.. Задерживаясь у зеркал, дамы оглядывали себя с головы до ног, поправляли прически, ревниво оценивали наряды друг друга, но без особой зависти, высокомерия и чванливости, потому что всех затмевала императрица и разговор вели о ее наряде и украшениях. С восхищением толковали о короне, над нею трудился самый искусный мастер Питербурха, она стоила полтора миллиона рублей, весила четыре фунта; в кружевном ее узорочье сверкали алмазы и жемчуга, а верхушку венчал рубин. Когда корона уходила из потока света, алмазы и жемчуга приглушали свой блеск, точно покрывались тончайшим налетом инея, но рубин не угасал, храня в потайной глубине немеркнущий алый огонь. Платье для коронации, шитое в Париже, стоило четыре тысячи, такого платья в России еще не видывали — оно вспыхивало мириадами золотистых блесток, играло и переливалось узорами, а когда императрица сделала первые шаги, пять статсдам подхватили и понесли шлейф ее платья, оно затрепетало золотой и серебряной чешуей, словно само текло и струилось, как живое. Четыре пожилых сановника взялись за края ее мантии: вся в горностаях и соболях, она весила без малого сто пятьдесят фунтов. Сам государь, изменив привычке быть в скромном армейском мундире, облачился в парадный кафтан генерала, в красные шелковые чулки и черные туфли, на голове его покачивалась модная иноземная шляпа, украшенная пышным белым пером.
Успенский собор полнился гулом голосов, шорохом платьев, шарканьем подошв. Жаром полыхали ярко начищенные оклады иконостасов, потрескивали оплывающие свечи, сияли золоченые ризы, молниеподобно вспыхивали кресты на груди у иереев... Но вот запели на хорах чистые женские голоса, как бы донесшиеся из неземной дали, глухо в ответ пророкотали мужские басы, и государь, приняв из рук стряпчего корону, надел ее на склоненную, цвета воронова крыла, голову императрицы. Екатерина постояла недвижно минуту-другую, затем опустилась на колени перед алтарем, и платье ее прошуршало, как волна, легшая к ногам императора. Крупные светлые слезы покатились по нарумяненным щекам Екатерины, как жемчужины, выпавшие из гнезд короны. В порыве высокого воодушевления и благодарности она припала к коленям императора, пытаясь обхватить их руками, но Петр почти рывком поднял ее за плечи, поцеловал в лоб. Одарив ее короной, он принял в руки скипетр — знак державной власти, и вдруг застыл надменно и скорбно... Кто мог ведать, что таится за нахмуренным челом, что вызвало его неудовольствие, почему он собрал морщины на лбу в минуту своего торжества? Переменчивость эта была не к добру, чаще всего за нею следовали взрывы ярости, и никому не могло прийти в голову, что именно в эту минуту он просто пожалел, что затеял это коронование, стоившее стольких денег, не приносившее никому никакой пользы. Те, кто неотрывно следили за лицом государя, вздохнули с облегчением, потому что черты лица его помягчели, морщины расправились, он покосился на искрящуюся корону, и щеточка усов шевельнулась от слабой полуулыбки. Видимо, корона была Петру по душе, он видел не только ее красоту, но и несравненное волшебство талантливой руки мастера, создавшего это чудо совершенства. Купаясь в потоках света, корона исходила искрами, вбирала в себя все лучики, донося огни свечей до глубины рубина, и с бесстрастной щедростью разбрасывала свое сияние во все стороны.
На другой день императрица принимала поздравления. В толпе царедворцев и сановников находился и сам Петр. Он явился поздравить как рядовой генерал и, целуя ее руку, был невозмутимо почтителен, тут же отошел в сторону, чтобы не мешать другим выражать свои чувства. Все шло, как он распорядился, но ему уже становилось скучно от этого машкерада, от благопристойности и чинности ритуала, и, касаясь усов кончиками прокуренных пальцев, он подавлял невольную зевоту, прикрывал рот. Он уже злился и на Екатерину, и на себя, и на всех придворных, тянувшихся цепочкой к креслу, где торжественно восседала улыбчивая императрица. Хотелось поскорее завершить эту затею и мчаться в Питербурх, где его ждали тысячи неотложных дел. Так нет, стой тут, как истукан, делай вид, что доволен и никуда не торопишься, а впереди еще вечерний бал, танцы, пиршественный стол... Петр стоически вынес эту нудную церемонию, пропуская мимо себя сотни вельмож, гнувшихся в раболепных поклонах, отвечал на чиновные улыбки, пока Екатерина, приняв поздравления, наконец, не объявила о том, о чем ей было велено,— она пожаловала Петру Андреевичу Толстому графское достоинство, после чего вся толпа хлынула к столам.
