А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

совестил его и воспитатель царевича Федора Симеон Полоцкий, начитанный более других в священных книгах; но Аввакум никому не давал спуску, отвечая, ставил в тупик ученого мужа. Спорящие изнемогли, осипли от крика, и стало ясно, что доказать упрямому ревнителю старины ничего невозможно...
Прежде чем вселенские патриархи положили на чашу весов решение, ждали государева слова, но царь колебался. Люб ему был протопоп: и праведностью, и святостью, и даже лютой приверженностью догматам и канонам старой веры. Было время, он души не чаял в Никоне, однако пришлось эту ветку на древе отсечь — росла не в ту сторону. Отказаться от установленных новшеств тоже было невмочь — что будут думать о государе, если он нетверд в поступках? Назад хода не было, а тащить за собой неистового протопопа силой не имело смысла. Выходило, что и эту ветку, как ни жаль, тоже нужно было рубить. Да и неведомо было — кто же из них страшнее: властолюбивый ли гордец Никон, возомнивший взять верх над царем, или этот духовный разрушитель, не боявшийся ни его, ни даже самой смерти. Пожалуй, опасны были оба в равной мере...
Алексей Михайлович погладил темно-русую бородку и поднял руку, призывая собор к вниманию. Велел Аввакуму встать, подойти ближе. Протопоп повиновался.
— Надо сшивать Русь, а не рвать на части,— миролюбиво заключил Тишайший.— Вселенские патриархи терпеливо и смиренно желали прийти к согласию и миру. Может, ты, святой отец, поразмыслишь наедине
со своей совестью о том, что тут было говорено, и протянешь нам оливковую ветвь...
— Мне не об чем думать, великий государь,— сурово ответствовал Аввакум.— Я много лет думал, и помыслы мои чисты перед Богом... Воля твоя — надень на меня мученический венец, и я уйду!..
— Я не Диоклетиан,— почти зло бросил царь.
— А я не Юлиан, чтобы отступать от веры отцов и дедов,— все с той же неуступчивостью ответил Аввакум.— На чем стоял, на том и стоять буду до смерти... Не обессудь, царь-государь, но воля Божья выше твоей...
— Тогда иди и милостей моих не ведай...
— Все в руце Божей...— склонил голову протопоп.
С двух сторон подошли стрельцы, чтобы повести
протопопа силой, но он движением могучих плеч стряхнул их руки и сам пошел твердой походкой из Крестового собора, и каждый его шаг отдавался в стылой тишине и бездыханном молчании. Даже те, кто не одобрял строптивого нрава Аввакума, глядели вслед ему с невольным удивлением и восхищением — он уходил, ни в чем не уронив достоинства, избрав свою истину, за которую готов был держать ответ, пусть даже на костре.
Аввакума, лишив сана, сослали в Пустозерск, подальше от царевых глаз, в дикую глушь, гиблое, мерзлое место, уготованное для того, чтобы поскорее отдать богу душу. С его подвижниками поступили суровее — дьякону Федору, старцу Епифанию и попу Лазарю вырезали языки и упрятали там же в земляную тюрьму.
Боярыня была потрясена жестокостью патриархов и государя, будто то был суд не духовный, не христианский, антихристов, ад для воров и грабителей с большой дороги. Государь ровно помутился разумом, если забыл о своей душе, которой все едино предстояло держать ответ на том свете. Такова уж, видно, природа жалкой плоти, в ней легче побеждает зло, чем добро, поражая сердце то корыстью, то властью, то слепым безумием, а одолев, гнездится в нем своевольно, как в родном доме, и тогда уж не властен над ним ни свет мысли, ни святой дух, и человек не может утолить себя ничем, даже невинной кровью... Непросто, видать, человеку презреть суету мирскую, отказаться от почестей и званий, оторваться от берущей за горло алчности и жадности, не знающих предела, ибо нельзя насытить чрево, если дух немощен и отступает, сдается на милость произвола и погибельного тщеславия...
