греб, налегая на весла, с опаской поглядывал на перехлестывающие через борта волны. Лодка была уже полна воды и вот-вот могла пойти ко дну. Вокруг стоял душный, сплошной туман, и он не ведал, в какую сторону править, чтобы добраться до спасительной суши... С тихим стоном он открыл глаза и увидел себя в постели. За окном стоял светлый день и медлительно падали на землю мохнатые снежинки. Еще два-три погожих дня, и он подымется, чтобы выйти из этих стен на волю, и тогда все пойдет как прежде... Нет, нет, с прежним покончено, он не станет больше совершать необдуманных поступков! Что за чудачество, что за мальчишество, спасая нескольких солдат, губить целую державу! Но пуще всего он не допустит опутать себя ложью, как бы она ни была искусна. Пусть те, кто ждет расплаты, не надеются, что он встанет после болезни таким же неразборчивым, вспыльчивым, неразумно милостивым и щедрым, раздаривающим царедворцам и вельможам целые вотчины... Теперь уж никто не собьет его с намеченного пути, а путь тот он прозревает далеко...
В спальне повисала тишина, слышно было только, как дребезжит стеклина под напором налетавшего ветра. К ногам его вдруг прихлынуло тепло, и этот покой, и тишина, и даже звон стеклины рождали тихую надежду, что он переборет хворь, выберется из лихой напасти.
В блаженной истоме прикрыв глаза, он не слышал, как вошла Екатерина, и почувствовал ее присутствие лишь тогда, когда она опустилась на колени возле кровати и задышала часто и прерывисто.
— Прости, Питер,— донеслось до него сквозь всхлипы.— Ты сильный и великий человек, а я слабая и низкая женщина, не достойная царской твоей милости... Русские бабы говорят — бес попутал... Будь милосерд, отведи жестокость от сердца, забудь мою подлость... Я тоже спасала тебя в том Прутском походе, я тебе отдала всю жизнь... И я люблю тебя, Питер! Прости...
Она прильнула к его руке, и теплые слезы, как капли растаявшего воска, упали на сухую кожу. Он медленно потянул руку на себя, не открывая плотно сомкнутых век, тихо сказал:
— Твои слезы — вода, им веры нет и не может быть... Слабость можно простить, низость — понять, но предательство простить нельзя... И подлую измену тоже... Я дал тебе нести не крест служанки, а крест императрицы, и та ноша тебе не по плечу... Если бы не дочери, тебя бы уж не было тут, но я не хочу их лишать наследия и чести. Живи пока...
Она не вставала с колен, надеясь услышать обнадеживающие слова, но Петр откинулся на белоснежные подушки и медленно, точно на дно глубокой реки, опять погрузился в полубредовый сон, еще разбавленный полуявью, потому что уловил слухом, как прошелестело, прошуршало рядом ее шелковое платье и растаяли ее вкрадчивые шаги. Он был мирен не потому, что ослабел телом и духом, а потому, что эти угасшие вдали шаги исчезли из его слуха навсегда. Теперь он больше не впустит ее сюда, как бы она ни просила, отсек ее лезвием рассудка, бескровно и безгневно, словно что-то само в нем отболело и отвалилось. Правда, томила тревога о дочерях, да и то недолго. Что он знал о них, кроме того, что они рождены от него, ведь ни старшей, ни младшей он не отдал в жизни хотя бы одного полного дня. Они, конечно, жили в его памяти, но лишь малыми несмышленышами, когда, прибежав, он ласкал их, смешил, теребил их мягкие локоны и неведомо чему улыбался, слушая беззаботный детский лепет и смех. Это и были минуты неподдельного счастья, дети радовались ему чисто, ничего не требуя взамен. И, как подобает отцу, он исполнит свой долг перед ними, но не ради Екатерины, а потому, что они продолжат его род и сохранят его имя в памяти людской. Если эта портомоя надеется после его смерти стоять у кормила власти, то просчитается,— царской короне больше не красоваться на ее голове.
«Но кому же я передам трон?— выплывая из душного забытья, спросил он себя.— Дочь Анна и ее муж герцог Гольштинский еще при женитьбе отказались от притязаний на престол, а Елизавете сия ноша еще не по плечу, да и отдай я власть в ее руки, править будет все едино кто-то другой, повелевая как муж...»
