А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Петр сидел, откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза, словно бы дремал, но Головкин знал, что это впечатление обманчиво,— на самом деле царь весь превратился в слух, не пропускал ни единого слова, и по тому, как он, крепко сжав трубку в зубах, чуть слышно посасывал ее, можно было понять, что он не только слушает, но и гонит мысль дальше по кругу, чтобы найти ей верный исход.
— Видно, нам судьбой означено утвердиться в тех краях,— убежденно проговорил Петр.— Если бы еще пробиться к океану, к Индии, тогда бы не то что Европа, а сам черт был бы нам не страшен... Если бы наш
флот стал там гулять, эти господа не размышляли бы, признать ли за мной новые титлы...
Мысль эта родилась в нем не сейчас, это Головкин хорошо знал по многим беседам, а жила давно и ладно прижилась, но стоило ему умчаться мечтой к неведомому океану, как он не выдержал, вскочил и снова начал мерить грузными шагами кабинет.
— С весны, господин канцлер, начнем поход к Персии, к Каспию, нужно надежно нам спину прикрыть,— трубка дымила густо, дым плыл клочьями под потолок, а правая рука государя судорожно подергивалась, но то было не к приступу, а к радости, что обуревала его.— Готовиться надо скрытно, но спешно, чтоб не пронюхали турки, иначе влезем в большую войну... Надо взять искусством, хитростью и маневром... Отпиши Волынскому, что часть войска мы пошлем маршировать к Волге, оттуда с теплом двинемся к Астрахани и дальше... И пусть до нашего прихода грузинского принца сдерживает. Сие нам может повредить... Что касаемо взятия Шемахи, то есть присловица: кто завладел лычком, принужден будет платить ремешком... Будем молить Бога, что все сбудется так, как доносит Волынский, и за то ему наша царская милость...
Петр окутался дымом, погружаясь в раздумье. Пауза затянулась неопределенной тишиной. Головкин, чтобы не стоять перед государем безгласным столбом, наконец решил напомнить о Польше:
— В Польше опять неспокойно, ваше величество... Поляки самочинно захватывают православные церкви, обращают христиан в католиков, и управы на них нет.— Он сунул руку в кафтан и, нашарив там новую бумагу, шелестнул ею, разворачивая.— Вот Рудаковский пишет, что когда в Пинске он велел вернуть церкви назад, то ксендзы и униаты кричали, что лучше бы им видеть в тех церквах турок и жидов, чем проклятых схизматиков!..
— И там помешались на вере!— фыркнул Петр.— Не лучше наших расколыциков... А как можно то пресечь? Что мыслит Рудаковский?
— Он хочет взять круто, ваше величество,— стараясь в этом случае не становиться пока ни на чью сторону, а держаться опять-таки золотой середины, ответил Головкин.— Он так доносит: «Для прекращения здешних гонений на церковь восточную два способа легких: первый способ — шляхтича Соколинского, как самого
свирепого гонителя церкви восточной, живущего в двух милях от русской границы, схватить и увезти в Россию под предлогом, что незаконно титулуется архиепископом смоленским и северским. Второй способ — схватить и вывезти в Россию Линдорфа, старосту Мстиславского, живущего на границе, под предлогом, что в прошлых годах грабил казну вашего величества близ Борисова: от этих тяжких гонителей церковь восточная не иначе может освободиться; другие же, увидев это, все скроются, и исчезнет память с шумом; покричат поляки по обычаю своему и тотчас замолчат... А если таким пугалом не постращать, то трудно будет с ними справиться...»
Пока канцлер читал, Петр стоял, прислонясь плечом к шкафу, скрестив ноги в высоких сапогах с ботфортами, сложив руки на груди крест-на-крест.
— Рудаковского надобно укоротить, не по чину власть творит.— Во властный голос царя проникла раздражительная нотка.— Мы с поляками навеки связаны, они на наш трон больше не позарятся, и, не дразня попусту, жить с ними нужно в ладу и мире.
— Поляки народ спесивый и вспыльчивый, ваше величество,— вступил Головкин, ясно понимая, что он должен держать сторону царя.— Они как сухой порох — чуть поднеси спичку, и вспыхнут...