Для Федосьи Прокопьевны те дни вселенского собора легли последними гирями на чашу весов, перевесили все: и знатность ее, и богатство, и мелочную суетность, и даже страх за родного отрока. Она по-прежнему ходила в храм, простаивала службы, молилась все еще по-никониански, творя «малое лицемерие» ради того, к чему готовилась тайно. Изредка наведывалась к ней старица Меланья, принося вести из другого мира. Боярыня дивилась рассказам Меланьи о том, как по-разному жили в ссылке Никон и святой отец. Суетно и ничтожно метался недавний патриарх, жалко срывая мертвые листья с древа жизни, зато в душе протопопа полыхал жертвенный огонь, он рассыпал во все концы поучения, призывая сохранять верность старой вере. Никон писал государю бесконечные жалобы, выпрашивая то рыбки, то сладостей, за любую провинность порол слуг, страшился чертей, которых якобы напускали ему в келью, жил сорняками обид, покинутый всеми, кроме подневольных чернецов, не брезговал и блудным сладострастием. Как-то в Ферапонтов монастырь привели красивую молодицу, по имени Килийка, чтобы Никон «изгнал из нее беса», «снял порчу», которую наговором напустили на нее злые люди. Пропустив ее в келью, Никон на исповеди узнал, что вся беда была в муже, хилом и немощном. Он напивался до одури, бил Килийку смертным боем, мстя жене за то, что она не могла зачать от него. Закрыв дверь на крючок, Никон велел Килийке раздеться донага, оглядел ее молодое тело, ища изъяны, погладил живот и упругие груди и вдруг, воспалясь старческой похотью, начал исступленно обнимать и ласкать ее, Килийка дико вскрикнула, упала на пол и забилась в истерике. И Никону пришлось позвать на помощь служек...
Иной жизнью жил Аввакум. Меланья навещала его, хотя путь в Пустозерск давался нелегко, пролегал через дебри и чащобы, петлял потайными тропами. Вблизи от опального ссыльного нужно было держать ухо востро, не вызывая недоброго подозрения, набрести на верных и нужных» людей, найти подходы к служилым, к страже — одних она брала словом Божьим и привержен-
мостью к старой вере, других хитростью, а то и обманом и прямым подкупом.
Аввакум жил в земляной яме, похожей на глубоко вырытый колодец, сруб уходил в сырую мерзлоту, сверху, сквозь узкие оконца, затянутые пузырями, сочился мутный свет. Изредка ему дозволялось подышать свежим воздухом, и он поднимался наверх по крутому лазу, выводившему на свет. Сруб был обложен дерниной, засыпан землей, ветками, а на холме был врыт по велению Аввакума восьмиконечный крест. Когда Меланья впервые приблизилась к земляной тюрьме, она подумала, что то большая братская могила. Проворная и ловкая старица спустилась по боковому лазу в подземелье, упала в ноги протопопу. Он благословил ее, помог подняться, обнял и долго так стоял не шевелясь. Седые космы падали ему на глаза, и он рывком головы откидывал их назад. Меланья плакала, но, отведя душу в слезах, помолилась на медные образки в углу, где хранилось деревянное масло и ладан. Аввакум содержал свою яму опрятно, все было на своем месте: и два горшка для варки пищи, и сковородка, и глиняная миска, и нож с ложкой, и солоница, и несколько богослужебных книг на дощечке, и даже тяжелые каменные четки, подаренные ему когда-то в Сибири сердобольной женой его мучителя Пашкова. Напротив образов стояла грубо сколоченная из доеок кровать с матрасом, набитым сухой травой, покрытая лоскутным одеялом. Поверх одеяла лежал нагольный полушубок, уже пришедший в ветхость, но еще годившийся, чтобы утеплиться немного в большие холода. Рядом, на колченогой табуретке торчал глиняный черепок с жидкостью, куда Аввакум макал тонкую палочку, которой, при- строя бумагу на коленях и согревая дыханием коченеющие руки, писал свои послания и письма...
В тех письмах, что тайно приносила Меланья боярыне, святой отец был часто гневен, а то и беспощаден, но исповедно правдив, а если оказывался не прав, то всегда умел повиниться и быстро отходил сердцем.