Единственный наследник внук Петр, сын Алексея, названный в его честь, но отдать державу малолетнему Петру все равно что кинуть ее в жадные, корыстные руки Лопухиных и тех же Милославских, семя которых он выпалывал столь ревностно и жестоко. Нет, нет, только
не тем ехиднам, шипящим из подворотни, притаившимся до поры, пропахшим стариной, как немытой, нестираной одежей. Они порушат дело его жизни, сровняют с землей возведенные им города и крепости, поворотяеь спиной к Европе, дотянутся и до его любимого детища — флота — наглухо запрут ворота в мир. Когда его, десятилетнего, сажали с Иваном на царство, то объявили Ивана первым, а его вторым. Вероломная Софья, распластав над ними свои хищные крылья, мечтала тогда о полной монаршей власти. Но ни брату, ни сестре не довелось царствовать, один он скрепил державу, будто рассохшуюся бочку, железными обручами. Смертельно обидно, если кто-то сорвет те обручи и бочка рассыпется на клепки.
Мысли мешались, обгоняли друг друга, не закрепляясь в памяти, становились неуловимыми и пустыми, как отлетевший пух одуванчиков в детстве. Да, то была самая светлая и желанная пора, вся в солнечных бликах. В густых некошеных травах на лугу скакали белые лошади, ржали на весь простор, заглушая песни жаворонков над головой. Он купался в речке, плыл, вбирая в себя и благодатный воздух, и синь небес, и птичий гомон, и скользящие вдоль тела прохладные струи воды. Притомясь плавать, он выходил на берег, искал тень от дерев и ложился на мягкую траву, дышал землей, накопившей за день достаточно тепла, и земля снимала с него усталость, и он мог снова возвращаться к своим затеям и играм...
Однажды, пребывая в разумной яви, он увидел на столике рядом с кроватью теплившиеся свечи, нашарил Библию в кожаном переплете, с трудом притянул ее почти к подбородку, раскрыл и наткнулся на исповедь несчастного Иова, раздавленного болью. «Тело мое одето червями и пыльными струпами; кожа моя лопается и гноится... Ты страшишь меня снами и видениями пугаешь меня... И душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих... Опротивела мне жизнь... И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? Ибо вот я лягу в прахе, и меня нет...»
Кровать качнуло, будто зыбку, Библия выскользнула из рук, упала, и Петр замер не то в радости, не то в испуге, увидев нежданно появившегося Алексея в просторной белой холстяной рубахе до колен, схваченной в поясе кожаным ремешком. Ремешок не стяги
вал рубаху, а лишь собирал в волнистые складки. На плечи сына ниспадали длинные, почти седые, волосы, в них тонуло его бледное бескровное лицо с короткой русой бородкой. Оно сияло тихой молитвенной кротостью. На правом плече сына, вцепившись в ткань, вереща, сидел желто-зеленый попугай. Алексей перекрестился, глядя на икону в углу, затем осенил крестом отца, и Петр вялым движением руки указал ему на кресло. «Я рад, что ты не забыл меня»,— испытывая тяжелую неловкость, молвил Петр, неуверенно припоминая, казнил ли он сына или отправил в монастырь. Поправляя рукава рубахи, Алексей обнажил руки, и Петр, увидев на них незажившие кровавые рубцы, ощутил недужную тяжесть в груди. Но Алексей был покоен и благостен, взгляд его безоблачен и чист, и, поборов стеснение в груди, Петр спросил: «Ты пришел, чтобы напомнить о моих винах? Или, может, еще раз проклясть?» «Что тебе мои проклятия,— еле слышно возразил сын.— Они ничто рядом с твоей бедой». «О какой беде ты говоришь?»— пытаясь приподняться с подушки, спросил Петр. «О болезни и близкой кончине, о том, что будешь держать ответ перед Господом! — голос Алексея был внятен и ясен.— А я тебе простил все...» «Все?»