А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Опаляемый мстительной ревностью, я вскарабкался на кромку фундамента, пытаясь заглянуть в окно, но стекла были обметаны инеем, и как я ни таращился, ничего не мог рассмотреть. И скорее догадался, чем увидел, что мать бегает по комнате, а учитель зачем-то догоняет ее и никак не может поймать. «И чего он носится за нею, как маленький?»— подумал я и вдруг задохнулся от волнения, поняв, что учитель, наконец, настиг мать, их две мятущиеся тени соединились и наступила странная тишина. Но почему же они молчат? Почему она не смеется? Может быть, ее там уже нет?.. Я оторвал от наличника окоченевшие руки и, плача, побежал на кухню, чувствуя себя снова преданным матерью. Я бросился в постель, зарылся головой в подушку, глотая слезы, растравляя душу горчайшей обидой... Я не помнил, как заснул, не слышал, как вернулась и легла рядом мать. Утром, когда я открыл глаза, она уже суетилась у плиты, на которой что-то шипело и потрескивало.
— Вставай, лежебока!—весело сказала она, и порозовевшее от жара плиты лицо ее заиграло улыбкой, она светилась в ее глазах, звучала в голосе.— А ну-ка, живо собирайся, не то на праздник опоздаем!
— На какой праздник?— Я отвернулся, не желая встречаться с ее взглядом.
— А ты забыл? Вчера же нас приглашали на медвежий праздник!..
Я давно мечтал побывать на таком празднике, но сейчас не обрадовался этой вести и упрямо мотнул головой.
— Никуда я не поеду! Езжайте сами!..
— Да ты что? Не с той ноги встал?— удивилась мать.— Можешь оставаться, я уговаривать не стану...
«Значит, ей ничего не стоит оставить меня и поехать на этот праздник с учителем?»—подумал я, желая не
только огорчить мать своим отказом, но и наказать ее за вчерашний уход.
Но все кончилось тем, что на кухню вбежал, широко распахнув дверь, сам учитель, бодро поздоровался, поинтересовался, «почему я повесил нос на квинту?», и, потирая руки, улыбчивый, розовощекий с мороза, весело объявил:
— Уже запрягают лошадь!.. Елена Леонтьевна, давайте живенько завтракать и покатим!..
Он вел себя так, словно ночью не гонялся, как очумелый, за матерью. Я почему-то ждал, что мать будет смущена появлением учителя, но ничуть не бывало — она радостно переглядывалась с ним, они торопливо ели, и мне ничего не оставалось, как поспешить за ними...
Мы уселись в широкие розвальни, учитель правил сам, розвальни заносило на раскатах, лошадь бежала дробной рысью. Метель, гулявшая всю ночь, стихла, над Амуром и его снежным простором висело в морозном дыму солнце, и, радуясь предстоящему зрелищу, я незаметно забыл о ночном уходе матери и о своей обиде...
Мы въехали в соседнее стойбище, когда медведя уже вели мимо юрт, натянув с двух сторон цепи и сыромятные ремни. В свое время его взяли в берлоге медвежонком, откармливали в особом загоне, срубленном из мелкого накатника, бросая ободранные тушки белок, сушеную рыбу-юколу. Перед тем, как вести его на праздник, накинули на него ошейник и цепь, вылили в долбленую колоду ведро самогона, и медведь жадно вылакал его. Сейчас он шагал чуть хмельной, переваливаясь с лапы на лапу, а вокруг бурлила, улюлюкала, свистела разодетая толпа, крутились вездесущие ребятишки. Порой кто-то выскакивал из толпы и тыкал медведя палкой в бок, он огрызался и, если успевал схватить палку, тут же с яростью расщеплял ее зубами. Он не был ручным, этот зверь, выросший в неволе, он оборонялся от обидчиков, кидался, стараясь предупредить удары, но рывок туго натянутой цепи отбрасывал его назад. И тогда он скалил малиновую, уже в кровавой пене, пасть, ревел от бессилия и злобы, роняя брусничные яркие гроздья крови на белый снег, ковылял дальше. Шатался медведь, отшатывалась толпа, катился над стойбищем смех и гогот, кто-то, опьянев, тянул песню, усевшись на снегу возле юрты, уже не видя
ни людей, ни зверя. Я носился вместе с ребятишками, забыв о матери и учителе, приближаясь иногда рискованно близко к зверю, шарахался в сторону, мне было и страшно, и жутко весело, словно я испытывал себя на храбрость.
