— Я думаю, что мы с Зорей будем друзьями... Он хлопчик смышленый, все понимает... Ты говорила ему, куда мы скоро поедем?
— Нет, не успела...
— Так вот, Зоря, летом мы поедем во Владивосток... Там очень тепло... Красивый залив... Ты будешь купаться, загорать.
— Мы купим тебе сапоги,— стараясь задобрить меня, торопливо проговорила мать.— И еще балалайку! Ты же про нее мне все уши прожужжал...
Я хотел, чтобы у меня были и новые сапоги, и, конечно, балалайка, но все еще не мог поднять голову и посмотреть на мать и нового отца...
С этого дня, вставая из-за стола, я отворачивался и говорил: «Спасибо, мама и папа», иногда оговаривался, называя учителя дядей, но он не обижался, лишь добродушно усмехался. Однако скоро я привык к нему, >> и сознание, что у меня, как у всех мальчишек, есть пусть не родной, но отец, наполняло меня чувством гордости и уверенности. Он всегда относился ко мне ласково и ровно, часто даже защищал, если мать проявляла излишнюю строгость и бралась за ремень, чтобы наказать. И незаметно он стал мне опорой во всем, хотя сам попал под явную власть маминого старообрядческого характера. Он не делал в жизни ни одного шага, не посоветовавшись с нею, потому что мама обладала не только волей, но и сильным здравым смыслом, она быстрее отчима разбиралась в хозяйственных делах школы-интерната. У нее была крепкая крестьянская хватка и сметка. Благодаря ей он не сделал ни одной финансовой оплошности, потому что мать, несмотря на неграмотность, имела удивительную память, вела любые расчеты, все у нее сходилось — копейка в копейку...
На моих глазах отчим изменился и внешне. Раньше он мало обращал внимания на свою одежду, бывал небрежен, ходил в какой-то толстовке, словно с чужого плеча, в застиранных рубашках и старой суконной тужурке. Теперь у него появились два новых костюма, добротное летнее пальто, он носил свежие рубашки с галстуком, тщательно брился. Он одевался сейчас как интеллигентный человек, и преобразила его внешний облик именно моя мать, не знавшая грамоты. И как это я понял позже, он не просто бездумно подчинился ей, а поверил в нее, полюбил и испытывал, наверное, чувство постоянной благодарности за то, что она вытянула его из холостяцкой трясины, окружила заботой и семейным уютом. Он на всю жизнь сохранил неподдельное восхищение матерью, выражал свои чувства по- детски открыто, без намека на иронию: «Ох и умная ты
у меня, Лелечка! Пропал бы я без тебя!» До женитьбы он потихоньку попивал водочку, и хотя его никто никогда не видел пьяным, он постоянно прикладывался к рюмочке. Мать скоро взяла это под свой бдительный контроль: отчиму позволялось выпить или в конце рабочей недели или в гостях, но и тут мать следила, чтобы он пил в меру...
В то лето мы побывали во Владивостоке, а в следующее поехали в Москву. Помню, как поразили меня, когда мы вышли на площадь перед Казанским вокзалом, бегущие в сумерках светлые домики, они катились по рельсам, а над ними вспыхивали, шипели короткие голубоватые молнии. Не могу забыть оравы беспризорников в отрепьях, Сухаревку с ее суматошной толчеей и первое посещение театра. Как я сейчас понимаю, то была опера «Евгений Онегин». И музыка, и декорации, и пение захватили мое воображение, а когда певцы начали сходиться и целиться друг в друга, мне стало страшно. Я вцепился в руку отчима и готов был закричать от испуга.