— вскинулся было Петр. «Да, все, и даже то, что ты принес мою жизнь в жертву своим пустым и злым домыслам». «Но как ты перешагнул через обиду? Возвысился над самим собой?» Петр ждал ответа, но было так тихо, что показалось, Алексей ушел и на месте, где он был, колышется лишь дымная тень. «Я простил тебя тогда, когда понял, что зла в чистом виде нет,— тень стала проясняться, но еще смутная и текучая, облик сына виделся как бы сквозь глубокую воду, а голос хранил в себе безмерную скорбь.— Зло всегда рядится в личину добра, не хочет, чтоб распознали. Это паразит на теле добра, и люди обманываются, только пообещай им сытую жизнь на земле, посули, что перестанут мучаться, и они стерпят и побои, и холод, и нужду во имя будущего счастья». Приблизясь, Алексей сел в кресло, и тут, откуда ни возьмись, за ним проскользнула в спальню карлица Маша и, вспорхнув, уселась ему на колени... Петр рассердился, хотел приказать, чтобы карлица исчезла, но не мог разжать губы. А Маша, прильнув к груди сына, запустила пальчики в его светлую бородку, вела себя, будто она была ровня ему... «Так в чем же моя беда?»— затосковав, напомнил Петр. Алексей провел бледной рукой по голове карлицы, показывая, что она не мешает ему. «Есть такая притча,— сказал он.— Люди жаловались Иисусу, роптали на невзгоды жизни, молили его о помощи. Христос, выслушав их, велел им принести свои кресты и сложить их в кучу у его ног. Внимая их стенаниям, он сказал: «Я внял словам вашим и жалобам, а теперь возьмите и разберите эти кресты, и пусть каждый возьмет любой крест, какой захочет». И вышло так, что люди разобрали только свои кресты, никто не захотел взять чужой, а выбрал опять свой крест, потому что привык его нести и знал его тяжесть. Крест — их судьба и надежда, и если кому-то суждено нести его до могилы, то все же умирать на своем кресте легче, чем на чужом... Твоя беда, видно, в том, что ты взял не свой крест, поэтому жил, ни с кем и ни с чем не считаясь, творя и добро и зло бездумно! Тебе было все равно, кого ты распинаешь на том кресте, он ведь не был твоей судьбой... И если бы на твоем пути повстречался сам Христос и упрекнул в жестокости, кто ведает, не распял ли бы ты его снова?» «Уведите вероотступника!— невнятно крикнул Петр.— Маша, поди ко мне!» На его зов никто не откликнулся, а Маша, улыбаясь, трепала кудельную бородку Алексея; только попугай, вдруг сорвавшись с плеча сына, закружил под потолком, распластав крылья, сел на спинку кровати и, поводя стеклянно-радужными глазами, отчетливо прокартавил: «Вер-ро-от-ступ-ник!» «Прогоните чертову птицу!»— надрывался Петр, но снова все были глухи к его словам, словно попрятались куда-то от страха. Он дышал бурно и тяжело, слова, булькая, застревали в горле, и он не был в состоянии их вытолкнуть, горячий пот заливал глаза, мутил взор, тек по вискам... Однако он все же собрался с силами, чтобы ответить Алексею. Истинно рек Давид: «Восстали на меня свидетели неправедные: чего я не знаю, о том допрашивают меня. Воздают мне злом за добро, сиротством души моей... Враги говорят обо мне злое: когда он умрет и погибнет имя его? Слово Велиала пришло на него; он слег, не встать ему более... И ты, рожденный от плоти моей, тоже бросаешь в меня камни, хотя речешь, что простил меня». Алексей склонил голову, коснулся его влажного лба холодной рукой: «Твой крест отяжелел от крови, но ты не расстаешься с ним... Ты сейчас одинок и несчастен, тебя оставили алчущие богатства и славы, живущие корыстью и ложью. Тебе худо одному, как в пустыне, и я могу хотя бы малой частью помочь тебе..» «Но почему ты? — грозно вопросил Петр.— Ты, распятый мною на дыбе? Кто дал тебе право спасать меня? Я сильнее тебя в тысячу раз! Все беды позади, все вороги развеяны, и ныне Русь сильна так, что державы озираются на нее с испугом...» «Ты по-прежнему слеп и обуян гордыней,— грустно ответил Алексей.— Для тебя час истины не настал, и ты блуждаешь в потемках...»