Медведя привели на окраину стойбища, где на утоптанном снегу были врыты два столбика, привязали накрепко за эти столбики, и зверь, точно почуяв приближение смертного часа, начал метаться и утробно реветь, как будто плакал. Толпа окружила площадку, шумно дышала, галдела, следя за каждым рывком зверя, ему бросали куски сырого мяса, но медведь, понюхав, не ел, словно понимал, что это ему уже ни к чему... Все притихли, когда показался высокий молодой нивх в красивом халате, расшитых торбазах, в яркой, лисьего меха шапке, с длинным луком в руках. Только меткому и очень сильному охотнику предоставляли почетное право — убить из лука зверя. Лук показался мне огромным, вровень с плечом нивха. Подходили другие охотники, пробовали оттянуть тетиву, но оттягивали лишь на длину пальца, а избранный стрелок, выставив вперед изогнутый лук, мог отбросить тетиву до полного разворота плеч. Стрела была тонкой, из гибкой жимолости, с металлическим наконечником, нивх долго копался в колчане, который держал для него другой охотник, отыскивая такую стрелу, которая показалась ему наиболее прочной. Потом он вложил тетиву в зарубку стрелы и начал медленно покачиваться на кривых ногах, словно собирался не стрелять, а исполнить какой-то танец. Толла отхлынула в сторону, чтобы освободить охотнику даль, если он промахнется. Я не видел, как взвилась стрела, так стремителен был ее полет, и заметил ее, когда она уже торчала в боку медведя, а зверь пытался ухватить ее зубами, вырвать из густой темно-рыжей шерсти. Наконец, сомкнув челюсти на конце стрелы, он сломал ее пополам, зарычал от боли, и снег под ним окрасился кровью. Вторая- стрела была смертельной — зверь качнулся, стал оседать на задние лапы, замычал, как теленок, жалобно и кротко, и повалился на бок. Теперь он походил на косматый, вывернутый шерстью наружу тулуп, брошенный на снег... Толпа сгрудилась так плотно вокруг поверженного зверя, что когда я пробрался в середину, медведя уже свежевали, подвесив за лапы к небольшой перекладине между двумя соснами. Рядом разжигали костры, над ними закачались черные, покрытые копотью котлы, в них забулькала кипящая вода, и туда полетели куски медвежатины... Нас угостили этим, отдающим кислятиной мясом, но я, попробовав его, чтобы не обиделись, есть не стал... Нивхи, танцуя вокруг костра, все больше пьянели, поэтому учитель скоро простился со всеми, и мы поехали в свое стойбище. Я долго помнил об этом празднике и даже видел сон, что я подкрадываюсь совсем близко к медвежьей морде, зверь хочет меня укусить, но я ловко изворачиваюсь и убегаю, однако снова возвращаюсь, потому что мне нужно как- то предупредить зверя о грозящей ему опасности и в то же время ускользнуть от его цепких когтей. И я просыпался с чувством досады и вины...
После праздника учитель явился к обеду опечаленный и расстроенный и рассказал матери, что одна из нивхянок собралась рожать, а ее выгнали из теплой юрты на мороз и поселили в ветхом, насквозь продуваемом ветром шалаше. В шалаш набросали несколько шкур, развели костер перед входом, но вряд ли роженице это могло заменить юрту.
— Да что они, ополоумели?— вскинулась мать и кинулась одеваться.
— Постойте, Елена Леонтьевна!— придержал ее учитель.— Я там тоже горячился и доказывал, что так нельзя, но по их поверьям — рожать в юрте грех, потому что в ней могут поселиться злые духи... Тут нужно найти иной выход...
И он его нашел — привез из Богородска знакомого плотника, готовую раму, дверь, и рядом с баней за двое суток вырос однокомнатный, с сенями, домик из мелкого накатника, печник сложил небольшую печурку, мама покрасила пол, выбелила печурку, повесила на окошко занавеску, приготовила постель и сшила две рубашки для роженицы. Немалых трудов стоило уговорить женщину покинуть шалаш и перейти в домик, но в конце концов роженицу уломали. Мать сводила ее в баню, помогла помыться, учитель доставил из Богородска акушерку, и она приняла первые роды. Это была маленькая, но победа, и позже уже не нужно было никого уговаривать. Ведь, как рассказывали сами нивхи, случалось, когда новорожденного обливали холодной водой на морозе, он умирал. Нивхи относились к такой потере покорно и жертвенно — если ребенок скончался, значит, так было написано ему на роду, значит, боги не
хотели принять его на земле и сразу отправили к «верхним» людям. И было удивительно, что нивхи легко расстались с таким суеверием, убедившись, что боги не гневаются на них за то, что женщины рожают теперь не в холодном шалаше, а в теплом и чистом домике. Первых мальчиков, родившихся в стойбище, называли в честь учителя Юриями, а девочек в честь мамы Еленами — нивхи умели быть благодарными...
