На Ветке, что за Гомелем, на польских землях собрались вкупе немалые раскольничьи поселения, их, по мнению архимандрита, нужно разорить будет в том польза, понеже бежать будет некуда»... Как ни занят был в те дни Петр дознанием сына и пытками его радетелей, он срочно нашел человека, чтобы послать на помощь Питириму,— то был исполнительный и ретивый по службе капитан Юрий Ржевский. Переговорив с ним наедине, Петр поручил ему творить суд и расправу над всеми, кто не прислонился к святой церкви.
Пожар раскола, казалось, пошел на убыль, стал гаснуть и ослабевать, тем более что было тому одно обманное подтверждение — вдруг вынырнул из тьмы безвестности сын неистового протопопа Аввакума Иван Аввакумов. Он был взят в Москве по мелкому извету, но когда кабинет-секретарь Макаров довел эту новость до слуха царя, Петр превелико удивился — как, неужели это сын того огнепального Аввакума, что затеял свару с патриархом Никоном, проклял государя Алексея Михайловича, отказав ему в прощении перед смертью, чей сын Афанасий, тайно проникнув в собор, измазал дегтем гробницу государя?.. Из допросов явствовало, что семья могучего протопопа — вдова и двое сыновей — еще при Алексее Михайловиче была сослана на Мезень, прожила там без малого тридцать лет, затем, по ходатайству князя Василия Голицына, вернулась в Москву, поселилась в Троицком приходе, купив себе двор. Вдова протопопа лет семь тому назад умерла и похоронена, а Иван из своего дома взят в приказ церковных дел и позже препровожден в Питербурх. В Тайной канцелярии Иван Аввакумов по доброй воле и охоте проклял бывших еретиков и противников святой церкви, предал их анафеме, а затем — что неприятно поразило Петра,— отказался от родного отца! Он-де, Иван, «також и показанного отца своего Аввакума за православного не приемлет и вменяет его за сущего святой церкви противника и всех злых дел его отрицается»... В отказе было что-то кощунственное — сын отрекался от отца сожженного, родство с которым ему никто не ставил в вину. Долго гадали, что делать с Иваном, потом порешили определить на вечное житье в монастырь, но он, не дождавшись отправки, нежданно умер в крепости... Казалось, если сам сын отказался от человека, за которым шли на костры тысячами, слову которого внимала вся раскольничья Русь, то учение протопопа непрочно, но огонь раскола коварный и загадочный — то затихал, то прятался, уходил вглубь и вдруг, набрав силу, выметывался наружу, грозил поджечь всю Русь. На том месте, где прошли его жгучие и дымные, как степные палы, гари, вырастало племя молодой поросли, цепкой и живучей... И, как сегодня явил на допросе Левин, раскол захватывал уже не только холопов и смердов, но и людей сильных в грамоте, творивших зло в опасной близости от царского двора...
«Этот расстрига куда искуснее в споре, чем мои иереи,— забыв о дреме и усталости, признался самому себе Петр.— Мои пастыри застыли на том, что затвердили и чего повелели им держаться вселенские патриархи, а расколыцики, те поумнее, в них бьется живая мысль, им нужно защищать свою веру, свои каноны, посему у них и великая нужда в грамоте... Они ведают не одну Библию, но запрещенные Синодом «Палею» и «Хронограф» и другие книги, поэтому нашим законникам и нелегко одолеть их».
Мысль Петра, покружив вокруг монаха, опять вернулась к тому, о чем он часто думал,— можно ли было избежать церковного раскола на Руси, была ли в том крайняя нужда, если держава и без него не вылезала из раздоров, бунтов, междоусобиц и войн? Петр не винил отца, тот послушался строптивого Никона, человека более могучего нрава и воли, чем сам государь, который должен был оглядываться на чужие страны, перенимать и вводить то, что было на пользу отечеству. Но
с того ли конца отец начал все переиначивать в церковной службе? Стоило ли так круто менять обычаи, лишать людей исконных привычек? Разве держава понесла бы урон, если бы не изменила службу на греческий лад? Можно было то совершать постепенно, не поспешая, приучать людей к переменам годами, если уж нельзя было плыть в одиночку против течения. Отец слепо доверился Никону, а ему, Петру, надлежало теперь продолжать дело, приняв вместе с добрым и худое его наследство... Хочешь не хочешь, а уже не в его силах срастить старое с новым, ясно, что старое надо рубить, отсекать без сожаления, иначе погибель его помыслам о единой Руси, погибель всему, что задумал он.