Из-за спины сына выглянул тот самый монах, который нарек его Антихристом. «А зачем ты привел с собой этого злодея?— злобно спросил Петр.— Я и тебя не хочу видеть, а ты еще и чужих тащишь!» Алексей встал во весь рост, отступил на шаг, но кто-то бесшумно, мнилось, за его спиной прошмыгнул в дверь, притаился в сумрачном углу. «А Машу куда дел?— с подозрением допытывался Петр.— Не притворяйся! Где карлица, что сидела у тебя на коленях?» «Тебе привиделось,— кротко отозвался Алексей.— У тебя сильный жар!» Где- то глубоко внутри опять зарождалась жалящая боль, будто кто-то пробовал на его плоти остроту лезвия, и, превозмогая ее, Петр скорчился на постели, постанывая. Он не хотел, чтобы сын оставил за собой последнее слово. «Ты смешон и жалок, предлагая мне свою подмогу! Ты пыль, прах, тлен безвестный!— с яростью выдыхал он.— Тебя давно забыли на Руси, не помнят даже тех, кто являлся самозванцами под твоим именем!..» «Я прощаю тебе запустение твоей души,— Алексей отступал от кровати белесым призраком.— Ты распят не на своем кресте и покидаешь народ в беде и рабстве духа...» «Твои пророчества, как истоптанная трава под ногами!— с неколебимым сознанием правоты выкрикивал Петр.— Не мытарь мою душу! Уходи прочь!» Он нашарил под подушкой пустую трубку и бросил в Алексея, трубка пролетела как сквозь туман и исчезла. Тогда он свесил руку с кровати, нащупывая горлышко бутылки, чтобы метнуть ее в сына, но фигура Алексея стала меркнуть, и лишь один попугай, снова очутившийся на его плече, вспыхнул в темноте желтым, зеленым и погас... Петр поднес бутылку к губам, сделал глоток-другой, всплывая из омутного сна и понимая, что вел этот изнуривший разговор не наяву. Боли возвратились, режущие и огневые внизу живота, они словно вязали в узлы кишки. Глядя на горящие свечи
в шандалах, освещавшие походную церковь с иконостасом, которую недавно приказал установить у кровати, он увидел сквозь туман потерянные лица денщиков, доктора, духовного пастыря, на груди которого сверкал золотой крест. Лицо иерея проступило яснее, затем он услышал голос доктора: «Сейчас, ваше величество, вам станет полегче... Отведем мочу и вы примете причастие...» Кто-то протянул руку и вытер мягким полотенцем пот со лба, и на него как бы повеяло легкой прохладой... «Где граф?»— сипло выдавил он. Толстой встал около кресла, на бледном лице его застыло напряженно-тоскливое выражение. Он махнул пухлой рукой, и все суетившиеся у кровати мгновенно удалились... «Дай трубку,— попросил Петр.— Они прячут ее от меня». «Она лежит возле вас, ваше величество.— Толстой протянул трубку.— А не заругают меня доктора, что я дозволяю вам затянуться?» «Нашел кого бояться!— Петр скривил губы.— Подай свечу!» Толстой поднес свечу к трубке, Петр сделал несколько вдохов и выдохов, и голова его прояснилась. «Напиши и объяви указ,— окрепшим голосом приказал Петр.—Освободить от каторги всех преступников, опричь смертоубийц и тех, кто судим за разбой... Простить тех дворян, что не явились к смотру в назначенные сроки...» Отпустив Толстого, он позвал духовного пастыря, исповедался, причастился, поел жидкую кашицу, принесенную денщиком, пожевал куриную ножку, принял все предписанные лекарства и обессилел... Не прошло и получаса, как боль снова начала рвать внутренности, и он закричал. И сразу зазвучали вокруг чужие голоса, замельтешили перед глазами разноцветные лохмотья, потом они стали стушевываться, и, вынырнув из мрака забытья, он закусил угол подушки, сжался в комок. Боли, вгрызаясь все глубже, палили огнем, и случались мгновения, когда он замирал, переставал дышать, ожидая момент расставания с жизнью: что-то натянется внутри до предела, лопнет, и он окажется за неведомой гранью, где останется жить только один его дух. Краешком сознания он понимал, что боли говорят о его силе, о том, что он пребывает в смертельной схватке с небытием, и радовался боли потому, что она возвращала к жизни, к смутной надежде на то, что мысль и дыхание еще спасут его.
Боль пошла на убыль,— доктор пустил кровь, сделал какой-то прокол, даже не спрашивая его согласия.
«А почему я не прочитал слова Иова Алексею, когда его странствующая душа витала в моем сне?— укорил он себя.— Ведь не зря сын посетил меня, утверждал свою правоту, простил мне мои прегрешения? Да, да, то был знак Господен, а я прогнал его, озаренного всепрощением и желанием облегчить мои муки... Чего же взыскует моя душа? А может, и сына тронул бы вопль Иова, когда на его жалобы отвечал Виллад Савзияниьл «Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его... Померкнет свет в шатре его, и светильник его угаснет над ним... Сократятся шаги могущества его и низложит его собственный замысел... Снизу подсохнут корни его, и сверху увянут ветви его. Память о нем исчезнет с лица земли, и имени его не будет на площади. Изгонят его из света во тьму и сотрут его с лица земли. Ни сына его, ни внука не будет в народе его и никого не останется в жилищах его. О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом. Таковы жилища беззаконного и таково место того, кто не знает Бога...»