Незаметно подкралась весна, с гор повеяло теплым ветром, лед на Амуре взбух, посинел, обнажились, как клыки, прозрачные торосы, и однажды ночью река вскрылась, зашумела освобождено и пошла шуга. Плыли мимо берегов льдины, громоздясь друг на друга, лезли на песчаные отмели, крошились, звенели. Потом река вдруг очистилась ото льда, заплескалась синими волнами, покатила их к далекому океану. Из глухой чащобы выходили к Амуру отощавшие за зиму медведицы, жадно хватали ноздрями талый, полный запахов пробуждавшейся земли, ветер. Берега одевались в зеленый наряд, брызгали фиолетовыми пятнами первые подснежники, а потом заполыхал багрово-сиреневый цвет багульника...
Но вместе с запахами отогретой земли и прошлогодних листьев учитель уловил как-то непонятный запах вони — она накатывала на стойбище, вызывая тошноту. Когда немного подсохло, он повел своих питомцев в ближний лесок, одетый первыми клейкими листочками, и там увидел висевшие на ветках деревьев свертки из бересты...
— Что это такое?— спросил он.
— Это маленький, который Карачи,— ответил один из учеников.— Ну умирал...
Учитель поморщился. Мне даже показалось, что ему стало на мгновение дурно, но, пересилив себя, он молчал, чтобы никого не обидеть своей брезгливостью. Стало ясно, что вокруг стойбища располагалось открытое кладбище, на опушке хоронили младенцев, завертывая в тряпье, укутывая в бересту и подвешивая на деревья, а дальше взрослых: в глубине леса стояли срубленные из жердей домики, похожие на конуру, и когда я приблизился к одному из них и заглянул в щель, то увидел сидящего на земле мертвеца. На высохшем скелете болтались лохмотья халата, скалился полуоткрытым ртом голый череп. В другие домики мы не стали заглядывать. У меня шли мурашки по спине,
а нивхи вели себя на удивление спокойно, не испытывая ни страха, ни тошноты, и охотно рассказывали, как хоронят охотников и рыбаков, усаживая их на землю в наскоро сбитых домиках, прислоняют спиной к одной из стенок, а рядом кладут его трубку, запас табака, без которого никому не обойтись, и особо любимые им вещи...
— Раньше наше племя сжигало мертвых,— сказал один из школьников.— Об этом мало кто помнит... Теперь, чтобы не обижать усопших, их оставляют поближе к родной юрте...
Учитель слушал внимательно, питомцы интерната ничего не скрывали, говорили обо всем, как на исповеди. Через неделю он собрал в школе всех жителей стойбища и уговорил очистить лес от висевших на деревьях свертков и могильных домиков. Для кладбища отвели новое место, в трех верстах от Ухты... Затем учитель объявил неделю чистоты, обещав за лучшую юрту хорошую премию, и в стойбище началось нечто невообразимое — нивхи чистили свои жилища, белили печки, которые никогда до этого не белили, мели, поднимая столбы пыли, улицу, хотя в стойбище и не было настоящей улицы, а лишь некое пространство, которое отделяло одну юрту от другой, мусор сносили в большие кучи и поджигали. Конечно, нивхи старались не ради премии и награды, никто не хотел ударить в грязь лицом друг перед другом, и вскоре им самим вся эта неделя чистоты показалась праздником, не менее интересным, чем медвежий праздник. Из Богородска приехали два баяниста, под звуки бравурного марша учитель вызвал женщину, юрта которой прославилась чистотой, и нивхянка смущенно принимала подарок, кланялась, и лицо ее светилось. Награды привезли весьма необходимые в хозяйстве — тазы, кастрюли, чайники, сковородки, и вёсь этот торжественный вечер запомнился многим. С этого года «неделя чистоты» стала традицией, в стойбище стало чище, опрятнее, никто уже не валил мусор около юрт, а относил на окраину, на отведенное для него место. По просьбе учителя, в стойбище приехал доктор, он осматривал всех нивхов, прописывал им лекарства от трахомы, которой болело в ту пору немало людей.