На Ухте, когда мы вернулись из Москвы, нас встречали не только все питомцы интерната, но и двое молодых учителей — Зоя Дмитриевна Шебалина и Борис Венедиктович Кредович. Они были женихом и невестой и потому, вероятно, и согласились поехать работать в глухое стойбище в низовья Амура. Но стойбище уже переставало быть глухим, потому что учеников с каждой осенью становилось все больше, и после частых и хлопотливых наездов в Николаевск отчим добился того, о чем мечтал,— на Ухте разрешили строить новую школу-интернат. И вот весной, едва успел отгрохотать и прошуметь ледоход, как в стойбище нагрянула громкогласная, похожая чем-то на цыганский табор, артель плотников. Жизнь на Ухте стала захватывающе интересной и шумной. Сначала артельщики срубили барак для себя — дощатый, засыпной — вселились туда семьями, выпили для начина, заиграла гармонь, завихрились пляски, зазвучали протяжные, как у нас в Хонхолое, песни. Потом они стали валить лес в тайге, трелевать его на берег Амура, сплавлять к стойбищу, на окраине которого плотники облюбовали хорошую площадку и стали выкладывать красный кирпичный фундамент, на который легли первые ошкуренные бревна. Дом поднимался довольно быстро, вокруг вырастали настилы и леса, дробно стучали топоры, пахло смолистой щепой, из пазов между бревнами свисали клочья мха и пакли. У меня появилось много новых дружков среди детей строителей, бегала с нашей мальчишеской ватагой и худенькая скуластая девочка с двумя косичками. Как-то в стойбище заглянул фотограф, и это стало целым событием. Фотограф повесил на стене дома длинный холст с лохматыми пальмами, ядовито-синим озером и величаво плывущими по нему белыми лебедями. На фоне этой картины и фотографировались плотники. Не знаю, кому пришла мысль запечатлеть меня с худенькой девочкой, мне так хотелось сняться на карточке, что я не стал возражать, если рядом со мною станет и девочка, которую все шутливо называли моей «невестой», от чего она всегда пунцово вспыхивала и жмурила глаза. И вот я сижу на табуретке в начищенных до блеска сапогах, в черной, расшитой крестиками косоворотке и держу в руках балалайку, а рядом, ни жива ни мертва, стоит моя «невеста» и, робко опустив свою неслышную руку на мое плечо, испуганно смотрит в глазок аппарата. Карточка эта сохранилась, на нее и сейчас нельзя смотреть без улыбки...
Когда начались занятия в школе, отчим пожелал, чтобы я учился в классе нового учителя. Видимо, ему казалось, что посторонний человек будет более требовательным и внимательным, потому что сам он иногда по неделе забывал меня вызвать к доске. По этой причине мне учиться у него тоже было немного скучновато, хотя мне все давалось легче, чем нивхам, потому что им нужно было еще осваивать чужой для них русский язык... Борис Венедиктович скоро понял, что со мной нужно заниматься отдельно, и оставался после уроков в школе, чтобы, минуя третий класс, подготовить меня в русскую школу Богородска.
На следующую осень меня отвезли в Богородск, договорились с начальником местной почты, что я буду снимать у него угол и столоваться, и я пошел в четвертый класс русской школы.
Не без робости переступил я порог новой школы. Учительница Дина Ивановна, молодая красивая татарка, введя меня в класс, посадила на предпоследнюю парту рядом с какой-то девочкой и сказала, что зовут
меня Зоря Пупко! Фамилия прозвучала как очень смешная, кое-кто захихикал, но учительница повела строгим взглядом, и в классе наступила тишина.
Я сел за партой и точно одеревенел, сосредоточенно рассматривая Дину Ивановну. У нее была смуглая кожа, темные глаза с густыми ресницами, маленький яркий рот и пышные, падавшие за спину волосы, цвета воронова крыла. Но красивее всего мне казались ее руки — длинные, с тонкими пальцами — она изредка поднимала их плавным движением, поправляя спадавшие на лоб прядки, чистый, мягкого тембра голос звучал как музыка. Иногда меня охватывал испуг,— а вдруг она вот сейчас спросит меня о чем-то или попросит повторить то, что она объясняет, и тогда я пропал, опозорюсь в первый же урок в новой школе...
Но меня ожидало иное испытание: сидевший позади мордастый светловолосый мальчишка вдруг ни с того ни с сего дал мне щелчок в затылок. Я оглянулся на обидчика, но стерпел. Тут же я получил второй щелчок, но не пошевелился, решив про себя, что если этот нахал не отстанет, то я дам ему сдачи! И все же я выдержал третий щелчок, на сей раз болезненный, потому что мальчишка, приноровившись, бил меня по одному и тому же месту в затылок. Я сжал кулаки и подался вперед.
«Ну давай еще разок, и ты получишь!»— подумал я и тут же почувствовал резкий щелчок. Тогда я чуть привстал из-за парты и наотмашь, что было силы ударил обидчика по лицу. Мальчишка отвалился к стене, но, опомнясь, бросился на меня. Я вцепился ногтями в его пухлые щеки, и мы очутились на полу, дубася друг друга; в классе стоял гвалт, визжали девчонки, нас старались растащить в стороны, затем поволокли в коридор, и здесь кто-то догадался окатить нас водой из бачка. Лишь тогда мы отпустили друг друга. По распоряжению Дины Ивановны все ушли в класс, оставив меня с обидчиком лицом к лицу.