Слова эти, пришедшие на память, шевельнули влажные волосы на его голове, он начал легко дышать, и его вдруг посетила удивительная ясность мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
В спальне повисала тишина, слышно было только, как дребезжит стеклина под напором налетавшего ветра. К ногам его вдруг прихлынуло тепло, и этот покой, и тишина, и даже звон стеклины рождали тихую надежду, что он переборет хворь, выберется из лихой напасти.
В блаженной истоме прикрыв глаза, он не слышал, как вошла Екатерина, и почувствовал ее присутствие лишь тогда, когда она опустилась на колени возле кровати и задышала часто и прерывисто.
— Прости, Питер,— донеслось до него сквозь всхлипы.— Ты сильный и великий человек, а я слабая и низкая женщина, не достойная царской твоей милости... Русские бабы говорят — бес попутал... Будь милосерд, отведи жестокость от сердца, забудь мою подлость... Я тоже спасала тебя в том Прутском походе, я тебе отдала всю жизнь... И я люблю тебя, Питер! Прости...
Она прильнула к его руке, и теплые слезы, как капли растаявшего воска, упали на сухую кожу. Он медленно потянул руку на себя, не открывая плотно сомкнутых век, тихо сказал:
— Твои слезы — вода, им веры нет и не может быть... Слабость можно простить, низость — понять, но предательство простить нельзя... И подлую измену тоже... Я дал тебе нести не крест служанки, а крест императрицы, и та ноша тебе не по плечу... Если бы не дочери, тебя бы уж не было тут, но я не хочу их лишать наследия и чести. Живи пока...
Она не вставала с колен, надеясь услышать обнадеживающие слова, но Петр откинулся на белоснежные подушки и медленно, точно на дно глубокой реки, опять погрузился в полубредовый сон, еще разбавленный полуявью, потому что уловил слухом, как прошелестело, прошуршало рядом ее шелковое платье и растаяли ее вкрадчивые шаги. Он был мирен не потому, что ослабел телом и духом, а потому, что эти угасшие вдали шаги исчезли из его слуха навсегда. Теперь он больше не впустит ее сюда, как бы она ни просила, отсек ее лезвием рассудка, бескровно и безгневно, словно что-то само в нем отболело и отвалилось. Правда, томила тревога о дочерях, да и то недолго. Что он знал о них, кроме того, что они рождены от него, ведь ни старшей, ни младшей он не отдал в жизни хотя бы одного полного дня. Они, конечно, жили в его памяти, но лишь малыми несмышленышами, когда, прибежав, он ласкал их, смешил, теребил их мягкие локоны и неведомо чему улыбался, слушая беззаботный детский лепет и смех. Это и были минуты неподдельного счастья, дети радовались ему чисто, ничего не требуя взамен. И, как подобает отцу, он исполнит свой долг перед ними, но не ради Екатерины, а потому, что они продолжат его род и сохранят его имя в памяти людской. Если эта портомоя надеется после его смерти стоять у кормила власти, то просчитается,— царской короне больше не красоваться на ее голове.
«Но кому же я передам трон?— выплывая из душного забытья, спросил он себя.— Дочь Анна и ее муж герцог Гольштинский еще при женитьбе отказались от притязаний на престол, а Елизавете сия ноша еще не по плечу, да и отдай я власть в ее руки, править будет все едино кто-то другой, повелевая как муж...»
Единственный наследник внук Петр, сын Алексея, названный в его честь, но отдать державу малолетнему Петру все равно что кинуть ее в жадные, корыстные руки Лопухиных и тех же Милославских, семя которых он выпалывал столь ревностно и жестоко. Нет, нет, только
не тем ехиднам, шипящим из подворотни, притаившимся до поры, пропахшим стариной, как немытой, нестираной одежей. Они порушат дело его жизни, сровняют с землей возведенные им города и крепости, поворотяеь спиной к Европе, дотянутся и до его любимого детища — флота — наглухо запрут ворота в мир. Когда его, десятилетнего, сажали с Иваном на царство, то объявили Ивана первым, а его вторым. Вероломная Софья, распластав над ними свои хищные крылья, мечтала тогда о полной монаршей власти. Но ни брату, ни сестре не довелось царствовать, один он скрепил державу, будто рассохшуюся бочку, железными обручами. Смертельно обидно, если кто-то сорвет те обручи и бочка рассыпется на клепки.