В Питербурх Петр вернулся сильно недомогая, но не дал уложить себя в постель и, передохнув, уже в июне отправился на Угодские заводы, где, как ему доложили, открылся минеральный источник, который он пожелал опробовать. Вода оказалась целебной, ему настолько стало легче, что он попросился в кузницу, надел кожаный фартук и вместе с дюжим кузнецом, ахая, обливаясь горячим потом, отковал несколько пудов железа. За свой труд потребовал плату, говоря, что ему будет теперь на что приобрести новые башмаки. Однако стоило ему появиться в столице и приняться за обычные дела, как его снова прихватил острый приступ боли в правом предреберье. Несмотря на строгие предупреждения Блументроста, он не только не последовал советам лейб-медика, но, обозвав докторов ослами, поехал на пуск нового фрегата, а затем двинулся в долгое и утомительное путешествие — сначала в Шлиссельбург, чтобы отметить годовщину взятия крепости, потом на берега Ладожского озера, где строился обводной канал.
Стоял октябрь, но жирную грязь еще не схватили заморозки, ее усыпали яркие листья отпылавшей осени, сквозь голые ветви деревьев сквозило синевой небо. Канал строился уже пять лет, работы на нем продвигались медленно, хотя людишек сгоняли тысячами, они, как муравьи, копошились в глубоком котловане, месили лаптями грязь. Завидев на гребне канала высокую сутулую фигуру царя, замирали, иные благоговейно падали на колени. Петр сердился, кричал на аглицкого инженера, ведавшего всеми работами, но, объехав всю горловину, остался доволен — за год канал протянулся на пять верст, если дело пойдет так дальше, можно надеяться на благополучное окончание. Тогда в озере больше не станут тонуть барки с хлебом, пенькой, кожей, железом, можно будет товары безопасно отправлять за границу, а заморские доставлять в столицу... Он побывал на Олонецких заводах, где, к наслаждению толпы зевак, тоже сам бил молотом по раскаленной полосе железа, выказывая явное мастерство и удаль. В Старой Руссе он осматривал солеварни, а затем водою поплыл в Питербурх. У местечка Лахты, увидев, что плывший с солдатами ботик сел на мель, он отважно бросился на помощь и, стоя по грудь в ледяной воде, спасал людей.
Он, конечно, понимал, что обязан соизмерять поступки государя и человека, но часто оказывался во власти безоглядного порыва и рвался вперед, обуреваемый неодолимым побуждением, не думая ни о каких последствиях, за что позже, как правило, расплачивался. Случилось это и теперь, он ринулся в обжигающую холодом воду, желая выручить ботик и солдат, не подумав, какой ценой ему придется за это расплачиваться.
Правда, он тут же сменил мокрую одежду и все-таки занемог, слег в постель, едва добрался до Питербурха. На этот раз приступ боли был острее, словно кто-то пронзал бок раскаленными прутьями, тело бил озноб, лицо обливал жар и пот, но он уговаривал себя: ничего, не впервые, немного отлежится, попарится как следует в бане, попьет настои целебных трав и через неделю будет на ногах.
Но в Питербурхе он получил такие черные вести, что даже растерялся, и скрутившая его болезнь показалась сущим пустяком рядом с тем, что на него свалилось. Он выслушал донесения с поразительным спокойствием, не поддался вспышке необузданного гнева, а как бы одеревенел до бесчувствия.
Первая весть была не совсем уж неожиданной — светлейший снова попался в крупном мошенничестве, начисто забыв о заверениях и клятвах отойти от плутовских дел. Привычка к мздоимству, видно, оказалась сильнее его, и он опять запустил загребущую руку в государеву казну. На этот раз, потеряв чувство меры, воровал бесстыдно и нагло, будто заранее уверенный в безнаказанности.
