.. Бабушка говорила о своих детях, отбившихся от дома в разные годы, жалеючи их и грустя, дед же судил, не давая им никаких скидок, а о Савве вспоминал с раздражением, потому что за амурные дела сына приходилось расплачиваться ему. Отвоевывая какую-нибудь деревню, дядя Савва тут же женился, справлял свадьбу, гулял неделю-другую, потом велел ординарцу отвезти жену в Хонхолой и почти тут же забывал о ней, ибо в другой деревне у него появлялась новая жена. Прежде чем сплавить ее с рук, он писал отцу, чтобы тот объяснил ждавшей его возвращения прежней жене, что жить с нею не будет, просил, чтобы отец не обижал очередную жену и снабдил ее в обратную дорогу всем необходимым. Получив с нарочным подобную писульку, дед матерился, багровея от гнева, носился по двору, как бешеный, но, утихомирясь, исполнял все, что велел сын,— как мог объяснял волю сына, терпеливо уговаривал не злиться на него и отвозил обливавшуюся слезами жертву быстротечной страсти сына на станцию, снабжал на дорогу и хлебом, и деньгами по мелочи, так как больших денег у него в доме сроду не водилось. Несмотря на все угрозы и посулы отца отречься от сына за его проделки, Савва продолжал разорять его и терзать бесконечными просьбами. Однажды Савва прислал с ординарцем красивую и хрупкую девушку-польку, невесть где подхваченную сыном в те смутные и роковые времена. Полька оказалась созданием нежным и малопонятным, цветком не для нашей грубой и черствой земли, да и по всем ее повадкам было видно, что выросла она не в хлеборобской семье, а в городской, и жила прежде с немалым достатком. Она ничего не умела делать по хозяйству, целыми днями что-то напевала, меняла наряды, хотя привезла всего несколько сшитых по чужеземной моде застиранных платьев, и гляделась в засиженное мухами зеркало в простенке, но чаще сидела у окна и следила за изволоком дороги, вившейся за поскотиной в гору,— не покажется ли на белом скакуне ее возлюбленный, который непонятно зачем отправил ее в какой-то чужой дом. Наверное, она понимала — шла война, и ее избранник каждый день подвергался опасности, его могли убить, во что она не хотела верить, и ей нужно было набраться терпения и ждать. Однако проходил день за днем, а там и неделя за неделей, а Савва не давал знать о себе. И полька поскучнела, перестала петь и менять наряды, сидела как птица в клетке, отказывалась есть и худела прямо на глазах. С утра принималась плакать, о чем-то по-польски просила бабушку и дедушку, они, не понимая, лишь разводили руками, хотя бабушка от жалости и от бессилия помочь ей чуть ли не ревела сама. Ярость деда достигла предела, когда в очередной писульке Савва сообщил, что польку он разлюбил, что она непрокая, что вряд ли ее переделаешь на русский лад, и умолял отца уломать, вразумить чужестранку и отправить из дома по-хорошему, куда она пожелает. Не сразу полька поняла, что возлюбленный отринул ее от своего сердца, сначала подумала, что его убили, и зарыдала в полный голос, по-бабьи, а когда дед втолковал ей, что Савва женился на другой женщине и она должна уехать, полька окаменела. Глаза ее тут же вы сохли, она живо собрала свои нехитрые пожитки и, выказав полное презрение бабушке и деду, уехала, не сказав на прощанье ни одного слова. Она остановила попавшуюся на дороге подводу, показала спрятанные в узелок золотые серьги, желая расплатиться за проезд, и, вскочив на охапку сена, нетерпеливо дернула возницу за плечо, что-то зло крикнула по-польски и даже не оглянулась на понуро и скорбно стоявших у ворот бабку и деда.
С тех пор, как говорится, утекло много воды, дядя, судя по всему, давно остепенился, женился на какой-то портнихе и теперь ездил не на рысистом коне, а на пропахшем маслом и углем паровозе...