Мысли мешались, обгоняли друг друга, не закрепляясь в памяти, становились неуловимыми и пустыми, как отлетевший пух одуванчиков в детстве. Да, то была самая светлая и желанная пора, вся в солнечных бликах. В густых некошеных травах на лугу скакали белые лошади, ржали на весь простор, заглушая песни жаворонков над головой. Он купался в речке, плыл, вбирая в себя и благодатный воздух, и синь небес, и птичий гомон, и скользящие вдоль тела прохладные струи воды. Притомясь плавать, он выходил на берег, искал тень от дерев и ложился на мягкую траву, дышал землей, накопившей за день достаточно тепла, и земля снимала с него усталость, и он мог снова возвращаться к своим затеям и играм...
Однажды, пребывая в разумной яви, он увидел на столике рядом с кроватью теплившиеся свечи, нашарил Библию в кожаном переплете, с трудом притянул ее почти к подбородку, раскрыл и наткнулся на исповедь несчастного Иова, раздавленного болью. «Тело мое одето червями и пыльными струпами; кожа моя лопается и гноится... Ты страшишь меня снами и видениями пугаешь меня... И душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих... Опротивела мне жизнь... И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? Ибо вот я лягу в прахе, и меня нет...»
Кровать качнуло, будто зыбку, Библия выскользнула из рук, упала, и Петр замер не то в радости, не то в испуге, увидев нежданно появившегося Алексея в просторной белой холстяной рубахе до колен, схваченной в поясе кожаным ремешком. Ремешок не стяги
вал рубаху, а лишь собирал в волнистые складки. На плечи сына ниспадали длинные, почти седые, волосы, в них тонуло его бледное бескровное лицо с короткой русой бородкой. Оно сияло тихой молитвенной кротостью. На правом плече сына, вцепившись в ткань, вереща, сидел желто-зеленый попугай. Алексей перекрестился, глядя на икону в углу, затем осенил крестом отца, и Петр вялым движением руки указал ему на кресло. «Я рад, что ты не забыл меня»,— испытывая тяжелую неловкость, молвил Петр, неуверенно припоминая, казнил ли он сына или отправил в монастырь. Поправляя рукава рубахи, Алексей обнажил руки, и Петр, увидев на них незажившие кровавые рубцы, ощутил недужную тяжесть в груди. Но Алексей был покоен и благостен, взгляд его безоблачен и чист, и, поборов стеснение в груди, Петр спросил: «Ты пришел, чтобы напомнить о моих винах? Или, может, еще раз проклясть?» «Что тебе мои проклятия,— еле слышно возразил сын.— Они ничто рядом с твоей бедой». «О какой беде ты говоришь?»— пытаясь приподняться с подушки, спросил Петр. «О болезни и близкой кончине, о том, что будешь держать ответ перед Господом! — голос Алексея был внятен и ясен.— А я тебе простил все...» «Все?»— вскинулся было Петр. «Да, все, и даже то, что ты принес мою жизнь в жертву своим пустым и злым домыслам». «Но как ты перешагнул через обиду? Возвысился над самим собой?» Петр ждал ответа, но было так тихо, что показалось, Алексей ушел и на месте, где он был, колышется лишь дымная тень. «Я простил тебя тогда, когда понял, что зла в чистом виде нет,— тень стала проясняться, но еще смутная и текучая, облик сына виделся как бы сквозь глубокую воду, а голос хранил в себе безмерную скорбь.