— Ты почему, гад, ногти не стрижешь?— неожиданно спросил мордастый мальчик и показал мне свое исцарапанное, в кровяных полосах лицо.— Ты погляди, что ты наделал!
— А чего ты щелкал меня по затылку?
— Так я же шутя, понарошку, чтоб посмеяться, а ты...
— Если понарошку, то один раз щелкнул, и хватит, а ты четыре раза...
— А ты считал?— Мальчишка вдруг расхохотался во все горло, подошел ко мне и вытащил из кармана платок.— Давай на мировую! Я вон нос тебе расквасил, на-ка вытри кровь...
Мы взялись за руки, постучались в дверь класса, вошли, потупившись, попросили прощения. Все с облегчением вздохнули, и урок продолжался...
С этого дня Васька Красиков стал моим закадычным другом. Мы попросили посадить нас за одну парту, и Дина Ивановна выполнила нашу просьбу. Мы делали вместе уроки, бегали в большой овраг кататься на салазках или на лыжах, посещали все кружки, какие только имелись в школе,— переплетный, драматический, столярный,— оба смастерили своими руками первые табуретки. Но однажды наша дружба подверглась суровому и непонятному испытанию. Я сам не понимал, что со мной происходило, но все уроки я только тем и занимался, что любовался Диной Ивановной, испытывая странное и необъяснимое наслаждение. Я следил за каждым движением ее красивой руки, а когда взгляд ее темных глаз останавливался на мне, я переставал дышать. Под глазами ее лежали темно-коричневые тени, а от этого глаза были еще красивее, а голос ее я словно не слушал, а пил. Иногда, замечая мою рассеянность, Дина Ивановна спрашивала:
— Ты о чем задумался, Зоря?.. Повтори то, что я только что объясняла всем...
Я вскакивал, моргал от смущения и даже не пытался оправдываться, потому что я ничего не знал из нового урока.
— Садись и будь внимательным, я ставлю тебе неуд...
«Неуд»— неудовлетворительная оценка — почему- то меня не страшила, и я продолжал любоваться лицом учительницы. Почему-то меня больше всего интересовал цвет ее век, и как-то, не выдержав, я поднял руку.
— Говори!— разрешила Дина Ивановна.
— Извините, Дина Ивановна...— Я на мгновение замялся.— У вас веки сами по себе такие красивые или вы их чем-то красите?
Все разразились хохотом, а Дина Ивановна покраснела и на минуту словно потеряла дар речи.
— Какими глупостями ты интересуешься!
— Я просто хотел знать...
— Садись, и чтоб больше я от тебя такой ерунды не слышала! Может быть, ты нарочно это придумал, чтобы все посмеялись?
— Нет, что вы, Дина Ивановна!
Класс откровенно и довольно потешался, совершенно уверовав в то, что я спросил об этом из одного озорства, и всем была по душе такая выдумка. Васька, так тот просто стонал от восхищения, тыкал меня кулаком в бок:
— Ну и чудик ты!.. Мирово ты ее завел! Железно!.. Я прямо чуть не умер со смеха!
— Да тише ты!— останавливая вкрадчивый шепот друга, я чувствовал себя виноватым, но еще не до конца сознавал, что поступил опрометчиво, чуть не обнаружив перед всеми то, что оставалось моей тайной.
Я досидел до конца уроков, вместе со всеми выбежал из школы, но тут же вернулся обратно. Дина Ивановна была еще в классе.
— Ты что?— удивилась она.— Забыл что-нибудь?
— Нет!— я бесстрашно поглядел в ее глаза и выдохнул:— Дина Ивановна, пойдемте вечером в большой овраг..,
— Какой еще овраг?
— Да на горку, где катаются... У меня хорошие санки, вы будете сидеть, а я сзади править...
Она взглянула на меня внимательно, словно стараясь что-то прочесть на моем лице, и неожиданно согласилась.
— Ну что ж, давай покатаемся... А не расшибемся мы с тобой?
— Что вы, Дина Ивановна!— уже хвастливо заявил я.— Там вот такие шкеты летают с горки, и хоть бы что!
Я помчался на квартиру, швырнул сумку на кровать, быстро поел и, привязав к санкам новую веревку, побежал к учительнице, осторожно стукнул в окно. Дина Ивановна отозвалась и скоро вышла в коротком дубленом полушубке, серых валенках и белой вязаной шапочке.