Получив телеграмму, дед отправил на станцию Петровск-Забайкальский младшего сына Сидора, и тот привез к вечеру и дядю Савву, и его жену-портниху — женщину немолодую, но властную,— и юную падчерицу, лет четырнадцати, и маленькую Лину — дочь Саввы от какого-то случайного брака. Дед вышел на крыльцо, обнял сына, невестку и девочек и, приказав Сидору распрягать лошадей, повел гостей в дом. Не успели гости осмотреться и передохнуть с дороги, как дед спросил у падчерицы:
— Петь умеешь?
— Умеет, умеет,— ответил дядя Савва и рассмеялся.— Ты, батя, дал бы уж нам прежде помыться да накормил, а потом просил петь... На пустое брюхо петь не очень хочется...
Однако рыжеволосая портниха все рассудила по- своему. Она требовательно посмотрела на растерявшуюся дочь, качнула пышной прической.
— Старших надо уважить, Инна!—сказала она, даже ни на мгновение не сомневаясь, что дочь может ослушаться ее.— Спой дедушке «Мельника»... Он ведь и сам на мельнице работает! И чтоб без всяких капризов и ломаний, ясно?
Девочка пожала плечами, отошла почему-то к окну, повернулась ко всем спиной и запела звонко и сильно:
В движенье мельник жизнь ведет, В движенье...
Дед слушал, как всегда чуть склонив голову набок, с уважительной сосредоточенностью, и хотя песня была ему незнакома и он не разбирал многих слов, чувствовалось, что ему весьма приятно.
— Ладная песня, хоть вроде и не нашенская,— сказал он и дал девочке конфету, неведомо как очутившуюся в его руке.— Спасибо, что уважила старика... Где ж такую поют?..
— Поют ее везде, а сочинил Шуберт, австрийский композитор,— почтительно ответила девочка.
— Значит, знал он про мельника, про нашу жизнь... Потом ты мне ее еще споешь... Чтобы песня улеглась в душе, надо ее понять, иначе она сердце твое не защемит... Я так рассуждаю...
— И правильно рассуждаете, Аввакум Сидоро- вич,— подтвердила портниха и одарила дочь улыбкой.— Она еще и рисовать может... Вот отдохнет немного и нарисует вас и Ульяну Евсеевну...
— Премного благодарны,— дед отвесил низкий поклон, он тоже знал, как нужно обходиться с людьми, что, впрочем, не помешало ему не выказать особого любопытства к другим талантам девочки.— Давай, мать, тащи на стол, что наготовила... Ведь оно на самом деле — петь на голодное пузо мало радости...
Дядя держался как-то странно, то вдруг напускал на лицо этакое важное выражение, супил брови, выгибал грудь, словно был большим начальником, то как будто сжимался и робел от стеснения, точно опасался, что отец по старой памяти снимет ремень и отдерет его, как мальчишку. Впрочем, скромностью, как стало ясно на другой день, он не отличался. Утром он облачился в добротную серую толстовку, повязал галстук с металлической прицепкой, подпоясался тонким кавказским ремешком с висячими железными украшениями и отправился в сельский совет. О чем он там вел речь, было неизвестно, но через день выяснилось, что он попросил председателя совета созвать мужиков, потому что намерен был произнести перед ними речь. В сельсовете возражать не стали; дядя походил на ответственного работника, имел городской вид и внушительную фигуру и зычный голос, не говоря уже о том, что в давние годы он тут партизанил и имел заслуги перед односельчанами. К вечеру перед Народным домом, к высокому крыльцу его, собралась толпа мужиков и баб и ребятишек. Дядя Савва поднялся на крыльцо, красивым жестом выбросил вперед руку, призывая всех к вниманию, и гаркнул: «Товари-щи!»—да так зычно, будто перед ним простиралась огромная площадь, а на ней шевелилось и глядело на него не меньше тысячи чело
век. Он то возвышал голос, то понижал, как заправский оратор, и даже принимался что-то кричать, кому-то грозя, напоминая, что враг не дремлет. Может быть, он имел в виду события на КВЖД, о которых тогда много писали в газетах, кто его знает, но он призывал мужиков не терять бдительности, и если потребуется, то немедля всем селом идти на защиту отечества. Слушали дядю Савву внимательно, никто даже не закурил во время его речи, и, пожалуй, главный интерес односельчан был не в том, о чем трибунно и зычно вещал дядя, а в том, что он является сыном известного всем Аввакума Сидоровича Мальцева. Вот поди ж ты, выбился, видать, в высокие люди, говорит складно, как по писаному, и, конечно, не зря ради него собрали народ. Да и почему не послушать речь здравого человека, если он обскажет про всю жизнь и про то, что делается в других странах. Когда дядя закончил речь, мужики охотно похлопали в ладоши и, ни о чем не спрашивая, степенно и неторопливо разбрелись...