Когда он подъехал ко дворцу, небо над столицей стало очищаться, грязные льдины облаков расползлись, треснули, и в разломы лился холодный, чуть разбавленный голубизной свет, не согревая и не радуя.
Петр торопливо прошагал мимо часовых, остолбенело вытянувшихся при его появлении и резко отрубивших честь. Но еще до того какие-то мужики в лаптях, с котомками за плечами, оказавшиеся на пути при подъезде к дворцу, застыли на месте, сдернули шапки и воззрились намертво, даже не поводя одеревенелыми шеями, будто приговоренные. Он давно дал указ не снимать шапок перед ним и не падать на колени, когда он проходит или проезжает мимо, однако никто тот указ не исполнял — завидев его еще издали, людишки прямо бухались на землю, не глядя, что под ногами,— непролазная ли грязь, или лужа,— гнулись, пока его возок или двуколка проезжали мимо. В этой рабской приниженности было что-то недостойное, будто он повелевал не живыми людьми, а глухонемым сбродом, лишенным разума и чести! Но это уже давно не трогало душу, потому что привык к той покорности с детства. А может быть, на самом деле не было в том великой славы править таким народом: битый нынче полицмейстер Девиер, может, и недалек от правды, что с Русью в силах совладать любой царь, даже самого мизерного ума, лишь бы крепко держал в руках кнут и палку. В Европе, мол, такое редко увидишь, там любой человек, будь то кузнец, корабельный мастер или булочник, даже с королем держался с достоинством, почитая его правителем, а не деспотом.
С Русью неведомо было как и поступать — если не опускались на колени, то смахивали шапки, и в эти минуты лучше не встречаться с глазами холопов, такая стыла в них безнадежность и тупость, что хоть падай и вой от безысходности... Но то случалось считанные разы, лишь обомрет на мгновение душа, опахнет ее холодом, а потом тоска отодвинется в глухое забытье, будто и не заглядывал в эти бездонные, провальные колодцы глаз.
Вот уже много лет он равнодушно переносил это холопье покорство, слепую услужливость и собачью преданность, испытывая страх перед своей непомерной властью. Началось это с возвышенной речи Прокоповича в Киевском соборе по поводу Полтавской виктории, когда он впервые услышал величальное слово в свою честь и принял на веру каждое слово высокопоставленного иерея, впервые хлебнув отравной лести. С той поры он уже с привычным удовольствием выслушивал всех, кто превозносил его.
Но как случилось, что он запамятовал о судьбе заносчивого, прославленного, непобедимого до времени полководца Карла XII? Пока король был силен и имя его не сходило с уст Европы, он не терпел льстецов, гнал их от себя прочь. Но едва пришел закат его славы, как он сам окружил себя хором восхвалителей и лгунов, пил лесть, как хмельное вино, не ведая, что этот сладчайший яд способен выжечь все человеческие чувства. Неужто и ему, Петру, чье имя лицемеры сравнивают с Цезарем, а то и выше, тоже суждено завершить жизнь в слепоте и неведении, полном пустого славословия, завязнуть в трясине лжи и самообмана? Неужто он так суетен и тщеславен, что скорее отречется от истины, чем от золотых погремушек, никчемных наград и дурмана власти?
Как только Петр показался в парадной зале дворца, раззолоченные и посеребренные створки дверей распахнулись и навстречу ему вышла Екатерина — в пышном платье, сверкая лучистыми драгоценными украшениями на полной шее и груди. Казалось, она сторожила его приход, считала его шаги по лестнице, чтобы появиться вовремя, когда он, сутуло горбясь, размахивая тростью и погасшей трубкой, почти вбежит в залу — возбужденный, привычно нетерпеливый и вместе с тем опасно неукротимый, неожиданный в каждом поступке
и слове. Видимо, это и заставляло ее всегда быть начеку, возникать перед государем в необходимую минуту.
— Я ждала тебя, Питер,— с легким придыханием выговорила Екатерина, скользящей походкой приближаясь к нему.— Все давно готово и накрыто к обеду...