— Народ этот не только спесив, но и горд, и гордость ту надо щадить,— Петр поковырял железной иглой в чубуке.— Они посередке Европы обретаются, им нужно к одному берегу приставать, и лучше к нам, чем к туркам, ослабевшим шведам или к той же Франции, которая, по всем приметам, смотрит на сию нацию свысока... А нам, глядя на их веру, надо про вины их прошлые забыть, и почитать за братьев славян, и нос перед ними не задирать... Они как нога наша или рука, куда мы, туда и им суждено двигаться не мешкая... Что там еще у тебя?
— Так, мелочи, ваше величество, можно оставить до другого раза,— радуясь окончанию разговора, заключил Головкин.— Положусь на свой ум и отпишу кому надо...
— Тогда ступай,— Петр потянулся, хрустнул плечами.— Что-то нынче долго день тянется... Значит, свидимся у Трубецкого?
Канцлер откланялся и бесшумно удалился.
Едва за Головкиным закрылась дверь, как Петр шагнул к дивану, бросил под ноги ворох бумаг со стола, вышитую подушечку под голову и, не раздеваясь, грузно завалился, приминая отозвавшиеся звоном пружины. Но только коснулся щекою подушки и прикрыл веки, как появился давешний расстрига,— то ли вошел в дверь, то ли выскользнул из полураскрытого книжного шкафа — в изодранной холщовой рубахе и серых портах, с кровавым рубцом на щеке. Один глаз его затек, другой, угольно-черный, горящий, смотрел сурово и осуждающе... «Ну что тебе?— спросил Петр, не желая злить обреченного человека.— Пришел молить о помиловании?» «Нет,— тихо прошелестело в ответ.— Знаю, что не нынче, так завтра отсекут мне голову, а зашел я поглядеть на тебя в последний раз, ведь снова свидимся уже там». «Ну поглядел и уходи,— отмахнулся Петр.— Устал я от вас хуже, чем от войны... А там мы не свидимся, разведут по разным сторонам». «Тут ты, может, и прав,— расстрига качнулся, и Петра обдало его смрадным дыханием, смешанным с запахом крови.— Это здесь ты велик, а там будешь меньше той карлицы, что сегодня держал на руках... Но она безгрешна, та карлица, в руках вельмож, кои позволяют Богом созданное существо превращать в игрушку». «Сгинь, дьявол!»— хотелось крикнуть Петру, но изо рта вырвался лишь сип. «Дьявол — не я, а ты,— злоехидно твердил расстрига, и в голосе его слышалось явное глумление.— На Руси тебя чтут великим, пока в твоих руках кнут, но сгниет твой кнут и тебя станут поминать, как упыря, который выпил у народа всю кровь ради своего величия!» «Изыди!»— Петр попытался пнуть монаха сапогом, но тот попятился, коснулся спиной стены, вдавился в нее и пропал...
Когда Петр открыл глаза, перед диваном стояла Екатерина, уже готовая к выходу, блестя драгоценностями, светясь в сумраке кабинета матово-смуглыми плечами, которые нежно обнимал белый мех горностая с черными хвостиками. Ему показалось, что она стоит тут давно, сторожа ли его сон, или наблюдая за ним, как он корчился и стонал, споря с монахом. Бывали мгновения, когда он побаивался ее присутствия, словно она могла наворожить и наслать на него порчу, но то была больная блажь, потому что в любой час он мог явиться к ней, подчинить своему желанию, насладиться ее плотью. Может быть, вся неодолимая прелесть этого его влечения и была заключена в насилии, в рабской ее покорности, в том обнаженном и вывороченном бесстыдстве, когда он принуждал ее исполнять то, что могло родить не знавшее удержу похотливое воображение, а если он вызывал этим насилием и животный стон, и непритворный вскрик боли, то переполнялся неизъяснимым блаженством, словно, ломая женское тело, достигал, наконец, той самой любви, которой люди нарекли это борение, прикрывая естественную наготу своих желаний. Не этой ли покорностью она завоевала свое право быть рядом с ним, укрепиться на той высоте, с которой постепенно потеснила всех беспутных его любовниц, без отказа валившихся под него, и если теперь позволяла себе глядеть сквозь пальцы на некоторые его забавы с теми дурочками, что попадались ему под горячую руку или во хмелю, то, значит, она давно забыла, что такое ревность, не ведала обжигающей до слез обиды, как бывало раньше. Став матерью его детей, она смотрела на своих соперниц свысока, часто выказывая притворное миролюбие, доброту и смирение. Но и на державной высоте ей нужно было чувствовать под ногами твердь, потому что, сделав непростительную промашку, могла по прихоти государя очутиться в каком-нибудь глухом монастыре...