Превыше всего ценя духовную чистоту, Аввакум неустанно учил боярыню молитве, посту и смирению. «Не игрушка душа, чтобы плотским покоем ее подавлять,— читала она, с трудом разбирая тугую вязь славянской грамоты, глотая обжигающие слова вместе со слезами.— Да и переставай ты медок попивать! Нам иногда случается и воды в честь, да живем же. Али ты нас
лучше, боярыня? Да едино нам: Бог распростер небо, луна и солнце всем сияют ровно, такожде земля и воды служат тебе не больше, чем мне». В другом послании он упрекал ее и в скупости, и в низменной скаредности. «Как тебе дали двор и крестьян прибавили, ты тогда мне писала — есть чем, батюшко, жить. А ныне в другой грамотке пишешь — оскудела, батюшко, поделиться с вами нечем. И я лишь рассмеялся твоему несогласию... Истинным рабам Христовым и проливающим крови своя за Христа, милостыня от тебя истекает, яко от пучины морския малая капля, и то с оговором... Или тем отдаешь, которые проживают на вине процеженном, на романее и на ренском, и на медах сладких, и изнуряют себя в одеждах мягких. Лишь ты печешься о том, как бы дом строен, как славы нажить побольше, а того не знаешь, что утренний день принесет нам». Порою он выходил из себя, был огнепально гневен и изливал свою злость невоздержанно, обижая ее кровно: «Ох, увы, горе мне! Бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти стадо Христово, сама вся в грязи, а иных очищает, сама слепа, а зрячим путь указывает». Но чаще всего укорял ее Аввакум за юродивого Федьку, которого она не приютила насовсем, как только Аввакума сослали в Пустозерск. Федор вносил в ее дом смуту и грязь, не стеснялся в словах, понося Федосью Прокопьевну. Терпеть его скоро стало, не под силу, и она отказала ему в пристанище. Аввакум выговаривал ей за жестоковыйность и немилосердие. Она казнилась и молила у Бога прощения, когда юродивого схватили, увезли на Мезень и по слухам, вздернули на виселицу.
Она не оправдывалась — святой отец имел право колоть ей глаза: дом ее был полная чаша; в тайниках хранились немалые драгоценности, но, полагая себя «матерой вдовой», боярыня пеклась не столько о личном богатстве, сколько о будущей жизни сына Иванушки, о славе рода, который не должен пресечься. Но письма духовного отца готовили ее к тому, чтобы она вдруг сделала выбор, отринув суетной мир ради Господа. А она все тянула, намереваясь раньше срока женить отрока и определить его судьбу. Но вот ровно упала в чашу малая капля, пролилась через край, и однажды Федосья Прокопьевна сказала старице Меланье, что готова «воспринять ангельский чин», избрать ее в матери, «стать под ее начал».
Меланья живо привела вернувшегося с Дона беглого игумена Досифея, и тот тайно свершил над ней обряд пострига. Когда отрезанная коса боярыни упала на пол, младшая ее сестра княгиня Евдокия Урусова рухнула перед ней на колени. Потрясенная пострижением сестры в инокиню Феодору, дала в мыслях клятву следовать ее судьбе.
Рано или поздно слухи о постриге боярыни должны были коснуться царевых ушей, но она еще прежде нанесла ему обиду, отказавшись приехать к нему на свадьбу, представиться новой царице Наталье Кирилловне Нарышкиной, «стоять в первых и титлу царскую говорить». Она сослалась на недомогание, мол, «ноги не могут ни ходить, ни стояти», но государь посчитал такой отказ оскорблением, а то и открытым вызовом.
Давши монашеский обет, Федосья Прокопьевна не могла больше лгать и кривить душой, должна была и во всем повиноваться ангельской матери своей Меланье. Не в ее воле было теперь жить по мирскому обычаю, прошлая жизнь мнилась ей теперь погремушкой в руках сатаны, и надо было замолить грехи, чтобы предстать перед господом чистой и непорочной.
С того дня, как она постриглась, Федосья Прокопьевна жила затаясь, ожидая, когда грянет гром, понемногу распускала на волю слуг, чтобы никто не пострадал из-за нее, оставляя при себе лишь тех, кто по доброй охоте и даже по ее приказу не покинул бы ее. Предвестием грозы был нежданный приезд дяди Ртищева с дочкой Аннушкой — он ворвался в ее покои, как с пожара, и с порога осатанело закричал, мелкой трусцой подскакивая к Федосье Прокопьевне:
— Ты что — рехнулась, матушка? Куда упрятать тебя от государева гнева? Ты хочешь на нас положить позор несмываемый?— Ему не хватало воздуха, и он то и дело хватался за грудь.— Отринь, пока не поздно, Аввакумовы прелести, молись по Никоновым книгам, раз царь по ним молится!..
Боярыня склонила голову, убранную в богатый полушалок, чтобы не видно было, что ее коса отрезана.
— Прельщены вы, а не я,— тихо ответила она.— И для меня Аввакум истинный Христов мученик... Если Господь сподобит, и я умру за старую веру!
— Окстись, безумная! Твоего протопопишку осудили сами вселенские патриархи!.. Ирод он и семя его Иродово!— Старик сделался багроволиц, и дочь Аннушка цеплялась за его руку, чтобы как-то сдержать, утихомирить его.— Ты всех нас губишь бесовским своим норовом! Ране царица, Мария Ильинична, царство ей небесное, за тебя заступалась, заслоняла, а ныне кто тебя спасет?.. Под корень изведут весь твой род!..