Он неулыбчиво, чуть испытующе оглядел ее с головы до ног, словно давно не видел, хотя еще позавчера ночевал в ее постели. Несмотря на то что ей подкатывало под сорок, она выглядела еще моложаво, черты лица были крупные, под стать его чертам. Правда, не взяла ростом, но в остальном не уступала: и дородностью; и разворотом крутых плеч, сейчас наполовину оголенных, блекло матовых, в опушке из горностаев; и высоким выпуклым лбом, над которым волнисто вздымались перекрашенные из светло-русых жгуче- черные волосы. В угоду заморской моде она красила в черный цвет и зубы, и тогда в улыбке ее чуть одутловатого лица с крючковатым носом сквозило что-то колдовское. Чернение, как белила и румяна, было обычной женской прихотью, на которую он смотрел сквозь пальцы, тем более что у Екатерины, вышедшей из простых служанок, капризов было на удивление мало. Приходилось поражаться иному — как она легко, играючи, перенимала манеры знатных дам и ту светскую науку, которая давалась Петру с напряжением и усилием. Она ж все хватала на лету, и поистине царственным было движение сильной и маленькой руки, когда она приглашала гостя присесть рядом. Но еще труднее было постичь способность Екатерины брать многое от чужого ума: и скрытое лукавство и хитрость, и несомненный дар держаться с монаршьим величием и достоинством, и не говорить лишних пустых слов, и не встревать с бабьей болтовней в мужской разговор, что было свойственно некоторым именитым особам. Оставались загадкой и ее глаза — то по-девичьи наивные, безгрешные, лучившиеся ангельским неведением и чистотой, то откровенно бесстыжие, как у последней девки, не скрывающей похотливого желания. На зазывный взгляд этих глаз он откликался охотно и бывал вознагражден неистовыми ласками.
— Званы к столу те, о ком я просил?— осведомился Петр.
— Да.— Она сделала шаг к нему, шурша шелковыми складками платья, окутывая его ароматным облаком духов и пудры.— Канцлер Головкин, лейб-медик
Блументрост... Или ты передумал и хочешь, чтобы мы были одни?
— Нет, поскучаем вдвоем в другой раз... Не отпустить же их не солоно хлебавши!— Он недовольно свел мохнатые брови.— Что дочери?
— Слава богу, в добром здравии,— улыбнулась Екатерина.— У Аннушки сейчас сидит ее жених герцог Гольштинский... А Елизавета играет с карлицей в карты... Как ушел учитель танцев и французского, они и обрадовались, предались забавам... Но о тебе они всегда скучают, батюшка.
— Какая же скука, ежели у одной жених, а другая играет с карлицей?— Он прижмурил левый глаз, скосил, посмеиваясь, угол рта. — Надо поскорее для Лизаньки подыскать жениха в Европе, и тогда обе скучать перестанут, не так ли, матушка?
— Конечно, они на выданье, на то воля Божья... Но отец во многом мог бы наставить их. Каждый час с тобой для них школа, нужная для ума.
Она говорила в своей обычной манере, не столько возражая, сколько стараясь сообщить нечто такое, над чем должен поразмыслить ее собеседник.
— Про дочек я всегда помню и ведаю все, что им надо,— подавив хриплый смешок, он оттопырил щеточку усов, затем, слегка качнувшись, не то коснулся лбом нарумяненной щеки, не то озорно, как драчливый телок, боднулся.— А про тебя, Катеринушка, знаю даже больше, чем хотел бы...
Редко, лишь иногда, во хмелю он напоминал о ее прошлом, и она всякий раз терялась, не зная, что томит и угнетает государя в эти минуты. Разве не беда, а вина была в том, что ее захватил в плен забулдыжный русский солдат, мял ее, когда хотел, а то и поколачивал, пьяный, для острастки; что у солдата ее отнял драгунский офицер и успел насладиться вдоволь ее безропотным и неотзывчивым телом — в ту пору она ведала только страх, хотела выжить, готовая к любым унижениям и побоям. Потом ее приметил фельдмаршал старик Шереметев, определил к себе в «прачки», обращался с нею учтиво и ласково, но у известного вояки ее выглядел глазастый князь Меншиков и, пренебрегая слезливыми упреками и бранью фельдмаршала, увез в свой дом. Однако и в этой удобной и безопасной клетке ей не пришлось сидеть долго, потому что однажды она попалась на глаза государю, и ее судьба была
решена навсегда. Став любовницей, а затем женой царя, она не расставалась с ним, деля часто все неудобства походов, ревниво терпя других женщин. За Петром выстраивалась вереница поклонниц, и многим он не отказывал в любви и милости — Матрена Бланк, Авдотья Чернышева, Анна Крамер, княгиня Кантемир, Марья Гамильтон, взошедшая позже на плаху, не считая уж кратковременных, случайных связей, когда царь не брезговал иноземными кухарками или ближними ее фрейлинами.