Даже в эти минуты, когда она стояла перед ним, благоуханная и нарядная, он мог бездумно повалить ее на диван, не посмотреть ни на ее наряд, ни на ее драгоценности, ни на убранную голову, над которой тупейный мастер трудился больше часа, и она согласится на все с холодной решимостью и даже постарается вызвать в себе ответное чувство или хотя бы сделать вид, что ее возбуждает страсть, внушенная повелителем... Не потому ли она стала для царя незаменимой и в походах, и дома, не отказывая ему ни в ласках, ни в советах, однако никогда не забываясь настолько, чтобы почувствовать себя ровней ему, и старалась видеть в Петре не любовника и мужа, а государя. Едва они разжимали руки, освобождаясь от объятий, как она тут же приходила в себя, занимала свое место. Только что побывав с ним в постели, она уже через несколько минут не могла без стука и предупреждения войти к нему ь кабинет, пусть и с неотложной просьбой. Попросить
его о чем-нибудь она могла за обедом, или на прогулке, или вот в такой момент, когда они должны были ехать на свадьбу...
— Пора, батюшка,— ласково, нараспев проговорила она.— Светлейший князь прислал карету... Нас ждут... Велишь подать тебе парадный мундир? Я пришлю денщика...
Петр грузно сел, потер плохо выбритую щеку, ощущая мутную тяжесть в голове и больную истому в теле.
— Ты не занемог, Питер?— встревоженно спросила она.— Может, послать за лекарем?
— Оставь суету... Поеду в чем есть... Примут и так. Дай вон бутылку рейнского, вон там, в нижнем ящике шкафа... И скажи, чтоб приготовили все для бритья... Иди...
Он провел ладонью по влажному потному лбу, дивясь проступившей испарине, слабости и ломоте: так бывало, когда он заболевал. Но нынче он не чувствовал приближения хвори, может, просто спал в духоте, не раздеваясь, и нужно вот так посидеть в тишине и покое, освежить горло глотком вина, прежде чем встать и отправиться на свадьбу, дабы не начали переливать из пустого в порожнее — почему-де государь не почтил своим присутствием ближнего царедворца, что за причина? Уж не слег ли в постель? И что за хворь привязалась к нему? И каково недомогание — пустячное или серьезное? Будут судачить и в том случае, если на свадьбе побывает одна Екатерина, хотя ее присутствие, разумеется, высокий знак внимания. Но что и говорить, конечно свадьба теряла свой блеск, если на ней отсутствовал государь, веселие и пиршество уже не были столь торжественными.
Петр ухмыльнулся, соскользнул с дивана, выпрямился, постучал каблуками, как бы пробуя прочность пола, и разрешил войти брадобрею с подносом и прибором для бритья. И пока тот бережно водил бритвой по щекам и подбородку, намыливал и снова шуршал лезвием, Петр настраивал себя на предстоящее веселье. Когда к нему подступала лихота, он даже в болезненном жару отправлялся туда, где ждали его дела,— проверял оснастку судов, встречался с заморскими купцами, пил вино в торговой конторе, где совершались сделки, или становился к токарному станку, вытачивая
очередную безделицу, и к вечеру слабости как не бывало. Свадьба тоже была неплохим снадобьем для умеющего стряхнуть с плеч тяготу дня, окунуться в шум и звон кутежа, в гром музыки.
Когда в сумерках, сопровождаемые слугами и денщиками, вышли к карете, повалил густой снег, и промозглый город в редких жидких огнях затянуло мглой. С Невы несло сыростью, запахом гниющего дерева и дыма; в снежной завеси где-то по-прежнему бухали каменные бабы, и удары отдавались в висках; при свете костров рабочий люд вгонял в топкую землю сваи, не зная передыха ни вечером, ни ночью, потому что река была коварна, могло прихлынуть наводнение и нужно было срочно крепить берега; звонили в церквях, и звон тот быстро глох в ватном месиве тумана; сквозь снежную кутерьму гнулись под ветром богомольные старухи, тянувшиеся на вечернюю службу; ветхую их одежонку трепало, как лохмотья на огородных пугалах, но они упрямо месили снег, шли на звон...
