А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— По коням!
На улице уже не сеяла липкая морось, лишь тянуло сырой осенней прохладой, темное небо, усыпанное вымытыми звездами, точно опустилось ниже. Секретарь райкома сел с нами в «Волгу», а вслед велел ехать «газику» с председателем райисполкома. Когда через четверть часа мы подъехали к Новому Загану, село уже погрузилось в глубокий сон, избы тонули в сплошном мраке, ни огонька, ни просвета.
— Ваша тетушка живет на Партизанской, самая низинная улица,— как бы предупреждая о возможной неприятности, мрачновато проговорил Григорий Михайлович.— Грязи там, скажу я вам... Но вы не беспокойтесь, «газик» пролезет где угодно...
Евсей Евстафьевич, слегка захмелевший, вроде принял за обиду замечание секретаря:
— Об чем речь, Григорий Михайлович?.. Да я там каждую канаву наизусть помню, не то что...
Однако его показного бахвальства хватило ненадолго. Едва мы свернули на Партизанскую, как машина стала то вилять, то идти юзом, то нырять в глубокие колдобины и промоины, залитые жидкой грязью. Съехав с бугорка, «Волга» окунулась в густо замешенную черную хлябь и тут же угодила в огромную лывину, разлившуюся от забора до забора, через всю ширину улицы. Радиатор зарылся в вязкое месиво, мотор фыркнул возмущенно и вдруг заглох.
— Ничего по-доб-но-го!— хорохорился Евсей Ев- стафьевич.— На фронте похлеще бывало!..
Но сколько он ни нажимал на газ, заставляя машину взвывать до дрожи и последнего напряжения, «Волга» оседала все глубже в лывину, и скоро стало ясно, что мы не сможем даже выбраться из нее, потому что грязь подступила к самым дверцам.
— Скажи на милость!— сконфуженно выборматы- вал шофер.— Ну сроду со мной такого...
— Свечи, видно, залило! Вылезай и зови «газик» на помощь!— неожиданно властно сказал Григорий Михайлович.
Евсей Евстафьевич, изловчившись, чтобы грязь не хлынула внутрь, выскочил из машины и побрел на свету фар, командуя водителю «газика»:
— Заезжай справа!
С трудом пробираясь через рытвины, «газик» обогнул «Волгу», взял ее на буксир, но сколько ни рвался вперед, ни дергался, натягивая до предела тросик, остервенело завывая и заливая капот и ветровое стекло «Волги» потоками рвущейся из-под колес черной жижи, вытянуть машину из ямины не мог.
— Нда-а. Придется брать команду на себя...— решил Григорий Михайлович.
Он осторожно надавил на дверцу, каким-то бешеным рывком очутился снаружи, не впустив даже капли грязи в машину, сам чуть ли не по колено ступил в черное месиво, всхлипывающее под его ногами, и скоро мы услышали его зычный голос:
— Кончай волынку! Без трактора не выбраться!.. Где-то в этом порядке живет тракторист... Как его — Тимофей Иванович?
Не дождавшись ответа, он исчез из полосы света, забарабанил в окно ближней избы, и вот там зажегся огонек, хлопнула дверь в сенях и стало слышно, как кто-то тяжело шагает к воротам, хлюпая сапогами.
— Григорий Михалыч?— хрипловато спросонок спросил тракторист.— Утонули на улице? Вам бы давно надо на нее завернуть, и тогда, может, тут уже асфальт лежал бы!..
— Давай не наводи критику!— недовольно буркнул секретарь.— Писателя вот везем к родной тетке. Видишь, опозорились на весь свет... На ходу у тебя «Беларусь»?
— На ходу! На ходу!— живо отозвался тракторист.
Он завел стоявший на отшибе, у проулка, трактор,
зацепил и легко выволок из ямины нашу машину, потянул вдоль улицы, а секретарь, пробежав вдоль забора, уже стучался в ставень желанной избы.
— Прасковья Аввакумовна! Дядя Маркел! Гостей принимайте! Гостей!
Трактор выкатил «Волгу» к воротам, где у входа в калитку был насыпан гравий и толченый кирпич, мы вылезли из машины, увидели, как ярко вспыхнули все окна. Кто-то уже бежал, задыхаясь, по двору, и вот уже нас обнимал пропахший махоркой незнакомый мужик в наброшенном на плечи ватнике, а на крыльце, облитая светом из избы, стояла в ночной рубашке колоколом дородная тетя, смеялась и плакала.