С годами она научилась ловко и искусно отваживать любовниц царя, под разными предлогами отказывая им в службе при дворе или неприметно пороча их в его глазах. Иной раз она шла и на жестокие меры, как, например, с княгиней Кантемир, пожелавшей одарить царя наследником. К счастью, княгиня ненароком оступилась в том месте, где ей уготовано было оступиться, и все кончилось нечаянным выкидышем.
— Ты же знаешь, Питер, что я родилась снова, как встретила тебя, и ты повел меня за собой, чтобы я стала зрячей,— она выговорила это на одном дыхании, давая понять, что не принимает его упрек всерьез, что снесет от него любые обиды.— Я, как твоя походная лошадь, никогда не жаловалась, что мне тяжко... Я родила тебе десять детей и давно забыла, какой была раньше...
— Оставь исповедь, матушка.— Он участливо наклонился и провел шершавой ладонью по ее лбу.— К слову пришлось — выкинь из головы...
— Аяьев сердцах на тебя, Питер,— голос ее звучал умиротворенно и нежно.— Когда ты рядом со мной, я забываю, что я старуха... Ты делаешь меня молодой и желанной.
— Не притворствуй, матушка!— шутливо отмахнулся Петр.— Какая ты старуха! В танцах порхаешь, как птичка, и меня, старика, держишь на крепкой привязи, я уж и по сторонам перестал глядеть, все на тебя — такая ты красивая и ладная. Гляди, как бы мне самому не получить отставку...
— До отставки не дойдет! А если почаще будешь навещать свою Катеринушку,— перенимая его веселый тон, отвечала царица,— то я, может, наберусь сил и еще порадую тебя наследником.
— Ты о чем, Катеринушка, свет мой?— У него вдруг пересохло горло и широко распахнулись глаза.
— Видно, я опять тяжела, государь,--- голос ее дрогнул, сквозь ресницы сверкнули бисеринки слез, но она чуть вскинула голову, и бисеринки растаяли и погасли.
— Радость-то какая!—Он порывисто обнял ее, подышал горячо в открытую шею.— Прости за вздорные слова... Язык говорил, а не разум... Радость-то какая!.. И впрямь, когда постараешься, толк бывает... Вот тебе и старушка!.. Ах как ты утеплила мое сердце, Катеринушка!
Он наклонился ниже и поцеловал ее пахучую пухлую руку в дорогих перстнях, и она, готовая заплакать, устояла перед искушением, боясь расплескать то светлое, что рвалось сейчас из груди. Она забыла, когда видела на лице Петра выражение такой открытой радости, почти торжества, и была благодарна ему за нежность и слабость, так она отвыкла от проявления его внешних чувств.
— Позови царевен к столу,— сказал Петр, выпрямляясь и блестя повлажневшими, навыкате, глазами.— И герцога пригласи, пусть привыкает к нашим обычаям, ведь скоро родней станет.
Он отослал бы сейчас и канцлера, и лейб-медика, чтоб насладиться нежданной вестью в семейном кругу, но менять намеченное было поздно, тем более, что не о гостеванье он думал, когда звал к себе и канцлера, и доктора. Впрочем, не так уж хлопотно повидаться с двумя приглашенными, не натаскивая на шо привычную маску. Сегодня можно позволить себе и большее.
— А не забыл ли ты, батюшка?— спросила Екатерина.— Ведь мы званы на свадьбу. Сам старик Трубецкой женится на молоденькой Головиной.
— Кому нужно оказать честь и милость, о том всегда помню!— Петр кивнул и добавил:— Иди, поторапливай всех...
