А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тихий все еще торчал на мостках, хотелось упасть перед Акилиной на колени, просить о прощении, но она не стала дополаскивать белье, подхватила мокрую корзину и, не бросив даже прощального взгляда, начала медленно подниматься на берег. Удушливая тоска вцепилась ему в горло, он стоял, опустив бессильно руки, и ловил взглядом ее малиновый платок, мелькавший среди дерев как пламя. Он вспомнил вдруг старинный заговор, которому его когда- то обучала бабушка перед смертью, и, облизав жаркие губы, зашептал исступленно и обморочно: «На море на окияне, на острове Буяне... Лежит доска, на той доске лежит тоска, с доски в воду, из воды в полымя... Из полымя выбегала Сатанина, кричит — Тихий, беги поскорее, дуй рабе Акилине в губы и в зубы, в ее кости, в ее тело белое, в ее сердце ретивое, в ее печень черную, чтобы раба Акилина... тосковала всякий час, всякую минуту, по полудням, по полуночам, ела бы не заела, спала бы не заспала, а все бы тосковала, чтоб я ей был лучше чужого молодца, лучше родного отца, лучше родной матери, лучше роду-племени... Замыкаю свой заговор семьюдесятью семью замками, семьюдесятью цепями, бросаю ключи в Океан море, под бел горючь камень Алатырь... Кто мудренее меня взыщется, кто перетаскает из моря весь песок, тот отгонит тоску...»
Но заговорные слова не долетели до Акилины, не заставили ее обернуться, погас среди дерев пламень ее платка, словно и не встречал Тихий на мостках свою желанную, а привиделась она ему в зыбком маревом сне. Как ни убеждал он себя, что потерял Акилину навсегда, сердце не слушалось разума, противилось приговору судьбы. Не одну неделю высматривал суженую, надеясь, что она где-нибудь появится,— в молельной, на улице, у колодца, у речки,— но постепенно трезвел, хмель надежды выветривался из головы, и скоро Тихий с пронзительной ясностью понял, что надо бежать с Выга, чтобы не кончить жизнь петлей. Приготовив заранее торбочку с хлебом и тряпицу с солью, он темной ночью выскользнул из кельи, поклонился, перекрестился на все четыре стороны и покинул обитель.
Прежде чем появиться на Ветке, Тихий много лет странствовал по Руси, как неприкаянный, исходил тысячи троп в дремучих керженских лесах, живал в Поморье, добирался до Сибири, меся грязь на нескончаемой сиротской дороге, что вела в погибельную даль. Незадолго перед кончиной государя занесло его в городок Тару, что стоял на речке того же названия. Там Тихий чуть не угодил на дыбу, поставив вместе с тарскими жителями свое имя под «Противным письмом», написанным местным человеком Петром Богачевым. В письме горожане и солдаты тарского гарнизона во главе с полковником Немчиновым отказывались подчиниться указу царя о престолонаследии, по которому он мог возвести на трон любого безымянного человека. Полагая сие делом богопротивным, они наперед отказывались присягать и целовать крест на верность такому наследнику.
Расправа с непокорными жителями Тары и казаками гарнизона затянулась на годы. Направленный из Тобольска полутысячный отряд солдат взял городок в смертное кольцо. Полковник Немчинов с единомышленниками пытались взорваться, но погибли только пятеро, остальных вылечили, пытали и казнили. Полковника Немчинова, погибшего при взрыве, четвертовали мертвого, а части тела для назидания развесили на кольях. Старца Сергия, главу ближней пустыни, четвертовали живого. Петр Б о г а ч е в, составлявший «Противное письмо», дал взятку, и ему разрешили покончить с собой — зарезаться ножом. Больше тысячи жителей, скитских старцев и казаков били кнутами, батогами, после чего колесовали, сажали на кол, вешали. Виселицы с качающимися телами расставили на всех дорогах близ города. Немало подданных отправили на вечную каторгу.
Тихого мало кто знал в городке, а закорючку его имени невозможно было разобрать на общем письме, к тому же писался он именем, которое получил при крещении,— Трекелином. Он не был повязан в Таре ни домом, ни семьей, ни родичами, вошел в нее как странник и тем же путем вышел.