— Родненькие вы мои!.. Боже мой! Какая я радая!.. Живенько раздевайтесь! Ставьте вот сюда чемоданы, и Григорий Михайлович, снимайте свою кожанку... Я самовар вздую, и будем чаевничать!
— Нет, уж вы располагайтесь, а мы поедем!— затряс головой секретарь.— Гостям нужен покой. А у нас с утра дела! На днях заверну...
Снова рычал на улице трактор, вытаскивая на большак «Волгу», потом все стихло, и только слышался переливный, полный радостного возбуждения голос тети Паши.
— Вот чуяло сердце, что вы не сегодня завтра будете!.. Телеграмму ударили, а день не указали... Я уж было хотела ехать за вами в Улан-Удэ, да подрастерялась—не караулить же ваш поезд?.. Ах вы, бравые мои! Да ты что же, Маркел? Поглядите на него, расселся и сидит, будто к нам никто не пожаловал! Или еще сон свой досматриваешь?.. Тащи из сеней мед и печенье, что я нынче настряпала. И сало не забудь! Да поворачивайся!
Маркел, обнимгвший нас у калитки, уже скинул сапоги, сидел в полосатых подштанниках на кровати и блаженно жмурился. Он был еще крепкий, коренастый, с круглым лицом и крупным, слегка облупившимся носом. В куцей сивоватой бородке и в ежике го
ловы блестела седина. Он покорно поднялся, двинулся к сеням, но укорный голос тети приковал его к месту:
— Господи, Маркел! Да что с тобой деется? Может, ты ради гостей хоть штаны натянешь? Прямо нехристь какой-то!
Набросив цветастый халат прямо на нижнюю сорочку, тетя как молодая носилась по горенке, гремела трубой от самовара, на кухне вытаскивала новую скатерть из комода и без умолку говорила, и слушать не желая, что мы сыты.
— Да как же вы спать ляжете не емши? Христос с вами!
Я понял, что нужно безропотно и счастливо подчиниться тетиному напору, она будет потчевать нас, как ей захочется, что отныне мы будем во власти ее гостеприимства и во власти ее своенравного старообрядческого характера, привыкшего все вершить по-своему.
Тетя Паша отвела нам в горенке свою кровать за ситцевым цветным пологом, а сама с Маркелом спала на кухне.
В тот день, когда по случаю нашего приезда тетя сзывала гостей, я проснулся довольно поздно. Ставни на улицу были прикрыты, окно, ведущее во двор, полураспахнуто, и оттуда вместе с солнечным светом волнами лился свежий воздух.
Отдернув полог, я немного полежал, наслаждаясь тишиной и разглядывая горенку. На стене, что выходила окнами на улицу, висели в простенках подрушники, вышитые красными и синими узорами, впритык к ней стоял красноватый, пузатый, с литыми железными ручками, комод, покрытый вязаной белой скатертью, над ним косо висело полуовальное зеркало с проступившими крапинками разрушенной амальгамы, на комоде стояли радиоприемник, безделушки из гипса и розовая свинка-копилка с прорезью для монет. Над подрушниками тускло отсвечивали в рамах увеличенные с маленьких фотографий и потому как бы размытые портреты молодого Маркела и его первой жены Анастасии. В переднем углу находилась божница, полочка, украшенная бумажной кружевной отделкой, похожей на постельный подзор, оттуда смотрели темные лики старых икон и отливал медью литой восьмиконечный старообрядческий крест. Под божницей на узком столике стояла швейная машина, прикрытая вязаной белой накидкой. У другой стены все пространство до самой перегородки занимал большой мягкий диван под полотняным чехлом, на нем красовались подушечки, на одной был вышит рыжий, почти золотистый подсолнух, на другой плюшевая коричневая собака. Над диваном, аккуратно прикнопленные, висели репродукции с картин, вырезанные из журнала «Огонек»,— «Грачи прилетели» Саврасова, «Над вечным покоем» Левитана и «Боярыня Морозова» Сурикова. Между дверью и белым боком русской печки, точно выплыв из времен детства, горбился сундук, обитый цветной жестью. Крашеный пол был сплошь застлан половиками и дорожками, вязанными из поношенных чулок и крученых разноцветных тряпочек; на всех подоконниках пышно цвели в горшках цветы.
Скрипнула дверь, и в горенку тихо вошла жена.
— Вставай, засоня! — насмешливо сказала она.— Скоро гости начнут приходить, а тебя стесняются тревожить...