Он оглянулся на высокое овальное зеркало, вмурованное в голубой простенок, взял с подоконника трость и трубку и твердыми шагами направился в столовую, распахивая створки дверей носком сапога. Когда последняя створка раскрылась, сидевшие в креслах канцлер и лейб-медик вскочили и, как по команде, низко склонили напудренные парики. Канцлер, рослый и здоровый на вид, был одет в темно-зеленый камзол с кружевным жабо на груди. До лоска выбритое, слегка вытянутое лицо его с крупными чертами обрамлялось до
плеч светло-русыми локонами парика, на левой стороне груди мерцали в орденах дорогие каменья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Пожар раскола, казалось, пошел на убыль, стал гаснуть и ослабевать, тем более что было тому одно обманное подтверждение — вдруг вынырнул из тьмы безвестности сын неистового протопопа Аввакума Иван Аввакумов. Он был взят в Москве по мелкому извету, но когда кабинет-секретарь Макаров довел эту новость до слуха царя, Петр превелико удивился — как, неужели это сын того огнепального Аввакума, что затеял свару с патриархом Никоном, проклял государя Алексея Михайловича, отказав ему в прощении перед смертью, чей сын Афанасий, тайно проникнув в собор, измазал дегтем гробницу государя?.. Из допросов явствовало, что семья могучего протопопа — вдова и двое сыновей — еще при Алексее Михайловиче была сослана на Мезень, прожила там без малого тридцать лет, затем, по ходатайству князя Василия Голицына, вернулась в Москву, поселилась в Троицком приходе, купив себе двор. Вдова протопопа лет семь тому назад умерла и похоронена, а Иван из своего дома взят в приказ церковных дел и позже препровожден в Питербурх. В Тайной канцелярии Иван Аввакумов по доброй воле и охоте проклял бывших еретиков и противников святой церкви, предал их анафеме, а затем — что неприятно поразило Петра,— отказался от родного отца! Он-де, Иван, «також и показанного отца своего Аввакума за православного не приемлет и вменяет его за сущего святой церкви противника и всех злых дел его отрицается»... В отказе было что-то кощунственное — сын отрекался от отца сожженного, родство с которым ему никто не ставил в вину. Долго гадали, что делать с Иваном, потом порешили определить на вечное житье в монастырь, но он, не дождавшись отправки, нежданно умер в крепости... Казалось, если сам сын отказался от человека, за которым шли на костры тысячами, слову которого внимала вся раскольничья Русь, то учение протопопа непрочно, но огонь раскола коварный и загадочный — то затихал, то прятался, уходил вглубь и вдруг, набрав силу, выметывался наружу, грозил поджечь всю Русь. На том месте, где прошли его жгучие и дымные, как степные палы, гари, вырастало племя молодой поросли, цепкой и живучей... И, как сегодня явил на допросе Левин, раскол захватывал уже не только холопов и смердов, но и людей сильных в грамоте, творивших зло в опасной близости от царского двора...
«Этот расстрига куда искуснее в споре, чем мои иереи,— забыв о дреме и усталости, признался самому себе Петр.— Мои пастыри застыли на том, что затвердили и чего повелели им держаться вселенские патриархи, а расколыцики, те поумнее, в них бьется живая мысль, им нужно защищать свою веру, свои каноны, посему у них и великая нужда в грамоте... Они ведают не одну Библию, но запрещенные Синодом «Палею» и «Хронограф» и другие книги, поэтому нашим законникам и нелегко одолеть их».
Мысль Петра, покружив вокруг монаха, опять вернулась к тому, о чем он часто думал,— можно ли было избежать церковного раскола на Руси, была ли в том крайняя нужда, если держава и без него не вылезала из раздоров, бунтов, междоусобиц и войн? Петр не винил отца, тот послушался строптивого Никона, человека более могучего нрава и воли, чем сам государь, который должен был оглядываться на чужие страны, перенимать и вводить то, что было на пользу отечеству. Но
с того ли конца отец начал все переиначивать в церковной службе? Стоило ли так круто менять обычаи, лишать людей исконных привычек? Разве держава понесла бы урон, если бы не изменила службу на греческий лад? Можно было то совершать постепенно, не поспешая, приучать людей к переменам годами, если уж нельзя было плыть в одиночку против течения. Отец слепо доверился Никону, а ему, Петру, надлежало теперь продолжать дело, приняв вместе с добрым и худое его наследство... Хочешь не хочешь, а уже не в его силах срастить старое с новым, ясно, что старое надо рубить, отсекать без сожаления, иначе погибель его помыслам о единой Руси, погибель всему, что задумал он.
Когда он подъехал ко дворцу, небо над столицей стало очищаться, грязные льдины облаков расползлись, треснули, и в разломы лился холодный, чуть разбавленный голубизной свет, не согревая и не радуя.