Дядя Савва остался доволен оказанным ему уважением, был возбужден, за ужином выпил стакан водки, налил второй, но жена вовремя остановила его.
— Душа знает меру,— сказала она и отставила стакан в сторону,— а паровоз красный свет... Не ты ли меня научил этой присказке?
Дядя Савва не стал противиться ее резкому жесту, но можно было понять его и так, что он немного обижен тем, что жена показывает свою власть над ним при отце и матери и как бы принижает его значение и место в семье. Однако он тут же забыл о нравственной потере, нанесенной ему, завалился спать в сенях, и скоро его могучий храп потряс тишину дома...
Дедушка отнесся к речи сына с явным безразличием. Он ни слова не сказал в похвалу или осуждение, но и не выказал сразу заметного неудовольствия. Похоже, его мужицкому самолюбию польстило, что ради его сына сошлось столько народа, но, вместе с тем, не видел в выступлении Саввы особого проку, потому что после таких речей ничего не прибавилось ни в душе, ни в хозяйстве. Свое отношение к речи сына он выразил позже, когда дядя Савва и портниха уехали на ее родину, в Красноярск, оставив на догляд отца и матери своих дочерей Инну и Лину. Как-то в сумерки я неслышно вошел в сени и услышал раздраженный и насмешливый голос деда:
— Это Саввке-пустобреху можно быть сытым речью, а нам надо хлебушко растить... Он покричал, как с амвона поп, а нам каждый день нужно думать, как дальше жить, чем и себя и других кормить... Да и не по мне это, когда на народе мужик речь держит, поучает всех, а дома им баба командует!.. Ежели нету характера, то не лезь, не мельтеши у всех перед глазами, не учи, как жить... Сиди себе дома и посапывай в две ноздри, а то пой, вон как сверчок за печкой, на то разума большого не надо...
— Но все ж Саввка не без ума, ежели на народ выйти решился,— нараспев выговаривала бабушка, по привычке защищая уже давно выросших и живших наособицу детей.— Портниха хвасталась, что он уже не в машинистах ходит, а куда-то в начальники определился... Поди, зря ставить над другими человека глупого не станут...
— А там, где повыше, другой хлеб, что ль, жуют? — не уступал дед.— А ну как на вышку заберется, а она окажется не по его уму?.. Или снизу уже не видать, что ты дурак набитый, раз наверху устроился? Да снизу, если хошь знать, все еще виднее, можно и каждую щепку разглядеть и на облака порадоваться... Нет, ежели Саввка дома в подчиненных обретается, начальник из него не получится... Как был балабоном да пустозвоном, так и остался! Таким, выходит, уродился, а в кого пошел — один бог знает... Ты рази забыла, как он над нами мудровал, когда тут новая власть устанавливалась?
— Как про то забыть,— соглашалась бабушка и тяжко вздыхала.— Но нонче он вроде посурьезней будет... Вон как говорил на народе — заслушаешься! Будто и не сын наш, а какой-то чужой и высокий человек!
— Далась тебе его речь!— досадливо гугнил дед.— Плюнуть да растереть... Из ее шубы не сошьешь, а болтунов и краснобаев я за свою жизнь навидался!.. Он мог бы тогда в разум войти, когда ему тут власть доверили! А он как понял? Раз партизанил, то, стало быть, может куролесить, как ему вздумается...