Ранние зимние сумерки уже засинили воздух, и мы заспешили к оврагу, откуда неслись взрывы хохота, крики, ребятишек, визг девчонок, гомон и свист. Овраг разделял улицу пополам, и по обеим его скатам скользили вниз салазки и вылетали на другую его сторону. В овраге было черным-черно от шубеек и курток, санки
то и дело опрокидывались, и ребятишки кубарем катились вниз, зарываясь в пушистый снег. Заметив на краю оврага учительницу, ребята закричали наперебой:
— Дина Ивановна! Прокатитесь со мной! Ну пожалуйста!
— Погодите! Не могу же я кататься со всеми сразу... Пусть сначала меня покатает Зоря... Он же догадался позвать меня сюда!
Все окружили нас, смотрели, как учительница усаживается на мои санки, а я стоял рядом, испытывая прилив горделивого тщеславия, потом я согнулся, налег левой ногой на край санок, взялся обеими руками за боковые планки и оттолкнулся правой. Санки нырнули с горки, в ушах засвистел ветер, вышиб слезу, я старательно рулил правой ногой, бороздя снег, притормаживая, и ногу трепало из стороны в сторону. Но именно в этом и был весь шик, вся лихость и умение управлять санками, когда ты мог изменить их бег и полет или нарочно перевернуться, врезаться в рыхлый сугроб. Я был безмерно счастлив, щеки мои обжигал встречный ветер, а голову кружил запах духов, наплывавший от вязаной шапочки, в которую я то и дело тыкался носом. Дина Ивановна вела себя как девчонка, словно она была ученицей и сидела со мной на одной парте. Она вскрикивала, когда мы срывались с горки, овеваемые снежными вихрями, визжала от деланного испуга, когда я опрокидывал санки и нас выбрасывало в сугроб. Вся запорошенная снежной пылью, она сидела, утопая в сугробе, и хохотала, как маленькая. Чтобы никого не обидеть, она садилась и на санки других учеников, но больше всего каталась со мной. Домой мы возвращались довольно поздно. Я проводил учительницу до школы и тут неожиданно вспомнил:
— Ой, Дина Ивановна!
— Потерял что-нибудь? Небось, варежку?
— Да не-е-ет,— досадливо протянул я, но решил быть с Диной Ивановной откровенным до конца.— Я сегодня уроки не выучил... Пока санки ладил, то да се.
— Уроки?— Она помолчала, затем тряхнула головой.— Ну хорошо, завтра я тебя спрашивать не буду... Но имей в виду, чтоб это было в первый и последний раз... Если хочешь со мной кататься, то знай — я буду тебя спрашивать строже, чем других, понял?..
Вряд ли я что понял в тот момент, но я чуть не захлебнулся от радости, так перехватило мое дыхание. Я крикнул: «До свидания!»— и побежал, подпрыгивая, волоча за собой санки. В тот вечер я долго не мог заснуть, от моих рук шел слабый и легкий, как дыхание, аромат духов, и я погружал в ладони свое лицо и улыбался в темноте.
Утром, сидя за партой, я внутренне ликовал. Мне была дарована поблажка, между мной и Диной Ивановной возникла некая тайна, уговор, о котором я не имел права никому рассказывать, и сидеть за партой, зная, что тебя сегодня не вызовут к доске, было непередаваемым наслаждением. Но уже на следующий день, когда я все вызубрил до тонкостей, Дина Ивановна пригласила меня к доске и спрашивала так придирчиво, дотошно и долго, что все в классе удивились, а Васька Красиков, когда я вернулся от доски и сел рядом, был просто поражен:
— Чего это она тебя сегодня так гоняла?— высвистывал он сквозь редкие зубы.— Ну и давала она тебе жару!
Он и на самом деле терялся в догадках, мой закадычный друг, потому что не мог понять — почему Дина Ивановна чуть ли не каждый вечер бегает со мной на горку, а потом придирается ко мне больше, чем ко всем. Невдомек ему было и другое — почему я принимаю эти придирки как должное, держусь с невозмутимым спокойствием, а главное — когда я успеваю готовить уроки, чтобы отвечать в любую минуту без единой запинки. А я с радостью нес свой жребий, хотя мне приходилось, возвратясь с горки, засиживаться допоздна при свете тусклой лампешки, выслушивая выговоры почтаря, что я «зря жгу керосин». Когда срочно выпускали номер стенной газеты, я сидел до ночи в классе, писал заметки, рисовал заголовки, малевал лозунги к праздникам, посещал все кружки, даже рукодельный, и вязал не хуже девочек. Васька начал было высмеивать меня, а потом сам попробовал вязать и тоже научился это делать столь же ловко, как и я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— Нет, не успела...