Петр торопливо прошагал мимо часовых, остолбенело вытянувшихся при его появлении и резко отрубивших честь. Но еще до того какие-то мужики в лаптях, с котомками за плечами, оказавшиеся на пути при подъезде к дворцу, застыли на месте, сдернули шапки и воззрились намертво, даже не поводя одеревенелыми шеями, будто приговоренные. Он давно дал указ не снимать шапок перед ним и не падать на колени, когда он проходит или проезжает мимо, однако никто тот указ не исполнял — завидев его еще издали, людишки прямо бухались на землю, не глядя, что под ногами,— непролазная ли грязь, или лужа,— гнулись, пока его возок или двуколка проезжали мимо. В этой рабской приниженности было что-то недостойное, будто он повелевал не живыми людьми, а глухонемым сбродом, лишенным разума и чести! Но это уже давно не трогало душу, потому что привык к той покорности с детства. А может быть, на самом деле не было в том великой славы править таким народом: битый нынче полицмейстер Девиер, может, и недалек от правды, что с Русью в силах совладать любой царь, даже самого мизерного ума, лишь бы крепко держал в руках кнут и палку. В Европе, мол, такое редко увидишь, там любой человек, будь то кузнец, корабельный мастер или булочник, даже с королем держался с достоинством, почитая его правителем, а не деспотом.
С Русью неведомо было как и поступать — если не опускались на колени, то смахивали шапки, и в эти минуты лучше не встречаться с глазами холопов, такая стыла в них безнадежность и тупость, что хоть падай и вой от безысходности... Но то случалось считанные разы, лишь обомрет на мгновение душа, опахнет ее холодом, а потом тоска отодвинется в глухое забытье, будто и не заглядывал в эти бездонные, провальные колодцы глаз.
Вот уже много лет он равнодушно переносил это холопье покорство, слепую услужливость и собачью преданность, испытывая страх перед своей непомерной властью. Началось это с возвышенной речи Прокоповича в Киевском соборе по поводу Полтавской виктории, когда он впервые услышал величальное слово в свою честь и принял на веру каждое слово высокопоставленного иерея, впервые хлебнув отравной лести. С той поры он уже с привычным удовольствием выслушивал всех, кто превозносил его.
Но как случилось, что он запамятовал о судьбе заносчивого, прославленного, непобедимого до времени полководца Карла XII? Пока король был силен и имя его не сходило с уст Европы, он не терпел льстецов, гнал их от себя прочь. Но едва пришел закат его славы, как он сам окружил себя хором восхвалителей и лгунов, пил лесть, как хмельное вино, не ведая, что этот сладчайший яд способен выжечь все человеческие чувства. Неужто и ему, Петру, чье имя лицемеры сравнивают с Цезарем, а то и выше, тоже суждено завершить жизнь в слепоте и неведении, полном пустого славословия, завязнуть в трясине лжи и самообмана? Неужто он так суетен и тщеславен, что скорее отречется от истины, чем от золотых погремушек, никчемных наград и дурмана власти?
Как только Петр показался в парадной зале дворца, раззолоченные и посеребренные створки дверей распахнулись и навстречу ему вышла Екатерина — в пышном платье, сверкая лучистыми драгоценными украшениями на полной шее и груди. Казалось, она сторожила его приход, считала его шаги по лестнице, чтобы появиться вовремя, когда он, сутуло горбясь, размахивая тростью и погасшей трубкой, почти вбежит в залу — возбужденный, привычно нетерпеливый и вместе с тем опасно неукротимый, неожиданный в каждом поступке
и слове. Видимо, это и заставляло ее всегда быть начеку, возникать перед государем в необходимую минуту.
— Я ждала тебя, Питер,— с легким придыханием выговорила Екатерина, скользящей походкой приближаясь к нему.— Все давно готово и накрыто к обеду...