— Утишься, батюшка.— Аннушка наконец остановила отца и выпрямилась — ясноглазая, румяная, как наливное яблочко, но в остром прищуре за светлыми ресницами ее таился хитрый блеск.— Что ты на страдальца бедного набросился, он и так принял муки немалые за веру в ссылке... Виной в сем доме не он, а старицы ехидные и зломыслые, кликуши бесноватые — они-то и сбивают с толку нашу тетушку, лишают ее радости...
— В чем же моя радость?— тихо спросила боярыня.
— Я тебя, тетушка, по-бабьи лучше понимаю, чем мой батюшка,— голос племянницы журчал ласково, умиротворяюще.— Что ты жалеешь Аввакума, любовью Христианской мучаешься за него—и то мне понятно... Ведь нам, бабам, по нашей природе, на кого-то нужно молиться, кому-то поклоняться, и то слабость наша сердечная. Неужто, тетушка, ты забыла о сыне Иванушке, отроке единокровном? Не он ли тебе радость и утешение во всех бедах?
— Сын мне люб и дорог,— боярыня запрокинула голову, боясь непрошеных слез, лицо ее выбелилось, а голос снизошел до смертного шепота.— Иванушка свет мой в окне, кровь моя, но истина превыше...
— Ой, лихо! Тебя же могут разлучить с ним навечно,— пугаясь неистовости тетушки, робко сказала Аннушка.— Ты же и себя и его подвела к краю пропасти.,.
— Оторвут его на этом свете, мы на том с ним свидимся!— Боярыня уже не могла противиться тому, что рвалось из души.— На все воля Господня.
— Чур меня! Чур!—старик замахал руками, как петух на насесте, закричал дурным голосом:— Сгинь, сатана!.. Сгинь! Дьявол тебя попутал!.. Недаром государь сказал про тебя митрополиту крутицкому — сумасбродна де и люта та Морозова!
Он уже сипел, потерявши голос, хватал дочь за руку, тянул из покоев.
— Покорись государю, пока не поздно!— задержавшись на миг в дверях, прошипел Ртищев, уже клонясь к косяку, точно ноги не держали его.
Когда за дядей и за племянницей закрылась дверь, боярыня упала на колени, припала лбом к половице, несколько минут лежала недвижно, потом стала молиться, оборотясь к слабо теплившимся лампадам.
С этого дня ее навещали один за другим посланцы царя: и митрополит чудовский Иоаким, и сам патриарх Питирим, занявший недавно престол,— увещевали, грозили... Терпение государя иссякло... Будь боярыня худородной и безвестной, он бы давно заточил ее в глухой монастырь, чтоб и следа не сыскали, но, видно, царь опасался вызвать недовольство именитых бояр, к которым причислялась и Федосья Прокопьевна Морозова, их ропот мог перерасти в открытый бунт во дворце, как это не раз случалось в государстве российском. Да и стоит лишь только позволить себе слепо и люто казнить кого-то, унизить или растоптать, и там, гляди, не остановишься, всюду будет мерещиться крамола и заговор... Но не загаси огонь у трона, он полыхнет на всю Москву. Федосья Прокопьевна была любимицей покойной царицы Марии Ильиничны, и государю трудно было отринуть и отсечь от себя Морозову, подобно Никону или Аввакуму. Те были людьми со стороны, а эта запросто входила во дворец, блистала в его окружении, как драгоценный камень в короне, царь и привечал, и любовался открыто ее красотой. В ней не чаяли души и царевны, особенно Софьюшка, отцова любовь и отрада. Просил за боярыню и патриарх Питирим, советовал вернуть Морозовой назад отнятые вотчины, тихо водворить заблудшую овцу в лоно православной церкви. «Не знаешь ты лютости этой женщины,— хмуро возразил государь и, помолчав в скорбной задумчивости, добавил с глубоким вздохом: — Тяжко ей братися со мною — един кто из нас одолеет всяко».
Боярыня и не помышляла тягаться силою с царем, но, ведая все о жестокосердии государя, страха не испытывала, ее вера была уже бездонна, как вода в глубоком колодце, сколь ни вычерпывай — все прибывает.
Однажды в ее доме появилась младшая сестра княгиня Урусова. Смятение таилось в ее очах и бледном лице. Федосья Прокопьевна поднялась навстречу, обняла ее за плечи, и тут сердце ей сказало, что наступила та роковая минута, которая разведет их навеки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68