Я стал торопливо одеваться, и с этой минуты началась в доме суета, дверь почти не закрывалась: то дядя Марк ел с грохотом вывалил беремя дров, то тетя бежала в сени и в амбар за припасами, то растапливала печь; трещало на шестке на сковородке сало, тетя Паша дробно выстукивала по доске, кроша сваренные вкрутую яйца, звякала посуда, тоненько посвистывал самовар, пахло оладьями, пирогами, молотой черемухой...
Не дожидаясь, когда меня попросят, я начал раздвигать в горенке стол, расставлять стулья и табуретки, раскладывать около, тарелок ножи и вилки.
— Сразу видать нашу мальцевскую породу,— заглянув в горенку, похвалила тетя.— Мы без дела сроду не сидели, и все в наших руках горело!
Шура, помогавшая тете, уже стала украшать стол, когда загудели басовитые голоса во дворе и заскребли подошвы сапог о врытую у крыльца железную скобу. То пришли Маркеловы братья — Андрон и Софрон — с женами. Я стал переходить из одних объятий в другие, по-русски троекратно целоваться, во власти каких- то обязательных слов и жестов, от которых не имел права уклоняться. Этот добрый ритуал помог нам сразу разрушить невидимую стенку отчуждения...
По случаю встречи братья нарядились в новые рубахи и добротные пиджаки, до блеска надраили сапоги. От них веяло густым духом парикмахерской.
За братьями по-женски смущенно и робко переминались их жены. Жене Софрона на вид было не больше сорока, так молодило ее зеленое, как трава, платье и цветастый платок цвета зари. Постукивая тупоносыми туфлями на низком каблучке, она сунула мне дощечкой сухую руку, зыркнула по моему лицу, как бы стараясь приметить в нем что-то особенное, потом ушла на кухню помогать тете Паше. Жене Андрона, Евфалии Назарьевне, подкатывало верно уже под седьмой десяток, но держалась она статно, с непостижимым достоинством. Она оделась в темно-вишневый, с мелкими цветочками семейский сарафан, повязалась по-старушечьи атласным платком с разводами. Став лицом к божнице, она перекрестилась двумя перстами молитвенно сосредоточенно, затем подошла ко мне, властно и нежно обняла, поцеловала троекратно: «С приездом вас!»— и лишь после этого подняла на меня удивительные, строгие, как на иконе, жгуче черные глаза. Я замер от восхищения: эта старая женщина была красива, но обладала чем-то неуловимо большим, чем ее внешняя, чудом сохранившаяся красота: в каждом ее движении таились дарованные от рождения женственность и обаяние. Мимолетного ее взгляда, доверчиво распахнутого вашей душе, было достаточно, чтобы появилось желание исповедно довериться ей. Она ни о чем не спрашивала ни меня, ни жену и сама отвечала тихо, скорее шепотно, словно боялась потревожить близко спящего человека, и, пока я вслушивался в ее голос, журчавший родниково ясно и чисто, мне становилось так славно, так покойно, точно я в чем-то менялся в эти минуты, становился добрее, внимательнее ко всему, что меня окружало. Как семечную шелуху, сдуло суетность и никчемное беспокойство, ушла даже тревога о тете Матрене, которая могла внезапно появиться и вновь рассориться с сестрой. Какое счастье, что на свете ходят где-то близко по земле вот такие женщины и могут посмотреть на тебя с такой вот безмерной, ничего не требующей добротой и участием. Во взгляде этой старой женщины, в голосе, в скользящей улыбке, вдруг освещавшей лицо, было что-то от самой матери природы, от тайны нашего появления на свет
и ухода из жизни, а случайность нашего рождения вдруг обретала свое оправдание и смысл...
Разом явились секретарь райкома и председатель здешнего колхоза. Нежданно-негаданно прибыли и незваные гости — родственники Софрона, сестра его жены с сыном и невесткой. Они приехали из Новой Бряни, не застали дома и сами отправились к тете Паше. Сын и невестка держались незаметно и скромно, они походили на городских людей по манере поведения и по одежде — сын был в добротном темном костюме при галстуке, невестка в хорошего покроя светлом платье, с перекинутым через руку шуршащим синим плащом. Но сама Лукерья Ларионовна словно сбежала из музея старинных семейских нарядов: яркий цветистый сарафан с кружевным фартуком-запаном, расшитым по низу шелковыми разноцветными лентами, высокая, как корона, кичка, украшенная по краям мелким бисером и сизоватым птичьим перышком, и крупные янтарные мониста на шее. В мочках ее ушей покачивались стрелявшие искорками бирюзовые серьги. Что-то было в ней от моей бабушки Ульяны, какой я запомнил ее в лето двадцать девятого года: такая же дородность, то же круглое загорелое лицо с улыбчивыми ямочками на щеках и родные, неотцветающие с годами голубые глаза.