Он неулыбчиво, чуть испытующе оглядел ее с головы до ног, словно давно не видел, хотя еще позавчера ночевал в ее постели. Несмотря на то что ей подкатывало под сорок, она выглядела еще моложаво, черты лица были крупные, под стать его чертам. Правда, не взяла ростом, но в остальном не уступала: и дородностью; и разворотом крутых плеч, сейчас наполовину оголенных, блекло матовых, в опушке из горностаев; и высоким выпуклым лбом, над которым волнисто вздымались перекрашенные из светло-русых жгуче- черные волосы. В угоду заморской моде она красила в черный цвет и зубы, и тогда в улыбке ее чуть одутловатого лица с крючковатым носом сквозило что-то колдовское. Чернение, как белила и румяна, было обычной женской прихотью, на которую он смотрел сквозь пальцы, тем более что у Екатерины, вышедшей из простых служанок, капризов было на удивление мало. Приходилось поражаться иному — как она легко, играючи, перенимала манеры знатных дам и ту светскую науку, которая давалась Петру с напряжением и усилием. Она ж все хватала на лету, и поистине царственным было движение сильной и маленькой руки, когда она приглашала гостя присесть рядом. Но еще труднее было постичь способность Екатерины брать многое от чужого ума: и скрытое лукавство и хитрость, и несомненный дар держаться с монаршьим величием и достоинством, и не говорить лишних пустых слов, и не встревать с бабьей болтовней в мужской разговор, что было свойственно некоторым именитым особам. Оставались загадкой и ее глаза — то по-девичьи наивные, безгрешные, лучившиеся ангельским неведением и чистотой, то откровенно бесстыжие, как у последней девки, не скрывающей похотливого желания. На зазывный взгляд этих глаз он откликался охотно и бывал вознагражден неистовыми ласками.
— Званы к столу те, о ком я просил?— осведомился Петр.
— Да.— Она сделала шаг к нему, шурша шелковыми складками платья, окутывая его ароматным облаком духов и пудры.— Канцлер Головкин, лейб-медик
Блументрост... Или ты передумал и хочешь, чтобы мы были одни?
— Нет, поскучаем вдвоем в другой раз... Не отпустить же их не солоно хлебавши!— Он недовольно свел мохнатые брови.— Что дочери?
— Слава богу, в добром здравии,— улыбнулась Екатерина.— У Аннушки сейчас сидит ее жених герцог Гольштинский... А Елизавета играет с карлицей в карты... Как ушел учитель танцев и французского, они и обрадовались, предались забавам... Но о тебе они всегда скучают, батюшка.
— Какая же скука, ежели у одной жених, а другая играет с карлицей?— Он прижмурил левый глаз, скосил, посмеиваясь, угол рта. — Надо поскорее для Лизаньки подыскать жениха в Европе, и тогда обе скучать перестанут, не так ли, матушка?
— Конечно, они на выданье, на то воля Божья... Но отец во многом мог бы наставить их. Каждый час с тобой для них школа, нужная для ума.
Она говорила в своей обычной манере, не столько возражая, сколько стараясь сообщить нечто такое, над чем должен поразмыслить ее собеседник.
— Про дочек я всегда помню и ведаю все, что им надо,— подавив хриплый смешок, он оттопырил щеточку усов, затем, слегка качнувшись, не то коснулся лбом нарумяненной щеки, не то озорно, как драчливый телок, боднулся.— А про тебя, Катеринушка, знаю даже больше, чем хотел бы...
Редко, лишь иногда, во хмелю он напоминал о ее прошлом, и она всякий раз терялась, не зная, что томит и угнетает государя в эти минуты. Разве не беда, а вина была в том, что ее захватил в плен забулдыжный русский солдат, мял ее, когда хотел, а то и поколачивал, пьяный, для острастки; что у солдата ее отнял драгунский офицер и успел насладиться вдоволь ее безропотным и неотзывчивым телом — в ту пору она ведала только страх, хотела выжить, готовая к любым унижениям и побоям. Потом ее приметил фельдмаршал старик Шереметев, определил к себе в «прачки», обращался с нею учтиво и ласково, но у известного вояки ее выглядел глазастый князь Меншиков и, пренебрегая слезливыми упреками и бранью фельдмаршала, увез в свой дом. Однако и в этой удобной и безопасной клетке ей не пришлось сидеть долго, потому что однажды она попалась на глаза государю, и ее судьба была
решена навсегда. Став любовницей, а затем женой царя, она не расставалась с ним, деля часто все неудобства походов, ревниво терпя других женщин. За Петром выстраивалась вереница поклонниц, и многим он не отказывал в любви и милости — Матрена Бланк, Авдотья Чернышева, Анна Крамер, княгиня Кантемир, Марья Гамильтон, взошедшая позже на плаху, не считая уж кратковременных, случайных связей, когда царь не брезговал иноземными кухарками или ближними ее фрейлинами.