Об этом я уже знал со слов бабушки. Едва отгремели выстрелы в горах и падях, как дядя Савва стал на селе высшей властью, ходил в председателях сельского совета. Как он тут правил в то время, теперь, наверное, мало кто помнил, разве одни старики, но власть его
длилась недолго, что-то около двух с половиной лет. Но и за этот срок Савва показал себя не с лучшей стороны. Он успел за два года раза три жениться и развестись. Мало того, он сажал иногда своих амурных соперников под короткий арест, томил в кутузке по два-три дня. Было на диво, как ему легко сходили с рук все эти проделки. Но, пожалуй, сильнее всего прославился Савва своей ссорой с отцом. Женившись, он как-то объявил отцу, что желает раздела, и потребовал свою долю. По вековому обычаю у семейских все решал отец: когда женить сына, когда выделить его из семьи и что дать ему на обзаведение. На первых порах дед пытался урезонить и пристыдить сына, чтобы он не позорил его перед односельчанами, тогда Савва послал отцу официальную бумагу с печатью и за своей подписью, требуя у того чуть ли не половину дома и нажитого всеми добра. Дед безропотно смирился со своей участью, отдал сыну коня, корову, кое-что из домашней утвари, но Савве того показалось мало, хотя он не имел права забывать, что он у отца не один, что есть другие сыновья, дочери, что подрастал и бегал по улице малый Сидорка. И однажды, дождавшись, когда отец отлучится на целый день на станцию, дядя забрался на крышу родного дома с пилой и, отодрав несколько досок от крыши, оседлав верхнее бревно, начал неторопливо пилить его. За этим занятием и застала его мать, вернувшаяся с ведрами от колодца.
— Ты чего это удумал, сынок?— ласково спросила она, хотя сразу догадалась о намерениях властолюбивого и норовистого председателя.
— Желательно разрезать дом пополам,— торжественно объявил с высоты Савва.— Одна вам останется, а в другом буду жить я со своей семьей.
— А не разрезамши нельзя, что ли, в нем жить?
— А я, может, потом свою половину разберу и на другое место перевезу, чтобы отдельно от вас хозяйствовать!
— Много ты нахозяйствуешь, сынок, ежели как дите тетешное не ведаешь, что творишь!.. Изба — это не буханка хлеба, чтоб можно было полкраюхи отвалить и съесть!.. Разрежь вон тебя пополам, разве станет два человека? И одного-то путного не соберешь!..
Пока они пререкались, возле дома собралась целая толпа, кто-то из стариков пригрозил Савве, что добром его самоуправство не кончится, но председателя, казалось, это еще пуще раззадорило, и он начал быстрее шаркать пилой, показывая, что властен сам решать такие дела.
Неизвестно, чем бы это дело кончилось, но, вероятнее всего, дяде Савве удалось бы осуществить свою затею, но тут нежданно вернулся с полдороги отец, забывший прихватить с собой что-то важное. Увидев Савву на крыше, он, ни слова не говоря, схватил ременный кнут и, матюгаясь на чем свет стоит, рванулся по чердачной лестнице наверх. Савва понял, что не имеет права подвергать подобному испытанию авторитет власти, и под общее улюлюканье скатился, царапаясь, как кот, по срубу и убежал прочь.
Вот об этом, видимо, и напомнил дед бабушке в том вечернем, подслушанном мною нечаянно разговоре, и не потому, что держал обиду на сына столько лет, а потому, что мерил человека куда более суровой мерой, чем бабка, и родной его сын этой пробы не выдерживал. Сам дедушка многое умел делать: и выращивать хлеб, и смастерить телегу и сани, сшить сбрую, свалять валенки, держал в руках и топор, и пилу, и шило — и не скрывал неодобрения, когда встречал в жизни людей, которые вместо дела производили на свет одни бумаги, часто никому не нужные...
Время для меня летело незаметно. Я то вскакивал по ночам от тревожного набата и зарева, окрасившего избу, бежал с дедушкой на пожар, то дядя Сидор будил меня на рассвете и полусонного вез на пашню, сажал на смирную гнедуху и учил боронить, то уводил с собой на вечерние гулянки, и тогда бабушка строго наставляла:
— Ты смотри, вояка, ребенка мне не покалечь, а то с тебя сбудется!.. Если с Краснояра парни явятся, чтоб духу твоего там не было. Слышь?