Тетя Паша носилась из кухни в горенку, возникала на пороге сеней, встречая прибывающих, рассаживая, находила каждому место, справлялась, удобно ли дорогому гостю, и, похоже, эта суета, гонявшая ее и заставлявшая все время быть на ногах, не утомляла ее, а взбадривала и молодила, и могло показаться, что сегодня нет счастливее человека на свете, чем она. Нет, она не только радовалась всем, кто пришел в ее дом, а гордилась, что очутилась в центре такого праздничного интереса, искала для каждого свое слово, выпевала его с воркующей нежностью:
— Проходи, проходи, сватьюшка!.. Милости просим!.. Ох, какая ты нынче бравенькая, Лукерья! А ребята-то, ребята! И когда успели под потолок вымахать, чем ты их поливаешь, ежели не секрет? И где это твой сын такую кралю отыскал? Чисто цветок лазоревый. Рассаживайтесь, где стоите, на шум и треск не обижайтесь, хотя в гостях, но не теряйтесь... Выбирайте, что повкуснее, а ежели похвалите угощенье, то мы и добавку достанем, чем богаты, тем и рады!
— Может, и не такая бравая,— весело отвечала Лукерья Ларионовна,— но за других сроду не пряталась, жила всегда на виду и сглазу не боялась!
В суматохе и гомоне я прозевал тот тревожный момент, когда в избе появилась тетя Мотя,— нарядная, веселая,— и увидел ее, когда она распрямилась, победным вызовом оглядывая гостей.
— Хороша ярмарка!— сказала она и рассмеялась.— Здравствуй, дорогой племянник! Здравствуй, дорогая сношенька Александра свет Ивановна! Низкий поклон всем! Прошу любить и жаловать — Матрена Абакумовна Мальцева, она же Марьина!
Она обнялась и расцеловалась с сестрой, будто и не было между ними ссоры и вражды, шумно протискивалась ко всем, жала руки, тут же знакомясь с теми, кого видела впервые, ее не смущало присутствие здешнего начальства, говорила громко, смеялась, показывая ровные белые зубы, вела себя так, точно была у себя дома. В ее манере держаться было ненужное панибратство и деланная развязность, таков уж, верно, был ее своевольный нрав и характер. В другом кругу эта настырность и размашистость кого-нибудь смутили бы, но тут были не в диковинку. В этой душевности и песенной удали ярче всего и проявлялся семейский человек. Мне показалось, что тетя с утра немного хлебнула спиртного для храбрости, но я мог и ошибиться, и тетя просто хмелела от шумного застолья, от обилия гостей, от желания обратить на себя внимание, понравиться, удивить кого-то лихой выходкой.
Так ли оно было или нет, но с ее появлением порвались последние тенета неловкости, еще вязавшие гостей, и стол забурлил, зазвенел звонкими голосами. Тетя выскочила во двор, отыскала где-то широкую доску, положила ее на две табуретки, кинула поверх тканую дорожку, чтобы гости сидели чуть посвободнее. Поплыл над столом веселый говор и смех, зазвякали ножи и вилки, все стали накладывать в тарелки закуски, тут были: и жареная утка, и золотистая яичница на черной большой сковороде, и тонко нарезанные ломтики сала, и помидоры со сметаной, и грибы, и пирог с молотой черемухой, и мед в деревянной чашке, и целая шеренга бутылок водки и вина. Пили из граненых стаканов и из маленьких рюмочек. После обязательного тоста за прибывших гостей тетя Мотя вдруг повела заблестевшими глазами, глубоко, всей грудью вздохнула.
От сильного ее голоса, казалось, звякнула посудана столе, тряским дребезгом отозвались стекла в окнах:
Отворите окно, отворите, Мне недолго осталося жить...
Не все голоса сразу влились в песню, а поначалу поддержали два подголоска, чтобы дать ей высоту, затем вступили густые, басовитые голоса мужиков, и песня набрала силу, окрепла в полете.
Еще раз на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить...
И вдруг каким-то чудом, как жаворонок в поднебесье, вырвался голос шестидесятичетырехлетней Лукерьи Ларионовны из Новой Бряни. Он заплескался над всеми голосами, и они подчинились его незримой власти, как покоряются вожаку в птичьей стае; он был самым юным, точно в груди у пожилой женщины выводил свои проливные и звенящие рулады соловей. Лицо ее порозовело, но оставалось спокойным, почти отрешенным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68