С годами она научилась ловко и искусно отваживать любовниц царя, под разными предлогами отказывая им в службе при дворе или неприметно пороча их в его глазах. Иной раз она шла и на жестокие меры, как, например, с княгиней Кантемир, пожелавшей одарить царя наследником. К счастью, княгиня ненароком оступилась в том месте, где ей уготовано было оступиться, и все кончилось нечаянным выкидышем.
— Ты же знаешь, Питер, что я родилась снова, как встретила тебя, и ты повел меня за собой, чтобы я стала зрячей,— она выговорила это на одном дыхании, давая понять, что не принимает его упрек всерьез, что снесет от него любые обиды.— Я, как твоя походная лошадь, никогда не жаловалась, что мне тяжко... Я родила тебе десять детей и давно забыла, какой была раньше...
— Оставь исповедь, матушка.— Он участливо наклонился и провел шершавой ладонью по ее лбу.— К слову пришлось — выкинь из головы...
— Аяьев сердцах на тебя, Питер,— голос ее звучал умиротворенно и нежно.— Когда ты рядом со мной, я забываю, что я старуха... Ты делаешь меня молодой и желанной.
— Не притворствуй, матушка!— шутливо отмахнулся Петр.— Какая ты старуха! В танцах порхаешь, как птичка, и меня, старика, держишь на крепкой привязи, я уж и по сторонам перестал глядеть, все на тебя — такая ты красивая и ладная. Гляди, как бы мне самому не получить отставку...
— До отставки не дойдет! А если почаще будешь навещать свою Катеринушку,— перенимая его веселый тон, отвечала царица,— то я, может, наберусь сил и еще порадую тебя наследником.
— Ты о чем, Катеринушка, свет мой?— У него вдруг пересохло горло и широко распахнулись глаза.
— Видно, я опять тяжела, государь,--- голос ее дрогнул, сквозь ресницы сверкнули бисеринки слез, но она чуть вскинула голову, и бисеринки растаяли и погасли.
— Радость-то какая!—Он порывисто обнял ее, подышал горячо в открытую шею.— Прости за вздорные слова... Язык говорил, а не разум... Радость-то какая!.. И впрямь, когда постараешься, толк бывает... Вот тебе и старушка!.. Ах как ты утеплила мое сердце, Катеринушка!
Он наклонился ниже и поцеловал ее пахучую пухлую руку в дорогих перстнях, и она, готовая заплакать, устояла перед искушением, боясь расплескать то светлое, что рвалось сейчас из груди. Она забыла, когда видела на лице Петра выражение такой открытой радости, почти торжества, и была благодарна ему за нежность и слабость, так она отвыкла от проявления его внешних чувств.
— Позови царевен к столу,— сказал Петр, выпрямляясь и блестя повлажневшими, навыкате, глазами.— И герцога пригласи, пусть привыкает к нашим обычаям, ведь скоро родней станет.
Он отослал бы сейчас и канцлера, и лейб-медика, чтоб насладиться нежданной вестью в семейном кругу, но менять намеченное было поздно, тем более, что не о гостеванье он думал, когда звал к себе и канцлера, и доктора. Впрочем, не так уж хлопотно повидаться с двумя приглашенными, не натаскивая на шо привычную маску. Сегодня можно позволить себе и большее.
— А не забыл ли ты, батюшка?— спросила Екатерина.— Ведь мы званы на свадьбу. Сам старик Трубецкой женится на молоденькой Головиной.
— Кому нужно оказать честь и милость, о том всегда помню!— Петр кивнул и добавил:— Иди, поторапливай всех...
Он оглянулся на высокое овальное зеркало, вмурованное в голубой простенок, взял с подоконника трость и трубку и твердыми шагами направился в столовую, распахивая створки дверей носком сапога. Когда последняя створка раскрылась, сидевшие в креслах канцлер и лейб-медик вскочили и, как по команде, низко склонили напудренные парики. Канцлер, рослый и здоровый на вид, был одет в темно-зеленый камзол с кружевным жабо на груди. До лоска выбритое, слегка вытянутое лицо его с крупными чертами обрамлялось до
плеч светло-русыми локонами парика, на левой стороне груди мерцали в орденах дорогие каменья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68