При всей своей внешней неторопливости, учитель оказался человеком непоседливым, неистощимым на выдумки. За конкурсом чистоты он затеял гонки на лодках и оморочках — длинных и узких лодочках из бересты, похожих на современные спортивные, только чуть покороче; соревнования по стрельбе из лука; закупил инструменты чуть ли не для целого струнного оркестра, и школьники с завидным рвением стали учиться играть на них. В большом классе интерната зазвучали простые мелодии. По вечерам питомцы танцевали полечку, вальс и почему-то особенна полюбившуюся кадриль — танец, в котором сразу участвовало четыре пары. И вот уже рослый и плечистый Койги, взяв на себя роль танцмейстера, озорно покрикивал:
— Дамочки, под ручку! Под ручку!.. И пошли — тра-та-та!..
«Дамочками» он называл Семаку, Чешку, Оню и, конечно, мою маму, которая первой разучила номера кадрили, тянула в круг застенчивых девочек... Она отбивала дробь каблучками, носилась по кругу, и глаза ее были полны блеска и задора, щеки горели, в ушах вспыхивали старинные, оставшиеся еще от ее матери серьги. Чуть запрокидывая голову, она встряхивала светлыми кудряшками и, похоже, была счастлива как никогда. А учитель, не умевший танцевать и начисто лишенный слуха, улыбчивый и тихий, стоял в стороне и пристально следил за каждым ее движением в танце.
С той ночи мама уже больше не оставляла меня одного в постели, но я стал чаще встречать ее с учителем — они или прохаживались по берегу Амура или сидели в лодке, как будто о чем-то договариваясь. Стоило мне появиться, как они замолкали, и мне было невдомек, что в их беседах решалась моя судьба. В те месяцы мать получала чуть не три раза на неделе письма от сестры Ириши, которой не терпелось снова выдать ее зам>ж. Она уже подыскала жениха, овдовевшего начальника городской почты. Он где-то встречался с мамой, и она приглянулась ему. Письма вдовца, в которых он приглашал мать в город, намекая, что собирается сделать ей предложение, тетя Ириша вкладывала в свои письма и пересылала матери. Мать была неграмотна, и у нее не было другого выхода, как просить учителя прочитывать письма вновь завербованного жениха. И вот чтения этих писем с сердечными излияниями подогрели чувства учителя, развеяли последние сомнения. Он был затяжным холостяком, привык к вольному и одинокому образу жизни и вряд ли собирался
жениться, но письма неизвестного соперника разбередили его, вызвали ревность.
Прочитав очередное послание тети Ириши, которая настойчиво уговаривала мать срочно приехать в Николаевск, потому что такие женихи, как начальник городской почты, не валяются на улице, учитель понял, что дальше медлить нельзя, и сразу же сделал матери предложение. Мать не вдруг дала согласие, сначала взяла с учителя слово, что он никогда ничем не попрекнет и не обидит меня и расстанется с некоторыми холостяцкими привычками. Все это решалось без моего участия и ведома, и вот как-то утром мать молча взяла меня за руку и повела на берег Амура. Я понуро плелся рядом, ожидая нравоучений. Но, усадив меня на скамеечку в лодке, она посмотрела на меня внимательно и ласково.
— Ты у меня умный, сынок?— спросила она.
Я пожал плечами: такими словами не раз предварялась назидательная беседа, но, не дождавшись моего ответа, мать погладила мою руку и неожиданно призналась:
— У нас будет новый папка, Зоря.— Она передохнула, ей с трудом давалось каждое слово.— Не осуждай меня и зла на меня не держи... Нам вдвоем тяжко жить... А с Юрием Станиславовичем будет хорошо, он добрый и ничему плохому тебя не научит... Вот так, сынка!
У меня горели уши и щеки, я не знал — радоваться мне или огорчаться, язык не повиновался мне, и я угрюмо молчал. Обиды на мать не было, но я чего-то боялся, может быть, того, что в нашу жизнь снова входил чужой человек и мать будет заботиться уже не только обо мне.
— Теперь ты будешь звать его папой, а не дядей, понял?..
Я кивнул, глядя себе под ноги. И тут к лодке неожиданно подошел учитель, и лицо матери вспыхнуло.
— Я ему уже все сказала, Юра... Ты тоже что-то хотел сказать?
— Да, да,— учитель, видимо, волновался, не зная, как себя вести в подобных случаях, но он приблизился и положил мне на плечо свою руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68