Я не знаю, зачем девятнадцатилетний дядя таскал меня туда, где пели под гармошку срамные частушки, лапали девок и танцевали до упаду. Но мне становилось до жути любопытно, когда вспыхивали драки,— крутились в воздухе пустые бутылки и палки, трещали рвущиеся рубахи, а потом сельские мальчишки учили меня, как надо бить камнями, чтобы выбить бутылку из рук, расколотить ее на мелкие осколки. И~ без бутылок кровь лилась из ноздрей, ставились шишки на головах, а как-то раз дядю избили свинчаткой, запрятанной в варежке, и он с неделю ходил с шишками и кровоподтеками. И все же каждый вечер снова рвался на рискованное свидание с новой зазнобой. Когда гулянка расходилась мирно, а дядя тащил девку в какой-нибудь сумеречный проулок, я ждал, когда он вдоволь нацелуется. Он усаживался на бревнах, обнимал девку и лишь в короткие передыхи от затяжных поцелуев точно приходил в себя, спохватывался и спрашивал:
— Ты еще тут, Зорька? Не убегай, а то мать мне за тебя шкуру спустит... Счас потопаем!..
И опять приникал к девке. По правде, меня еще мало занимали дядины увлечения, только брало любопытство, а что дядя находит хорошего в этих неутомимых тисканьях?
Сейчас, когда отдалились, ушли в прошлое эти озаряемые ночными пожарами времена, мне кажется странным, как могла та беспечная жизнь парней и девок уживаться с тем ожесточением, которое царило в селе,— будто нашла темная грозовая туча и не рассасывалась и не было надежды, что когда-нибудь прольется благодатным дождем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
С тех пор, как говорится, утекло много воды, дядя, судя по всему, давно остепенился, женился на какой-то портнихе и теперь ездил не на рысистом коне, а на пропахшем маслом и углем паровозе...
Получив телеграмму, дед отправил на станцию Петровск-Забайкальский младшего сына Сидора, и тот привез к вечеру и дядю Савву, и его жену-портниху — женщину немолодую, но властную,— и юную падчерицу, лет четырнадцати, и маленькую Лину — дочь Саввы от какого-то случайного брака. Дед вышел на крыльцо, обнял сына, невестку и девочек и, приказав Сидору распрягать лошадей, повел гостей в дом. Не успели гости осмотреться и передохнуть с дороги, как дед спросил у падчерицы:
— Петь умеешь?
— Умеет, умеет,— ответил дядя Савва и рассмеялся.— Ты, батя, дал бы уж нам прежде помыться да накормил, а потом просил петь... На пустое брюхо петь не очень хочется...
Однако рыжеволосая портниха все рассудила по- своему. Она требовательно посмотрела на растерявшуюся дочь, качнула пышной прической.
— Старших надо уважить, Инна!—сказала она, даже ни на мгновение не сомневаясь, что дочь может ослушаться ее.— Спой дедушке «Мельника»... Он ведь и сам на мельнице работает! И чтоб без всяких капризов и ломаний, ясно?
Девочка пожала плечами, отошла почему-то к окну, повернулась ко всем спиной и запела звонко и сильно:
В движенье мельник жизнь ведет, В движенье...
Дед слушал, как всегда чуть склонив голову набок, с уважительной сосредоточенностью, и хотя песня была ему незнакома и он не разбирал многих слов, чувствовалось, что ему весьма приятно.
— Ладная песня, хоть вроде и не нашенская,— сказал он и дал девочке конфету, неведомо как очутившуюся в его руке.— Спасибо, что уважила старика... Где ж такую поют?..
— Поют ее везде, а сочинил Шуберт, австрийский композитор,— почтительно ответила девочка.
— Значит, знал он про мельника, про нашу жизнь... Потом ты мне ее еще споешь... Чтобы песня улеглась в душе, надо ее понять, иначе она сердце твое не защемит... Я так рассуждаю...