Карету покачивало, как лодку на волнах, скрипели рессоры, и, несмотря на плотно прикрытые дверцы, выстуживало и на бархатных сидениях. Кричали в снежную круговерть форейторы, посвистывали драгуны, пикет которых сопровождал государя, и, вслушиваясь в этот посвист метели, в стук копыт, Петр радовался, что отлетела тяжесть от головы; скачка сквозь непогоду напоминала молодые годы, когда он любил лихо промчаться через заснеженную вихревую степь, осматривая войска, готовые к предстоящему утреннему бою. Боже мой, неужели эта безоглядная скачка осталась лишь в памяти, а сам он уже не в силах гнать Русь дальше?..
Богатый дом Трубецких, как ярко освещенный корабль, выплыл из густой пороши, и не успела карета замедлить бег, как навстречу выбежали слуги с горящими факелами, стали бросать на снег и лужи дорогие ковры, стеля их от дверцы кареты до крыльца.
Петр выскочил первым, подал руку Екатерине, стремительно повел ее по ковровой дорожке, и она еле поспевала за его широким шагом, утопая каблучками туфель в мягких коврах, как во мху. Глаза уже свыклись со светом шипящих факелов, когда государь и государыня вошли в распахнутые двери и им открылся белый, озаренный тысячью свечей зал, в уши ударил праздничный гул и шелест, журчащий говор и беззаботный смех. Как только государь и Екатерина встали в распахе резных дверей, гости, густо заполнившие зал, умолкли, будто ветер прошел поверх голов, пригладив парики вельмож и высокие прически дам; все лица повернулись в сторону двери, и толпа, затаив дыхание, медленно развалилась на две половины, образуя живой коридор с малиновой ковровой дорожкой посредине, которая текла через весь зал к креслам, где сидели, принимая поздравления, жених и невеста.
Петр шел неторопливо, чтобы насладиться восторгом, который вызвало его появление с Екатериной у высокопоставленных подданных. Праздничный живой коридор ничем не походил на тот, утренний, когда люди теснились в его приемной и расступались, давая ему дорогу. Там лица были скованы тревогой, страхом, томлением и показным спокойствием, здесь же все сияло довольством, предвкушением свадебного веселья, поэтому навстречу государю тянулись улыбчивые лица, с выражением обожания и необъяснимой жертвенности во имя его чести и славы. Сановитые вельможи выставили в первый ряд разряженных жен, взгляды дам излучали ликование, трепет, любовь, экстаз, нескрываемое поклонение и преданность. Ряды их чуть колыхались, напоминая ограду из гирлянд живых цветов, пенились вороха кружев, блестели оголенные плечи, лучисто вспыхивали дорогие каменья в их украшениях. Женщины были выставлены наперед с умыслом — пусть государь полюбуется на красивые лица, и, может, это приведет его в доброе расположение, чтобы он на время позабыл о своем величии и повеселился вволю и потанцевал как равный всем.
Чем ближе продвигался Петр к центру зала, тем все чаще кивал министрам, сенаторам, иностранным посланникам, кои стояли по ранжиру значимости и богатства. Когда-то он сам расписал служилых людей по чинам и рангам, и то, что этого правила придерживались и на свадьбе, было отмечено им с благосклонностью и приятством. Мелькнул где-то за спинами, продвигаясь вкрадчивой скользящей походкой, полицмейстер Девиер, и Петр, подавив ухмылку, подумал, что, может, напрасно он наказывал этого господина, когда мог бы обойтись внушением, не позоря перед подлым людом, все же иноземец и служит, судя по всему, исправно... Но мысль эта тут же отлетела, застигнутая торжественным вихрем и гулом, он привычно вступил в круг наиболее близких ему людей и царедворцев — согнулся в низком поклоне неисправимый плут Ментиков, за ним канцлер Головкин, вице-канцлер Шафиров, Петр Андреевич Толстой в новом камзоле, генерал Ягужинский, грубый рубака, вытащенный им из низов, граф Апраксин, князья Долгорукие, оберфискал Нестеров, скромный, но всегда необходимый кабинет-секретарь Макаров учтиво поклонился, при высоких гостях показывая, что чувствует свое место и положение.,. И вот уже встали и двинулись к государю и государыне жених и невеста — приветствовать и благодарить — князь, в специально сшитом мундире, с лентой через грудь и при орденах, и двадцатилетняя невеста, пунцовая от смущения, как нераспустившийся бутон розы, в подвенечном уборе, в фате из тонкой кружевной кисеи. Трубецкой, старый, худощавый, держался с завидной выправкой; невеста рядом с ним казалась неземным созданием и по годам вполне годилась бы ему во внучки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68