— Так вот, Зоря, летом мы поедем во Владивосток... Там очень тепло... Красивый залив... Ты будешь купаться, загорать.
— Мы купим тебе сапоги,— стараясь задобрить меня, торопливо проговорила мать.— И еще балалайку! Ты же про нее мне все уши прожужжал...
Я хотел, чтобы у меня были и новые сапоги, и, конечно, балалайка, но все еще не мог поднять голову и посмотреть на мать и нового отца...
С этого дня, вставая из-за стола, я отворачивался и говорил: «Спасибо, мама и папа», иногда оговаривался, называя учителя дядей, но он не обижался, лишь добродушно усмехался. Однако скоро я привык к нему, >> и сознание, что у меня, как у всех мальчишек, есть пусть не родной, но отец, наполняло меня чувством гордости и уверенности. Он всегда относился ко мне ласково и ровно, часто даже защищал, если мать проявляла излишнюю строгость и бралась за ремень, чтобы наказать. И незаметно он стал мне опорой во всем, хотя сам попал под явную власть маминого старообрядческого характера. Он не делал в жизни ни одного шага, не посоветовавшись с нею, потому что мама обладала не только волей, но и сильным здравым смыслом, она быстрее отчима разбиралась в хозяйственных делах школы-интерната. У нее была крепкая крестьянская хватка и сметка. Благодаря ей он не сделал ни одной финансовой оплошности, потому что мать, несмотря на неграмотность, имела удивительную память, вела любые расчеты, все у нее сходилось — копейка в копейку...
На моих глазах отчим изменился и внешне. Раньше он мало обращал внимания на свою одежду, бывал небрежен, ходил в какой-то толстовке, словно с чужого плеча, в застиранных рубашках и старой суконной тужурке. Теперь у него появились два новых костюма, добротное летнее пальто, он носил свежие рубашки с галстуком, тщательно брился. Он одевался сейчас как интеллигентный человек, и преобразила его внешний облик именно моя мать, не знавшая грамоты. И как это я понял позже, он не просто бездумно подчинился ей, а поверил в нее, полюбил и испытывал, наверное, чувство постоянной благодарности за то, что она вытянула его из холостяцкой трясины, окружила заботой и семейным уютом. Он на всю жизнь сохранил неподдельное восхищение матерью, выражал свои чувства по- детски открыто, без намека на иронию: «Ох и умная ты
у меня, Лелечка! Пропал бы я без тебя!» До женитьбы он потихоньку попивал водочку, и хотя его никто никогда не видел пьяным, он постоянно прикладывался к рюмочке. Мать скоро взяла это под свой бдительный контроль: отчиму позволялось выпить или в конце рабочей недели или в гостях, но и тут мать следила, чтобы он пил в меру...
В то лето мы побывали во Владивостоке, а в следующее поехали в Москву. Помню, как поразили меня, когда мы вышли на площадь перед Казанским вокзалом, бегущие в сумерках светлые домики, они катились по рельсам, а над ними вспыхивали, шипели короткие голубоватые молнии. Не могу забыть оравы беспризорников в отрепьях, Сухаревку с ее суматошной толчеей и первое посещение театра. Как я сейчас понимаю, то была опера «Евгений Онегин». И музыка, и декорации, и пение захватили мое воображение, а когда певцы начали сходиться и целиться друг в друга, мне стало страшно. Я вцепился в руку отчима и готов был закричать от испуга.