«Пора положить сему предел,— стиснув зубы, решил Петр.— Пора перестать нянчиться с этим разбойником... С ним я живо слажу, вот только переведу дух... Слишком долго вьется веревка, на которой он будет повешен».
Как охотник на дичь, он решил действовать осторожно и хитростью, чтобы нечаянным и неловким дви
жением не спугнуть эту хищную птицу, не выдать своих намерений. Для начала он лишь отобрал у Меншикова президентство в Военной коллегии, показав тем самым легкую немилость. Он хорошо знал повадки светлейшего, знал, что тот кинется к нему с оправданиями и новыми клятвами, и не ошибся. Меншиков заявился тут же. Однако Петр отказался его видеть, дав понять, что болен и что ему сейчас не до разговора со светлейшим. Пусть побесится, помучается злой неизвестностью, прежде чем узнает, что стоит на краю жизни. Меншиков кинулся искать заступничество у Екатерины, как это не раз бывало прежде, и не было случая, чтобы она не выручила, не спасла его, но и тут он встретил холодный отказ, потому что императрица сама пребывала в тревоге. Она догадывалась, что наступил ее роковой час: по приезде в Питербурх государь, вопреки обыкновению, в первую же ночь не явился к ней, и сейчас ее занимала своя судьба, а не судьба проворовавшегося князя. При первой встрече Петр разговаривал с нею, цедя слова сквозь зубы, точно через силу, не скрывая неприязни и враждебности. «Неужели государь прослышал про мое плутовство и грехи?»— гадала она, потеряв и сон, и аппетит. Она ходила сама не своя, а попытки откровенно поговорить с Петром, признаться в своих винах успехом не увенчались — государь отмалчивался, ссылался на хворь, с каждым днем отчуждался от нее все более. Петру стоило немалых усилий видеть ее даже мельком и тем более слушать ее, ведь она вывалялась в грязи, как свинья в луже, потеряла стыд и меру, брала немалые взятки у высоких вельмож, обещая похлопотать за них перед государем, сколотила себе солидный капиталец и по совету матерого казнокрада Меншикова отсылала деньги в банки Амстердама и Гамбурга, храня их там под чужим именем.
Петр не вдруг поверил рискованному доносу, был бы счастлив, если бы то оказалось пустым наветом, злой сплетней или намерением поссорить его с женой, но Тайная канцелярия не оставила ему никаких надежд. Да, брала, и брала не стесняясь и уже давно, еще до казни сибирского губернатора, который, пытаясь избежать расплаты, понапрасну отвалил ей огромный куш. И откуда у него только взялись силы вынести эти предательские и подлые удары, коварные, как удары ножом в спину, и даже не показать вида, что ему все открылось. Первым побуждением было — побежать в по
кои императрицы, наглухо закрыть дверь и, повалив ее на пол, избить до беспамятства, исхлестать плетью, как последнюю собаку. Но он загнал это кричащее желание в глубину, ходил будто с железной маской на лице, останавливая дергавшуюся в судорогах щеку, прижимая к груди руку, не унимавшуюся в мелкой тряске, и показывая, что он хмур из-за подступивших болей. Верили ему или нет, важно было то, что никто не знал, не догадывался об истинных причинах его скрытого бешенства. Он сдержал себя и тогда, когда донесли, что Екатерина уже больше года не верна ему и держит в любовниках Виллима Монса, брата бывшей фаворитки Петра, ведавшего вотчинной канцелярией императрицы. Тридцатилетний щеголь, смазливый немчик был на двадцать лет с лишним моложе его и, видимо, утешал царицу лучше, чем государь. Будучи доверенным лицом в ее денежных делах, он служил посредником между нею и теми, кто совал взятки, сам грел руки на этом богатстве и держал в помощницах другую сестру, Модесту Балк, крутившуюся около императрицы...
Услышав эту мутящую рассудок весть, Петр еле удержался на ногах, будто из-под него выбили землю у края бездны и он заглянул в нее и отшатнулся, дивясь, что не начинает калечить всех подряд, не разбирая правого и виноватого.