— И правильно рассуждаете, Аввакум Сидоро- вич,— подтвердила портниха и одарила дочь улыбкой.— Она еще и рисовать может... Вот отдохнет немного и нарисует вас и Ульяну Евсеевну...
— Премного благодарны,— дед отвесил низкий поклон, он тоже знал, как нужно обходиться с людьми, что, впрочем, не помешало ему не выказать особого любопытства к другим талантам девочки.— Давай, мать, тащи на стол, что наготовила... Ведь оно на самом деле — петь на голодное пузо мало радости...
Дядя держался как-то странно, то вдруг напускал на лицо этакое важное выражение, супил брови, выгибал грудь, словно был большим начальником, то как будто сжимался и робел от стеснения, точно опасался, что отец по старой памяти снимет ремень и отдерет его, как мальчишку. Впрочем, скромностью, как стало ясно на другой день, он не отличался. Утром он облачился в добротную серую толстовку, повязал галстук с металлической прицепкой, подпоясался тонким кавказским ремешком с висячими железными украшениями и отправился в сельский совет. О чем он там вел речь, было неизвестно, но через день выяснилось, что он попросил председателя совета созвать мужиков, потому что намерен был произнести перед ними речь. В сельсовете возражать не стали; дядя походил на ответственного работника, имел городской вид и внушительную фигуру и зычный голос, не говоря уже о том, что в давние годы он тут партизанил и имел заслуги перед односельчанами. К вечеру перед Народным домом, к высокому крыльцу его, собралась толпа мужиков и баб и ребятишек. Дядя Савва поднялся на крыльцо, красивым жестом выбросил вперед руку, призывая всех к вниманию, и гаркнул: «Товари-щи!»—да так зычно, будто перед ним простиралась огромная площадь, а на ней шевелилось и глядело на него не меньше тысячи чело
век. Он то возвышал голос, то понижал, как заправский оратор, и даже принимался что-то кричать, кому-то грозя, напоминая, что враг не дремлет. Может быть, он имел в виду события на КВЖД, о которых тогда много писали в газетах, кто его знает, но он призывал мужиков не терять бдительности, и если потребуется, то немедля всем селом идти на защиту отечества. Слушали дядю Савву внимательно, никто даже не закурил во время его речи, и, пожалуй, главный интерес односельчан был не в том, о чем трибунно и зычно вещал дядя, а в том, что он является сыном известного всем Аввакума Сидоровича Мальцева. Вот поди ж ты, выбился, видать, в высокие люди, говорит складно, как по писаному, и, конечно, не зря ради него собрали народ. Да и почему не послушать речь здравого человека, если он обскажет про всю жизнь и про то, что делается в других странах. Когда дядя закончил речь, мужики охотно похлопали в ладоши и, ни о чем не спрашивая, степенно и неторопливо разбрелись...
Дядя Савва остался доволен оказанным ему уважением, был возбужден, за ужином выпил стакан водки, налил второй, но жена вовремя остановила его.
— Душа знает меру,— сказала она и отставила стакан в сторону,— а паровоз красный свет... Не ты ли меня научил этой присказке?
Дядя Савва не стал противиться ее резкому жесту, но можно было понять его и так, что он немного обижен тем, что жена показывает свою власть над ним при отце и матери и как бы принижает его значение и место в семье. Однако он тут же забыл о нравственной потере, нанесенной ему, завалился спать в сенях, и скоро его могучий храп потряс тишину дома...