На Ухте, когда мы вернулись из Москвы, нас встречали не только все питомцы интерната, но и двое молодых учителей — Зоя Дмитриевна Шебалина и Борис Венедиктович Кредович. Они были женихом и невестой и потому, вероятно, и согласились поехать работать в глухое стойбище в низовья Амура. Но стойбище уже переставало быть глухим, потому что учеников с каждой осенью становилось все больше, и после частых и хлопотливых наездов в Николаевск отчим добился того, о чем мечтал,— на Ухте разрешили строить новую школу-интернат. И вот весной, едва успел отгрохотать и прошуметь ледоход, как в стойбище нагрянула громкогласная, похожая чем-то на цыганский табор, артель плотников. Жизнь на Ухте стала захватывающе интересной и шумной. Сначала артельщики срубили барак для себя — дощатый, засыпной — вселились туда семьями, выпили для начина, заиграла гармонь, завихрились пляски, зазвучали протяжные, как у нас в Хонхолое, песни. Потом они стали валить лес в тайге, трелевать его на берег Амура, сплавлять к стойбищу, на окраине которого плотники облюбовали хорошую площадку и стали выкладывать красный кирпичный фундамент, на который легли первые ошкуренные бревна. Дом поднимался довольно быстро, вокруг вырастали настилы и леса, дробно стучали топоры, пахло смолистой щепой, из пазов между бревнами свисали клочья мха и пакли. У меня появилось много новых дружков среди детей строителей, бегала с нашей мальчишеской ватагой и худенькая скуластая девочка с двумя косичками. Как-то в стойбище заглянул фотограф, и это стало целым событием. Фотограф повесил на стене дома длинный холст с лохматыми пальмами, ядовито-синим озером и величаво плывущими по нему белыми лебедями. На фоне этой картины и фотографировались плотники. Не знаю, кому пришла мысль запечатлеть меня с худенькой девочкой, мне так хотелось сняться на карточке, что я не стал возражать, если рядом со мною станет и девочка, которую все шутливо называли моей «невестой», от чего она всегда пунцово вспыхивала и жмурила глаза. И вот я сижу на табуретке в начищенных до блеска сапогах, в черной, расшитой крестиками косоворотке и держу в руках балалайку, а рядом, ни жива ни мертва, стоит моя «невеста» и, робко опустив свою неслышную руку на мое плечо, испуганно смотрит в глазок аппарата. Карточка эта сохранилась, на нее и сейчас нельзя смотреть без улыбки...
Когда начались занятия в школе, отчим пожелал, чтобы я учился в классе нового учителя. Видимо, ему казалось, что посторонний человек будет более требовательным и внимательным, потому что сам он иногда по неделе забывал меня вызвать к доске. По этой причине мне учиться у него тоже было немного скучновато, хотя мне все давалось легче, чем нивхам, потому что им нужно было еще осваивать чужой для них русский язык... Борис Венедиктович скоро понял, что со мной нужно заниматься отдельно, и оставался после уроков в школе, чтобы, минуя третий класс, подготовить меня в русскую школу Богородска.
На следующую осень меня отвезли в Богородск, договорились с начальником местной почты, что я буду снимать у него угол и столоваться, и я пошел в четвертый класс русской школы.
Не без робости переступил я порог новой школы. Учительница Дина Ивановна, молодая красивая татарка, введя меня в класс, посадила на предпоследнюю парту рядом с какой-то девочкой и сказала, что зовут
меня Зоря Пупко! Фамилия прозвучала как очень смешная, кое-кто захихикал, но учительница повела строгим взглядом, и в классе наступила тишина.
Я сел за партой и точно одеревенел, сосредоточенно рассматривая Дину Ивановну. У нее была смуглая кожа, темные глаза с густыми ресницами, маленький яркий рот и пышные, падавшие за спину волосы, цвета воронова крыла. Но красивее всего мне казались ее руки — длинные, с тонкими пальцами — она изредка поднимала их плавным движением, поправляя спадавшие на лоб прядки, чистый, мягкого тембра голос звучал как музыка. Иногда меня охватывал испуг,— а вдруг она вот сейчас спросит меня о чем-то или попросит повторить то, что она объясняет, и тогда я пропал, опозорюсь в первый же урок в новой школе...
Но меня ожидало иное испытание: сидевший позади мордастый светловолосый мальчишка вдруг ни с того ни с сего дал мне щелчок в затылок. Я оглянулся на обидчика, но стерпел. Тут же я получил второй щелчок, но не пошевелился, решив про себя, что если этот нахал не отстанет, то я дам ему сдачи! И все же я выдержал третий щелчок, на сей раз болезненный, потому что мальчишка, приноровившись, бил меня по одному и тому же месту в затылок. Я сжал кулаки и подался вперед.
«Ну давай еще разок, и ты получишь!»— подумал я и тут же почувствовал резкий щелчок. Тогда я чуть привстал из-за парты и наотмашь, что было силы ударил обидчика по лицу. Мальчишка отвалился к стене, но, опомнясь, бросился на меня. Я вцепился ногтями в его пухлые щеки, и мы очутились на полу, дубася друг друга; в классе стоял гвалт, визжали девчонки, нас старались растащить в стороны, затем поволокли в коридор, и здесь кто-то догадался окатить нас водой из бачка. Лишь тогда мы отпустили друг друга. По распоряжению Дины Ивановны все ушли в класс, оставив меня с обидчиком лицом к лицу.