«Ах ты ливонская потаскуха,— вышептывал он сквозь зубы, опаляемый бессилием.— Ах змея! Куда забралась?! Прачка! Портомоя!.. Не побоялась ни кнута, ни дыбы, ни монастыря! Может, надеялась, что корона спасет ее, что я не решусь заляпать ее грязью? Или подумала, что дни мои сочтены, раз я не вылезаю из хворей, и что недолго мне властвовать? Ах потаскуха!»
Пронзила вдруг, не спросясь, еще более черная мысль—а что если все это не жадность, корысть и блуд, а хитро сплетенный заговор, измена? Но он скоро отбросил эту зряшную догадку— нет, слишком высоко он ставит ее и тех, кто мельтешит возле нее, куда им! Трусливые холопьи души, разве такие решатся на риск? Они трясутся только над награбленным! Ими владеет один страх — как сберечь то, что нажито плутовством. Нечего ему бояться этой воровской шайки, пусть их души леденеют от ужаса перед карой, что он обрушит на них!
Он прозревал быстро, мучительно, до удушья, пока не стало ясно, что он, покинутый всеми, остался в одиночестве. Его предала не только жена, но и те, на кого он опирался все годы жизни: царедворцы, сановники, вельможи всех чинов и рангов — ведь одним Толстым не удержаться, хоть и крепок тот пень и служит преданно. Теперь он не верил и самому верному кабинет- секретарю, а вдруг и тот тоже брал, но с такой хитростью, что невозможно было поймать его за руку? Как не оскоромиться, когда все вокруг воруют, грабят, идут на любой подлог, лишь бы хапнуть побольше? А к тем, кто понахальнее, деньги сами липли к рукам, только не ленись, прячь руку за спину и делай вид, что не замечаешь, как туда кладут то, о чем ты и не просил. Да и как утерпеть от соблазна, если вельможи друг перед другом кичатся богатством, строят дома, похожие на дворцы, катаются по проспекту в золоченых каретах в четверке цугом, украшают жен дорогими каменьями.
Пуще всего он негодовал на тех, кто, начав играми в Потешном полку, поднимался на его глазах,, получая одно повышение за другим,, заканчивал карьеру блистательной Полтавской викторией. Сейчас этих людей будто подменили — они лгали и в большом и в малом, не брезговали никакой взяткой, шли даже на выделку фальшивых денег. Неужели это они когда-то штурмовали одну крепость за другой, скакали в самое пекло битвы, рисковали ежеминутно жизнью, не страшась ни пуль, ни ядер, готовые умереть за царя и отечество? Какой же страшной заразой их поразило? Или прав мудрец, написавший, что «рот, который привык есть, и рука, которая привыкла убивать, никогда не успокоятся?»
А не было ли в том, что все они стали порочны, его вины? Он сам приближал их к себе, худородных и безвестных, лишь по прихоти случая. Взять того же Алексашку Меншикова? Он приметил его во времена потешных боев, где тот выделялся лихостью, веселым нравом и природной смекалкой. С годами став незаменимым и необходимым, как правая рука, светлейший являл беспримерную отвагу, первым рвался в бой, им можно было заткнуть любую брешь, ему всегда и всюду сопутствовала удача. Петр искренне любил его, гордился им, позволял ему то, о чем иные и мечтать не могли. Но, привечая любимца, относился к нему взыскательно строго — не раз спина Алексашки отведала батогов, полученных лично от царя. Но то было в порядке вещей, никто не смел сомневаться в справедливости наказанья, тем более что на иные промахи и шалости светлейшего государь смотрел сквозь пальцы... Слепой случай свел Петра и с крещеным евреем Шафировым, которого он вытащил из купеческой лавки, каким-то особым нюхом угадав в пронырливом мальчике на побегушках будущего блестящего дипломата и подканцлера. Этот все хватал на лету, скоро умел толковать на нескольких языках, при переговорах ему не было равных, так он умел хитро плести дипломатические сети, находить короткий путь к сердцу, а то и к желудку соперника, не брезгуя прямым подкупом иностранных посланцев, алчных на богатые подарки. Шафиров немало настрадался в разных странствиях, сидел заложником в турецкой башне, а в Прутском походе, в самый отчаянный для Петра и армии момент, столь искусно повел переговоры, что вызволил зажатую в кольцо армию и самого государя... Может быть, из всех царедворцев он один не польстился на взятки и поборы, но сейчас, когда на Петра дохнуло гнилостным смрадом растления, он и в честность Шафирова не верил до конца.