Дедушка отнесся к речи сына с явным безразличием. Он ни слова не сказал в похвалу или осуждение, но и не выказал сразу заметного неудовольствия. Похоже, его мужицкому самолюбию польстило, что ради его сына сошлось столько народа, но, вместе с тем, не видел в выступлении Саввы особого проку, потому что после таких речей ничего не прибавилось ни в душе, ни в хозяйстве. Свое отношение к речи сына он выразил позже, когда дядя Савва и портниха уехали на ее родину, в Красноярск, оставив на догляд отца и матери своих дочерей Инну и Лину. Как-то в сумерки я неслышно вошел в сени и услышал раздраженный и насмешливый голос деда:
— Это Саввке-пустобреху можно быть сытым речью, а нам надо хлебушко растить... Он покричал, как с амвона поп, а нам каждый день нужно думать, как дальше жить, чем и себя и других кормить... Да и не по мне это, когда на народе мужик речь держит, поучает всех, а дома им баба командует!.. Ежели нету характера, то не лезь, не мельтеши у всех перед глазами, не учи, как жить... Сиди себе дома и посапывай в две ноздри, а то пой, вон как сверчок за печкой, на то разума большого не надо...
— Но все ж Саввка не без ума, ежели на народ выйти решился,— нараспев выговаривала бабушка, по привычке защищая уже давно выросших и живших наособицу детей.— Портниха хвасталась, что он уже не в машинистах ходит, а куда-то в начальники определился... Поди, зря ставить над другими человека глупого не станут...
— А там, где повыше, другой хлеб, что ль, жуют? — не уступал дед.— А ну как на вышку заберется, а она окажется не по его уму?.. Или снизу уже не видать, что ты дурак набитый, раз наверху устроился? Да снизу, если хошь знать, все еще виднее, можно и каждую щепку разглядеть и на облака порадоваться... Нет, ежели Саввка дома в подчиненных обретается, начальник из него не получится... Как был балабоном да пустозвоном, так и остался! Таким, выходит, уродился, а в кого пошел — один бог знает... Ты рази забыла, как он над нами мудровал, когда тут новая власть устанавливалась?
— Как про то забыть,— соглашалась бабушка и тяжко вздыхала.— Но нонче он вроде посурьезней будет... Вон как говорил на народе — заслушаешься! Будто и не сын наш, а какой-то чужой и высокий человек!
— Далась тебе его речь!— досадливо гугнил дед.— Плюнуть да растереть... Из ее шубы не сошьешь, а болтунов и краснобаев я за свою жизнь навидался!.. Он мог бы тогда в разум войти, когда ему тут власть доверили! А он как понял? Раз партизанил, то, стало быть, может куролесить, как ему вздумается...
Об этом я уже знал со слов бабушки. Едва отгремели выстрелы в горах и падях, как дядя Савва стал на селе высшей властью, ходил в председателях сельского совета. Как он тут правил в то время, теперь, наверное, мало кто помнил, разве одни старики, но власть его
длилась недолго, что-то около двух с половиной лет. Но и за этот срок Савва показал себя не с лучшей стороны. Он успел за два года раза три жениться и развестись. Мало того, он сажал иногда своих амурных соперников под короткий арест, томил в кутузке по два-три дня. Было на диво, как ему легко сходили с рук все эти проделки. Но, пожалуй, сильнее всего прославился Савва своей ссорой с отцом. Женившись, он как-то объявил отцу, что желает раздела, и потребовал свою долю. По вековому обычаю у семейских все решал отец: когда женить сына, когда выделить его из семьи и что дать ему на обзаведение. На первых порах дед пытался урезонить и пристыдить сына, чтобы он не позорил его перед односельчанами, тогда Савва послал отцу официальную бумагу с печатью и за своей подписью, требуя у того чуть ли не половину дома и нажитого всеми добра. Дед безропотно смирился со своей участью, отдал сыну коня, корову, кое-что из домашней утвари, но Савве того показалось мало, хотя он не имел права забывать, что он у отца не один, что есть другие сыновья, дочери, что подрастал и бегал по улице малый Сидорка. И однажды, дождавшись, когда отец отлучится на целый день на станцию, дядя забрался на крышу родного дома с пилой и, отодрав несколько досок от крыши, оседлав верхнее бревно, начал неторопливо пилить его. За этим занятием и застала его мать, вернувшаяся с ведрами от колодца.
— Ты чего это удумал, сынок?— ласково спросила она, хотя сразу догадалась о намерениях властолюбивого и норовистого председателя.
— Желательно разрезать дом пополам,— торжественно объявил с высоты Савва.— Одна вам останется, а в другом буду жить я со своей семьей.