— Ты почему, гад, ногти не стрижешь?— неожиданно спросил мордастый мальчик и показал мне свое исцарапанное, в кровяных полосах лицо.— Ты погляди, что ты наделал!
— А чего ты щелкал меня по затылку?
— Так я же шутя, понарошку, чтоб посмеяться, а ты...
— Если понарошку, то один раз щелкнул, и хватит, а ты четыре раза...
— А ты считал?— Мальчишка вдруг расхохотался во все горло, подошел ко мне и вытащил из кармана платок.— Давай на мировую! Я вон нос тебе расквасил, на-ка вытри кровь...
Мы взялись за руки, постучались в дверь класса, вошли, потупившись, попросили прощения. Все с облегчением вздохнули, и урок продолжался...
С этого дня Васька Красиков стал моим закадычным другом. Мы попросили посадить нас за одну парту, и Дина Ивановна выполнила нашу просьбу. Мы делали вместе уроки, бегали в большой овраг кататься на салазках или на лыжах, посещали все кружки, какие только имелись в школе,— переплетный, драматический, столярный,— оба смастерили своими руками первые табуретки. Но однажды наша дружба подверглась суровому и непонятному испытанию. Я сам не понимал, что со мной происходило, но все уроки я только тем и занимался, что любовался Диной Ивановной, испытывая странное и необъяснимое наслаждение. Я следил за каждым движением ее красивой руки, а когда взгляд ее темных глаз останавливался на мне, я переставал дышать. Под глазами ее лежали темно-коричневые тени, а от этого глаза были еще красивее, а голос ее я словно не слушал, а пил. Иногда, замечая мою рассеянность, Дина Ивановна спрашивала:
— Ты о чем задумался, Зоря?.. Повтори то, что я только что объясняла всем...
Я вскакивал, моргал от смущения и даже не пытался оправдываться, потому что я ничего не знал из нового урока.
— Садись и будь внимательным, я ставлю тебе неуд...
«Неуд»— неудовлетворительная оценка — почему- то меня не страшила, и я продолжал любоваться лицом учительницы. Почему-то меня больше всего интересовал цвет ее век, и как-то, не выдержав, я поднял руку.
— Говори!— разрешила Дина Ивановна.
— Извините, Дина Ивановна...— Я на мгновение замялся.— У вас веки сами по себе такие красивые или вы их чем-то красите?
Все разразились хохотом, а Дина Ивановна покраснела и на минуту словно потеряла дар речи.
— Какими глупостями ты интересуешься!
— Я просто хотел знать...
— Садись, и чтоб больше я от тебя такой ерунды не слышала! Может быть, ты нарочно это придумал, чтобы все посмеялись?
— Нет, что вы, Дина Ивановна!
Класс откровенно и довольно потешался, совершенно уверовав в то, что я спросил об этом из одного озорства, и всем была по душе такая выдумка. Васька, так тот просто стонал от восхищения, тыкал меня кулаком в бок:
— Ну и чудик ты!.. Мирово ты ее завел! Железно!.. Я прямо чуть не умер со смеха!
— Да тише ты!— останавливая вкрадчивый шепот друга, я чувствовал себя виноватым, но еще не до конца сознавал, что поступил опрометчиво, чуть не обнаружив перед всеми то, что оставалось моей тайной.
Я досидел до конца уроков, вместе со всеми выбежал из школы, но тут же вернулся обратно. Дина Ивановна была еще в классе.
— Ты что?— удивилась она.— Забыл что-нибудь?
— Нет!— я бесстрашно поглядел в ее глаза и выдохнул:— Дина Ивановна, пойдемте вечером в большой овраг..,
— Какой еще овраг?
— Да на горку, где катаются... У меня хорошие санки, вы будете сидеть, а я сзади править...
Она взглянула на меня внимательно, словно стараясь что-то прочесть на моем лице, и неожиданно согласилась.
— Ну что ж, давай покатаемся... А не расшибемся мы с тобой?
— Что вы, Дина Ивановна!— уже хвастливо заявил я.— Там вот такие шкеты летают с горки, и хоть бы что!
Я помчался на квартиру, швырнул сумку на кровать, быстро поел и, привязав к санкам новую веревку, побежал к учительнице, осторожно стукнул в окно. Дина Ивановна отозвалась и скоро вышла в коротком дубленом полушубке, серых валенках и белой вязаной шапочке.