Как же он не пресек зло в самом начале, когда же дал ему пустить глубокие корни? Кажется, он испробовал все: грозил, увещевал, лишал чинов и должностей, отбирал вотчины, ссылал — а однажды даже решился в назидание всем жестоко наказать самого питербургского вице-губернатора Корсакова, искусного взяточника, нажившего немалую мзду тем, что покрывал грабежи и разбои.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Успенский собор полнился гулом голосов, шорохом платьев, шарканьем подошв. Жаром полыхали ярко начищенные оклады иконостасов, потрескивали оплывающие свечи, сияли золоченые ризы, молниеподобно вспыхивали кресты на груди у иереев... Но вот запели на хорах чистые женские голоса, как бы донесшиеся из неземной дали, глухо в ответ пророкотали мужские басы, и государь, приняв из рук стряпчего корону, надел ее на склоненную, цвета воронова крыла, голову императрицы. Екатерина постояла недвижно минуту-другую, затем опустилась на колени перед алтарем, и платье ее прошуршало, как волна, легшая к ногам императора. Крупные светлые слезы покатились по нарумяненным щекам Екатерины, как жемчужины, выпавшие из гнезд короны. В порыве высокого воодушевления и благодарности она припала к коленям императора, пытаясь обхватить их руками, но Петр почти рывком поднял ее за плечи, поцеловал в лоб. Одарив ее короной, он принял в руки скипетр — знак державной власти, и вдруг застыл надменно и скорбно... Кто мог ведать, что таится за нахмуренным челом, что вызвало его неудовольствие, почему он собрал морщины на лбу в минуту своего торжества? Переменчивость эта была не к добру, чаще всего за нею следовали взрывы ярости, и никому не могло прийти в голову, что именно в эту минуту он просто пожалел, что затеял это коронование, стоившее стольких денег, не приносившее никому никакой пользы. Те, кто неотрывно следили за лицом государя, вздохнули с облегчением, потому что черты лица его помягчели, морщины расправились, он покосился на искрящуюся корону, и щеточка усов шевельнулась от слабой полуулыбки. Видимо, корона была Петру по душе, он видел не только ее красоту, но и несравненное волшебство талантливой руки мастера, создавшего это чудо совершенства. Купаясь в потоках света, корона исходила искрами, вбирала в себя все лучики, донося огни свечей до глубины рубина, и с бесстрастной щедростью разбрасывала свое сияние во все стороны.
На другой день императрица принимала поздравления. В толпе царедворцев и сановников находился и сам Петр. Он явился поздравить как рядовой генерал и, целуя ее руку, был невозмутимо почтителен, тут же отошел в сторону, чтобы не мешать другим выражать свои чувства. Все шло, как он распорядился, но ему уже становилось скучно от этого машкерада, от благопристойности и чинности ритуала, и, касаясь усов кончиками прокуренных пальцев, он подавлял невольную зевоту, прикрывал рот. Он уже злился и на Екатерину, и на себя, и на всех придворных, тянувшихся цепочкой к креслу, где торжественно восседала улыбчивая императрица. Хотелось поскорее завершить эту затею и мчаться в Питербурх, где его ждали тысячи неотложных дел. Так нет, стой тут, как истукан, делай вид, что доволен и никуда не торопишься, а впереди еще вечерний бал, танцы, пиршественный стол... Петр стоически вынес эту нудную церемонию, пропуская мимо себя сотни вельмож, гнувшихся в раболепных поклонах, отвечал на чиновные улыбки, пока Екатерина, приняв поздравления, наконец, не объявила о том, о чем ей было велено,— она пожаловала Петру Андреевичу Толстому графское достоинство, после чего вся толпа хлынула к столам.