— А не разрезамши нельзя, что ли, в нем жить?
— А я, может, потом свою половину разберу и на другое место перевезу, чтобы отдельно от вас хозяйствовать!
— Много ты нахозяйствуешь, сынок, ежели как дите тетешное не ведаешь, что творишь!.. Изба — это не буханка хлеба, чтоб можно было полкраюхи отвалить и съесть!.. Разрежь вон тебя пополам, разве станет два человека? И одного-то путного не соберешь!..
Пока они пререкались, возле дома собралась целая толпа, кто-то из стариков пригрозил Савве, что добром его самоуправство не кончится, но председателя, казалось, это еще пуще раззадорило, и он начал быстрее шаркать пилой, показывая, что властен сам решать такие дела.
Неизвестно, чем бы это дело кончилось, но, вероятнее всего, дяде Савве удалось бы осуществить свою затею, но тут нежданно вернулся с полдороги отец, забывший прихватить с собой что-то важное. Увидев Савву на крыше, он, ни слова не говоря, схватил ременный кнут и, матюгаясь на чем свет стоит, рванулся по чердачной лестнице наверх. Савва понял, что не имеет права подвергать подобному испытанию авторитет власти, и под общее улюлюканье скатился, царапаясь, как кот, по срубу и убежал прочь.
Вот об этом, видимо, и напомнил дед бабушке в том вечернем, подслушанном мною нечаянно разговоре, и не потому, что держал обиду на сына столько лет, а потому, что мерил человека куда более суровой мерой, чем бабка, и родной его сын этой пробы не выдерживал. Сам дедушка многое умел делать: и выращивать хлеб, и смастерить телегу и сани, сшить сбрую, свалять валенки, держал в руках и топор, и пилу, и шило — и не скрывал неодобрения, когда встречал в жизни людей, которые вместо дела производили на свет одни бумаги, часто никому не нужные...
Время для меня летело незаметно. Я то вскакивал по ночам от тревожного набата и зарева, окрасившего избу, бежал с дедушкой на пожар, то дядя Сидор будил меня на рассвете и полусонного вез на пашню, сажал на смирную гнедуху и учил боронить, то уводил с собой на вечерние гулянки, и тогда бабушка строго наставляла:
— Ты смотри, вояка, ребенка мне не покалечь, а то с тебя сбудется!.. Если с Краснояра парни явятся, чтоб духу твоего там не было. Слышь?
Я не знаю, зачем девятнадцатилетний дядя таскал меня туда, где пели под гармошку срамные частушки, лапали девок и танцевали до упаду. Но мне становилось до жути любопытно, когда вспыхивали драки,— крутились в воздухе пустые бутылки и палки, трещали рвущиеся рубахи, а потом сельские мальчишки учили меня, как надо бить камнями, чтобы выбить бутылку из рук, расколотить ее на мелкие осколки. И~ без бутылок кровь лилась из ноздрей, ставились шишки на головах, а как-то раз дядю избили свинчаткой, запрятанной в варежке, и он с неделю ходил с шишками и кровоподтеками. И все же каждый вечер снова рвался на рискованное свидание с новой зазнобой. Когда гулянка расходилась мирно, а дядя тащил девку в какой-нибудь сумеречный проулок, я ждал, когда он вдоволь нацелуется. Он усаживался на бревнах, обнимал девку и лишь в короткие передыхи от затяжных поцелуев точно приходил в себя, спохватывался и спрашивал:
— Ты еще тут, Зорька? Не убегай, а то мать мне за тебя шкуру спустит... Счас потопаем!..
И опять приникал к девке. По правде, меня еще мало занимали дядины увлечения, только брало любопытство, а что дядя находит хорошего в этих неутомимых тисканьях?
Сейчас, когда отдалились, ушли в прошлое эти озаряемые ночными пожарами времена, мне кажется странным, как могла та беспечная жизнь парней и девок уживаться с тем ожесточением, которое царило в селе,— будто нашла темная грозовая туча и не рассасывалась и не было надежды, что когда-нибудь прольется благодатным дождем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68