Ранние зимние сумерки уже засинили воздух, и мы заспешили к оврагу, откуда неслись взрывы хохота, крики, ребятишек, визг девчонок, гомон и свист. Овраг разделял улицу пополам, и по обеим его скатам скользили вниз салазки и вылетали на другую его сторону. В овраге было черным-черно от шубеек и курток, санки
то и дело опрокидывались, и ребятишки кубарем катились вниз, зарываясь в пушистый снег. Заметив на краю оврага учительницу, ребята закричали наперебой:
— Дина Ивановна! Прокатитесь со мной! Ну пожалуйста!
— Погодите! Не могу же я кататься со всеми сразу... Пусть сначала меня покатает Зоря... Он же догадался позвать меня сюда!
Все окружили нас, смотрели, как учительница усаживается на мои санки, а я стоял рядом, испытывая прилив горделивого тщеславия, потом я согнулся, налег левой ногой на край санок, взялся обеими руками за боковые планки и оттолкнулся правой. Санки нырнули с горки, в ушах засвистел ветер, вышиб слезу, я старательно рулил правой ногой, бороздя снег, притормаживая, и ногу трепало из стороны в сторону. Но именно в этом и был весь шик, вся лихость и умение управлять санками, когда ты мог изменить их бег и полет или нарочно перевернуться, врезаться в рыхлый сугроб. Я был безмерно счастлив, щеки мои обжигал встречный ветер, а голову кружил запах духов, наплывавший от вязаной шапочки, в которую я то и дело тыкался носом. Дина Ивановна вела себя как девчонка, словно она была ученицей и сидела со мной на одной парте. Она вскрикивала, когда мы срывались с горки, овеваемые снежными вихрями, визжала от деланного испуга, когда я опрокидывал санки и нас выбрасывало в сугроб. Вся запорошенная снежной пылью, она сидела, утопая в сугробе, и хохотала, как маленькая. Чтобы никого не обидеть, она садилась и на санки других учеников, но больше всего каталась со мной. Домой мы возвращались довольно поздно. Я проводил учительницу до школы и тут неожиданно вспомнил:
— Ой, Дина Ивановна!
— Потерял что-нибудь? Небось, варежку?
— Да не-е-ет,— досадливо протянул я, но решил быть с Диной Ивановной откровенным до конца.— Я сегодня уроки не выучил... Пока санки ладил, то да се.
— Уроки?— Она помолчала, затем тряхнула головой.— Ну хорошо, завтра я тебя спрашивать не буду... Но имей в виду, чтоб это было в первый и последний раз... Если хочешь со мной кататься, то знай — я буду тебя спрашивать строже, чем других, понял?..
Вряд ли я что понял в тот момент, но я чуть не захлебнулся от радости, так перехватило мое дыхание. Я крикнул: «До свидания!»— и побежал, подпрыгивая, волоча за собой санки. В тот вечер я долго не мог заснуть, от моих рук шел слабый и легкий, как дыхание, аромат духов, и я погружал в ладони свое лицо и улыбался в темноте.
Утром, сидя за партой, я внутренне ликовал. Мне была дарована поблажка, между мной и Диной Ивановной возникла некая тайна, уговор, о котором я не имел права никому рассказывать, и сидеть за партой, зная, что тебя сегодня не вызовут к доске, было непередаваемым наслаждением. Но уже на следующий день, когда я все вызубрил до тонкостей, Дина Ивановна пригласила меня к доске и спрашивала так придирчиво, дотошно и долго, что все в классе удивились, а Васька Красиков, когда я вернулся от доски и сел рядом, был просто поражен:
— Чего это она тебя сегодня так гоняла?— высвистывал он сквозь редкие зубы.— Ну и давала она тебе жару!
Он и на самом деле терялся в догадках, мой закадычный друг, потому что не мог понять — почему Дина Ивановна чуть ли не каждый вечер бегает со мной на горку, а потом придирается ко мне больше, чем ко всем. Невдомек ему было и другое — почему я принимаю эти придирки как должное, держусь с невозмутимым спокойствием, а главное — когда я успеваю готовить уроки, чтобы отвечать в любую минуту без единой запинки. А я с радостью нес свой жребий, хотя мне приходилось, возвратясь с горки, засиживаться допоздна при свете тусклой лампешки, выслушивая выговоры почтаря, что я «зря жгу керосин». Когда срочно выпускали номер стенной газеты, я сидел до ночи в классе, писал заметки, рисовал заголовки, малевал лозунги к праздникам, посещал все кружки, даже рукодельный, и вязал не хуже девочек. Васька начал было высмеивать меня, а потом сам попробовал вязать и тоже научился это делать столь же ловко, как и я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68