В Питербурх Петр вернулся сильно недомогая, но не дал уложить себя в постель и, передохнув, уже в июне отправился на Угодские заводы, где, как ему доложили, открылся минеральный источник, который он пожелал опробовать. Вода оказалась целебной, ему настолько стало легче, что он попросился в кузницу, надел кожаный фартук и вместе с дюжим кузнецом, ахая, обливаясь горячим потом, отковал несколько пудов железа. За свой труд потребовал плату, говоря, что ему будет теперь на что приобрести новые башмаки. Однако стоило ему появиться в столице и приняться за обычные дела, как его снова прихватил острый приступ боли в правом предреберье. Несмотря на строгие предупреждения Блументроста, он не только не последовал советам лейб-медика, но, обозвав докторов ослами, поехал на пуск нового фрегата, а затем двинулся в долгое и утомительное путешествие — сначала в Шлиссельбург, чтобы отметить годовщину взятия крепости, потом на берега Ладожского озера, где строился обводной канал.
Стоял октябрь, но жирную грязь еще не схватили заморозки, ее усыпали яркие листья отпылавшей осени, сквозь голые ветви деревьев сквозило синевой небо. Канал строился уже пять лет, работы на нем продвигались медленно, хотя людишек сгоняли тысячами, они, как муравьи, копошились в глубоком котловане, месили лаптями грязь. Завидев на гребне канала высокую сутулую фигуру царя, замирали, иные благоговейно падали на колени. Петр сердился, кричал на аглицкого инженера, ведавшего всеми работами, но, объехав всю горловину, остался доволен — за год канал протянулся на пять верст, если дело пойдет так дальше, можно надеяться на благополучное окончание. Тогда в озере больше не станут тонуть барки с хлебом, пенькой, кожей, железом, можно будет товары безопасно отправлять за границу, а заморские доставлять в столицу... Он побывал на Олонецких заводах, где, к наслаждению толпы зевак, тоже сам бил молотом по раскаленной полосе железа, выказывая явное мастерство и удаль. В Старой Руссе он осматривал солеварни, а затем водою поплыл в Питербурх. У местечка Лахты, увидев, что плывший с солдатами ботик сел на мель, он отважно бросился на помощь и, стоя по грудь в ледяной воде, спасал людей.
Он, конечно, понимал, что обязан соизмерять поступки государя и человека, но часто оказывался во власти безоглядного порыва и рвался вперед, обуреваемый неодолимым побуждением, не думая ни о каких последствиях, за что позже, как правило, расплачивался. Случилось это и теперь, он ринулся в обжигающую холодом воду, желая выручить ботик и солдат, не подумав, какой ценой ему придется за это расплачиваться.
Правда, он тут же сменил мокрую одежду и все-таки занемог, слег в постель, едва добрался до Питербурха. На этот раз приступ боли был острее, словно кто-то пронзал бок раскаленными прутьями, тело бил озноб, лицо обливал жар и пот, но он уговаривал себя: ничего, не впервые, немного отлежится, попарится как следует в бане, попьет настои целебных трав и через неделю будет на ногах.
Но в Питербурхе он получил такие черные вести, что даже растерялся, и скрутившая его болезнь показалась сущим пустяком рядом с тем, что на него свалилось. Он выслушал донесения с поразительным спокойствием, не поддался вспышке необузданного гнева, а как бы одеревенел до бесчувствия.
Первая весть была не совсем уж неожиданной — светлейший снова попался в крупном мошенничестве, начисто забыв о заверениях и клятвах отойти от плутовских дел. Привычка к мздоимству, видно, оказалась сильнее его, и он опять запустил загребущую руку в государеву казну. На этот раз, потеряв чувство меры, воровал бесстыдно и нагло, будто заранее уверенный в безнаказанности.
«Пора положить сему предел,— стиснув зубы, решил Петр.— Пора перестать нянчиться с этим разбойником... С ним я живо слажу, вот только переведу дух... Слишком долго вьется веревка, на которой он будет повешен».
