полами цветных халатов больших птиц, когда они боязливо шли по тротуару, словно скользили по тонкому и хрупкому льду. По улице чуть ли не гуськом бегали впритруску торговцы зеленью, сгибаясь под пружинистыми коромыслами, по обе стороны которых качались большие плетеные корзины, полные овощей. Они кричали: «Ред-иса-аа!.. Лу-у-ка-а!» Издали могло показаться, что они не бегут, а исполняют какой-то ритуальный танец, ловко перебирая длинными ногами. Около китайской бани мы задерживались на немного, пораженные странной музыкой, несшейся из ее глубины. В ней слышались и мяуканье кошек, и лязг железных тарелок, и заунывное подвыванье неведомого нам музыкального инструмента, и рассыпчатая дробь барабана, и сверливший ухо скрежет, похожий на то, когда ведут ножом по тарелке, но только еще более невыносимый. Позже я узнал, что китайцы приходят в такую баню чуть ли не на целый день, их там растирают, после чего они отдыхают, курят, пьют горячие напитки и снова лезут в жар и пар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68