— Зло всегда рядится в личину добра, не хочет, чтоб распознали. Это паразит на теле добра, и люди обманываются, только пообещай им сытую жизнь на земле, посули, что перестанут мучаться, и они стерпят и побои, и холод, и нужду во имя будущего счастья». Приблизясь, Алексей сел в кресло, и тут, откуда ни возьмись, за ним проскользнула в спальню карлица Маша и, вспорхнув, уселась ему на колени... Петр рассердился, хотел приказать, чтобы карлица исчезла, но не мог разжать губы. А Маша, прильнув к груди сына, запустила пальчики в его светлую бородку, вела себя, будто она была ровня ему... «Так в чем же моя беда?»— затосковав, напомнил Петр. Алексей провел бледной рукой по голове карлицы, показывая, что она не мешает ему. «Есть такая притча,— сказал он.— Люди жаловались Иисусу, роптали на невзгоды жизни, молили его о помощи. Христос, выслушав их, велел им принести свои кресты и сложить их в кучу у его ног. Внимая их стенаниям, он сказал: «Я внял словам вашим и жалобам, а теперь возьмите и разберите эти кресты, и пусть каждый возьмет любой крест, какой захочет». И вышло так, что люди разобрали только свои кресты, никто не захотел взять чужой, а выбрал опять свой крест, потому что привык его нести и знал его тяжесть. Крест — их судьба и надежда, и если кому-то суждено нести его до могилы, то все же умирать на своем кресте легче, чем на чужом... Твоя беда, видно, в том, что ты взял не свой крест, поэтому жил, ни с кем и ни с чем не считаясь, творя и добро и зло бездумно! Тебе было все равно, кого ты распинаешь на том кресте, он ведь не был твоей судьбой... И если бы на твоем пути повстречался сам Христос и упрекнул в жестокости, кто ведает, не распял ли бы ты его снова?» «Уведите вероотступника!— невнятно крикнул Петр.— Маша, поди ко мне!» На его зов никто не откликнулся, а Маша, улыбаясь, трепала кудельную бородку Алексея; только попугай, вдруг сорвавшись с плеча сына, закружил под потолком, распластав крылья, сел на спинку кровати и, поводя стеклянно-радужными глазами, отчетливо прокартавил: «Вер-ро-от-ступ-ник!» «Прогоните чертову птицу!»— надрывался Петр, но снова все были глухи к его словам, словно попрятались куда-то от страха. Он дышал бурно и тяжело, слова, булькая, застревали в горле, и он не был в состоянии их вытолкнуть, горячий пот заливал глаза, мутил взор, тек по вискам... Однако он все же собрался с силами, чтобы ответить Алексею. Истинно рек Давид: «Восстали на меня свидетели неправедные: чего я не знаю, о том допрашивают меня. Воздают мне злом за добро, сиротством души моей... Враги говорят обо мне злое: когда он умрет и погибнет имя его? Слово Велиала пришло на него; он слег, не встать ему более... И ты, рожденный от плоти моей, тоже бросаешь в меня камни, хотя речешь, что простил меня». Алексей склонил голову, коснулся его влажного лба холодной рукой: «Твой крест отяжелел от крови, но ты не расстаешься с ним... Ты сейчас одинок и несчастен, тебя оставили алчущие богатства и славы, живущие корыстью и ложью. Тебе худо одному, как в пустыне, и я могу хотя бы малой частью помочь тебе..» «Но почему ты? — грозно вопросил Петр.— Ты, распятый мною на дыбе? Кто дал тебе право спасать меня? Я сильнее тебя в тысячу раз! Все беды позади, все вороги развеяны, и ныне Русь сильна так, что державы озираются на нее с испугом...» «Ты по-прежнему слеп и обуян гордыней,— грустно ответил Алексей.— Для тебя час истины не настал, и ты блуждаешь в потемках...»