Как охотник на дичь, он решил действовать осторожно и хитростью, чтобы нечаянным и неловким дви
жением не спугнуть эту хищную птицу, не выдать своих намерений. Для начала он лишь отобрал у Меншикова президентство в Военной коллегии, показав тем самым легкую немилость. Он хорошо знал повадки светлейшего, знал, что тот кинется к нему с оправданиями и новыми клятвами, и не ошибся. Меншиков заявился тут же. Однако Петр отказался его видеть, дав понять, что болен и что ему сейчас не до разговора со светлейшим. Пусть побесится, помучается злой неизвестностью, прежде чем узнает, что стоит на краю жизни. Меншиков кинулся искать заступничество у Екатерины, как это не раз бывало прежде, и не было случая, чтобы она не выручила, не спасла его, но и тут он встретил холодный отказ, потому что императрица сама пребывала в тревоге. Она догадывалась, что наступил ее роковой час: по приезде в Питербурх государь, вопреки обыкновению, в первую же ночь не явился к ней, и сейчас ее занимала своя судьба, а не судьба проворовавшегося князя. При первой встрече Петр разговаривал с нею, цедя слова сквозь зубы, точно через силу, не скрывая неприязни и враждебности. «Неужели государь прослышал про мое плутовство и грехи?»— гадала она, потеряв и сон, и аппетит. Она ходила сама не своя, а попытки откровенно поговорить с Петром, признаться в своих винах успехом не увенчались — государь отмалчивался, ссылался на хворь, с каждым днем отчуждался от нее все более. Петру стоило немалых усилий видеть ее даже мельком и тем более слушать ее, ведь она вывалялась в грязи, как свинья в луже, потеряла стыд и меру, брала немалые взятки у высоких вельмож, обещая похлопотать за них перед государем, сколотила себе солидный капиталец и по совету матерого казнокрада Меншикова отсылала деньги в банки Амстердама и Гамбурга, храня их там под чужим именем.
Петр не вдруг поверил рискованному доносу, был бы счастлив, если бы то оказалось пустым наветом, злой сплетней или намерением поссорить его с женой, но Тайная канцелярия не оставила ему никаких надежд. Да, брала, и брала не стесняясь и уже давно, еще до казни сибирского губернатора, который, пытаясь избежать расплаты, понапрасну отвалил ей огромный куш. И откуда у него только взялись силы вынести эти предательские и подлые удары, коварные, как удары ножом в спину, и даже не показать вида, что ему все открылось. Первым побуждением было — побежать в по
кои императрицы, наглухо закрыть дверь и, повалив ее на пол, избить до беспамятства, исхлестать плетью, как последнюю собаку. Но он загнал это кричащее желание в глубину, ходил будто с железной маской на лице, останавливая дергавшуюся в судорогах щеку, прижимая к груди руку, не унимавшуюся в мелкой тряске, и показывая, что он хмур из-за подступивших болей. Верили ему или нет, важно было то, что никто не знал, не догадывался об истинных причинах его скрытого бешенства. Он сдержал себя и тогда, когда донесли, что Екатерина уже больше года не верна ему и держит в любовниках Виллима Монса, брата бывшей фаворитки Петра, ведавшего вотчинной канцелярией императрицы. Тридцатилетний щеголь, смазливый немчик был на двадцать лет с лишним моложе его и, видимо, утешал царицу лучше, чем государь. Будучи доверенным лицом в ее денежных делах, он служил посредником между нею и теми, кто совал взятки, сам грел руки на этом богатстве и держал в помощницах другую сестру, Модесту Балк, крутившуюся около императрицы...
Услышав эту мутящую рассудок весть, Петр еле удержался на ногах, будто из-под него выбили землю у края бездны и он заглянул в нее и отшатнулся, дивясь, что не начинает калечить всех подряд, не разбирая правого и виноватого.
«Ах ты ливонская потаскуха,— вышептывал он сквозь зубы, опаляемый бессилием.— Ах змея! Куда забралась?! Прачка! Портомоя!.. Не побоялась ни кнута, ни дыбы, ни монастыря! Может, надеялась, что корона спасет ее, что я не решусь заляпать ее грязью? Или подумала, что дни мои сочтены, раз я не вылезаю из хворей, и что недолго мне властвовать? Ах потаскуха!»
Пронзила вдруг, не спросясь, еще более черная мысль—а что если все это не жадность, корысть и блуд, а хитро сплетенный заговор, измена? Но он скоро отбросил эту зряшную догадку— нет, слишком высоко он ставит ее и тех, кто мельтешит возле нее, куда им! Трусливые холопьи души, разве такие решатся на риск? Они трясутся только над награбленным! Ими владеет один страх — как сберечь то, что нажито плутовством. Нечего ему бояться этой воровской шайки, пусть их души леденеют от ужаса перед карой, что он обрушит на них!
Он прозревал быстро, мучительно, до удушья, пока не стало ясно, что он, покинутый всеми, остался в одиночестве. Его предала не только жена, но и те, на кого он опирался все годы жизни: царедворцы, сановники, вельможи всех чинов и рангов — ведь одним Толстым не удержаться, хоть и крепок тот пень и служит преданно. Теперь он не верил и самому верному кабинет- секретарю, а вдруг и тот тоже брал, но с такой хитростью, что невозможно было поймать его за руку? Как не оскоромиться, когда все вокруг воруют, грабят, идут на любой подлог, лишь бы хапнуть побольше? А к тем, кто понахальнее, деньги сами липли к рукам, только не ленись, прячь руку за спину и делай вид, что не замечаешь, как туда кладут то, о чем ты и не просил. Да и как утерпеть от соблазна, если вельможи друг перед другом кичатся богатством, строят дома, похожие на дворцы, катаются по проспекту в золоченых каретах в четверке цугом, украшают жен дорогими каменьями.
Пуще всего он негодовал на тех, кто, начав играми в Потешном полку, поднимался на его глазах,, получая одно повышение за другим,, заканчивал карьеру блистательной Полтавской викторией. Сейчас этих людей будто подменили — они лгали и в большом и в малом, не брезговали никакой взяткой, шли даже на выделку фальшивых денег. Неужели это они когда-то штурмовали одну крепость за другой, скакали в самое пекло битвы, рисковали ежеминутно жизнью, не страшась ни пуль, ни ядер, готовые умереть за царя и отечество? Какой же страшной заразой их поразило? Или прав мудрец, написавший, что «рот, который привык есть, и рука, которая привыкла убивать, никогда не успокоятся?»
А не было ли в том, что все они стали порочны, его вины? Он сам приближал их к себе, худородных и безвестных, лишь по прихоти случая. Взять того же Алексашку Меншикова? Он приметил его во времена потешных боев, где тот выделялся лихостью, веселым нравом и природной смекалкой. С годами став незаменимым и необходимым, как правая рука, светлейший являл беспримерную отвагу, первым рвался в бой, им можно было заткнуть любую брешь, ему всегда и всюду сопутствовала удача. Петр искренне любил его, гордился им, позволял ему то, о чем иные и мечтать не могли. Но, привечая любимца, относился к нему взыскательно строго — не раз спина Алексашки отведала батогов, полученных лично от царя. Но то было в порядке вещей, никто не смел сомневаться в справедливости наказанья, тем более что на иные промахи и шалости светлейшего государь смотрел сквозь пальцы... Слепой случай свел Петра и с крещеным евреем Шафировым, которого он вытащил из купеческой лавки, каким-то особым нюхом угадав в пронырливом мальчике на побегушках будущего блестящего дипломата и подканцлера. Этот все хватал на лету, скоро умел толковать на нескольких языках, при переговорах ему не было равных, так он умел хитро плести дипломатические сети, находить короткий путь к сердцу, а то и к желудку соперника, не брезгуя прямым подкупом иностранных посланцев, алчных на богатые подарки. Шафиров немало настрадался в разных странствиях, сидел заложником в турецкой башне, а в Прутском походе, в самый отчаянный для Петра и армии момент, столь искусно повел переговоры, что вызволил зажатую в кольцо армию и самого государя... Может быть, из всех царедворцев он один не польстился на взятки и поборы, но сейчас, когда на Петра дохнуло гнилостным смрадом растления, он и в честность Шафирова не верил до конца.
Как же он не пресек зло в самом начале, когда же дал ему пустить глубокие корни? Кажется, он испробовал все: грозил, увещевал, лишал чинов и должностей, отбирал вотчины, ссылал — а однажды даже решился в назидание всем жестоко наказать самого питербургского вице-губернатора Корсакова, искусного взяточника, нажившего немалую мзду тем, что покрывал грабежи и разбои.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68