Из-за спины сына выглянул тот самый монах, который нарек его Антихристом. «А зачем ты привел с собой этого злодея?— злобно спросил Петр.— Я и тебя не хочу видеть, а ты еще и чужих тащишь!» Алексей встал во весь рост, отступил на шаг, но кто-то бесшумно, мнилось, за его спиной прошмыгнул в дверь, притаился в сумрачном углу. «А Машу куда дел?— с подозрением допытывался Петр.— Не притворяйся! Где карлица, что сидела у тебя на коленях?» «Тебе привиделось,— кротко отозвался Алексей.— У тебя сильный жар!» Где- то глубоко внутри опять зарождалась жалящая боль, будто кто-то пробовал на его плоти остроту лезвия, и, превозмогая ее, Петр скорчился на постели, постанывая. Он не хотел, чтобы сын оставил за собой последнее слово. «Ты смешон и жалок, предлагая мне свою подмогу! Ты пыль, прах, тлен безвестный!— с яростью выдыхал он.— Тебя давно забыли на Руси, не помнят даже тех, кто являлся самозванцами под твоим именем!..» «Я прощаю тебе запустение твоей души,— Алексей отступал от кровати белесым призраком.— Ты распят не на своем кресте и покидаешь народ в беде и рабстве духа...» «Твои пророчества, как истоптанная трава под ногами!— с неколебимым сознанием правоты выкрикивал Петр.— Не мытарь мою душу! Уходи прочь!» Он нашарил под подушкой пустую трубку и бросил в Алексея, трубка пролетела как сквозь туман и исчезла. Тогда он свесил руку с кровати, нащупывая горлышко бутылки, чтобы метнуть ее в сына, но фигура Алексея стала меркнуть, и лишь один попугай, снова очутившийся на его плече, вспыхнул в темноте желтым, зеленым и погас... Петр поднес бутылку к губам, сделал глоток-другой, всплывая из омутного сна и понимая, что вел этот изнуривший разговор не наяву. Боли возвратились, режущие и огневые внизу живота, они словно вязали в узлы кишки. Глядя на горящие свечи
в шандалах, освещавшие походную церковь с иконостасом, которую недавно приказал установить у кровати, он увидел сквозь туман потерянные лица денщиков, доктора, духовного пастыря, на груди которого сверкал золотой крест. Лицо иерея проступило яснее, затем он услышал голос доктора: «Сейчас, ваше величество, вам станет полегче... Отведем мочу и вы примете причастие...» Кто-то протянул руку и вытер мягким полотенцем пот со лба, и на него как бы повеяло легкой прохладой... «Где граф?»— сипло выдавил он. Толстой встал около кресла, на бледном лице его застыло напряженно-тоскливое выражение. Он махнул пухлой рукой, и все суетившиеся у кровати мгновенно удалились... «Дай трубку,— попросил Петр.— Они прячут ее от меня». «Она лежит возле вас, ваше величество.— Толстой протянул трубку.— А не заругают меня доктора, что я дозволяю вам затянуться?» «Нашел кого бояться!— Петр скривил губы.— Подай свечу!» Толстой поднес свечу к трубке, Петр сделал несколько вдохов и выдохов, и голова его прояснилась. «Напиши и объяви указ,— окрепшим голосом приказал Петр.—Освободить от каторги всех преступников, опричь смертоубийц и тех, кто судим за разбой... Простить тех дворян, что не явились к смотру в назначенные сроки...» Отпустив Толстого, он позвал духовного пастыря, исповедался, причастился, поел жидкую кашицу, принесенную денщиком, пожевал куриную ножку, принял все предписанные лекарства и обессилел... Не прошло и получаса, как боль снова начала рвать внутренности, и он закричал. И сразу зазвучали вокруг чужие голоса, замельтешили перед глазами разноцветные лохмотья, потом они стали стушевываться, и, вынырнув из мрака забытья, он закусил угол подушки, сжался в комок. Боли, вгрызаясь все глубже, палили огнем, и случались мгновения, когда он замирал, переставал дышать, ожидая момент расставания с жизнью: что-то натянется внутри до предела, лопнет, и он окажется за неведомой гранью, где останется жить только один его дух. Краешком сознания он понимал, что боли говорят о его силе, о том, что он пребывает в смертельной схватке с небытием, и радовался боли потому, что она возвращала к жизни, к смутной надежде на то, что мысль и дыхание еще спасут его.
Боль пошла на убыль,— доктор пустил кровь, сделал какой-то прокол, даже не спрашивая его согласия.
«А почему я не прочитал слова Иова Алексею, когда его странствующая душа витала в моем сне?— укорил он себя.— Ведь не зря сын посетил меня, утверждал свою правоту, простил мне мои прегрешения? Да, да, то был знак Господен, а я прогнал его, озаренного всепрощением и желанием облегчить мои муки... Чего же взыскует моя душа? А может, и сына тронул бы вопль Иова, когда на его жалобы отвечал Виллад Савзияниьл «Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его... Померкнет свет в шатре его, и светильник его угаснет над ним... Сократятся шаги могущества его и низложит его собственный замысел... Снизу подсохнут корни его, и сверху увянут ветви его. Память о нем исчезнет с лица земли, и имени его не будет на площади. Изгонят его из света во тьму и сотрут его с лица земли. Ни сына его, ни внука не будет в народе его и никого не останется в жилищах его. О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом. Таковы жилища беззаконного и таково место того, кто не знает Бога...»
Слова эти, пришедшие на память, шевельнули влажные волосы на его голове, он начал легко дышать, и его вдруг посетила удивительная ясность мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68