Куда только не бросала его жизнь, куда он только не приставал, пытаясь вырваться из одиночества и душевной скорби. Бурная река раскола ширилась и мчалась, прорезая своим стремительным течением всю Русь; позже разорвалась, размылась на два русла — поповщину и беспоповщину,— те в свою очередь стали ветвиться на еще более мелкие старицы и ручьи, и во всем этом можно было запутаться и потеряться навсегда, не найти в крутом единоборстве ни древнего благочестия, ни истины. То уже были «толки», где люди толковали веру всякий на свой лад, присваивая тем отклонениям и свои названия: онуфриевщина, софонтьевщина, дьяконовщина,— за которыми терялись неведомо чем отличимые друг от друга перекрещеванцы, федосеевцы, андреевцы, христощики, кульминщики, нетовцы, люди «спасового согласия» и другие верования, несть им числа... Тихому, с его малой грамотой, полученной в одном из скитов, ничего не стоило принять любое толкование, которое примнилось бы правдой, надеждой на избавление от мук. О чем только не спорили в то время в разных толках: и как понимать Антихриста, в телесном ли его образе или в духовном; и как вернее крестить детей — погружением в воду или одним обливанием; как читать титлу на восьмиконечном кресте, начертанную не учениками Христа, а по велению Понтия Пилата; на каком древе распят Христос, на четвероконечном или восьмиконечном, составленном из трех дерев — кипариса, певга и кедра,— расходились даже в том, какие класть поклоны в начале и в конце службы. Не в те ли годы прижилась усмешливая поговорка: что ни мужик, то вера, что ни баба, то устав. Искатели истины добрались и до «изящного страдальца» протопопа Аввакума, который в своих проповеднических письмах, писанных под конец жизни, так вольно толковал писание, что сам впал в ересь. Раздор, вызванный этими письмами, тянулся годы, пока победили те, кто доказал, что мученик обманулся в своих суждениях, забрел на ложную дорогу; решено было принародно сжечь Авва- кумовы письма, а тех, кто станет упорствовать и принимать письма на веру, отлучать от общины, изгонять из скитов.
Еще до Ветки Тихий прибился к иноку под Старо- дубьем, жившему в вырытой им пещере. Пещера была обширна, с колодцем, погребом, стосаженным проходом, где в углублении стояли иконы и кресты. Инок жил сурово, смирял плоть долгими постами, молитвами, носил лязгавшие на груди железные вериги и, не принимая помощи со стороны, рыл пещеру один, хотя уже набегали к нему однодумцы, смотрели на него с душевным трепетом, как на святого. Тихий легко поддался изнурительной власти схимнической науки, ему соблазнила мысль обрести пристанище и духовного пастыря, но скоро понял, что добровольное заточение в земной норе не для него. Не знай он ветра странствий и просторного неба над степью, разлива рек в половодье, озерной синевы в окружении темных елей или белоствольных берез, он, может быть, смирился бы, вынес погребную духоту пещеры. Но прослышав о Ветке, до которой было рукой подать, он попросил у инока прощения за то, что покидает его, чтобы испытать, не нужен ли он людям, а не только одному Богу. И, добредя до Ветки и обнаружив там и церковь и службу по близким ему канонам, он, наконец, нашел то, что искал. Не прошло и полугода, как все на Ветке уже знали его и зазывали к себе. Он оказался нужным множеству людей, и, бескорыстно служа им, вовремя приходя на помощь, сам будто выздоравливал после тяжелой болезни, набирался свежих сил. Обретенная любовь и ласка и благодарность людская ничем не походили на пережитое прежде чувство к Акилине, да его вряд ли можно было обозначить словом любовь, потому что оно не имело ни границ, ни пределов: безмерное, неохватное и глубокое. Когда он стал помогать людям, самый мир будто начал меняться, день не походил на день, все виделось иначе: и свет в окне, и облака в небе, и покачивающаяся на ветке птица, и ручей, журчащий в овражке. Полный жалости и сострадания к другим, он ничего не просил взамен, жил собственной отдачей и по-прежнему не имел ни крыши над головой, ни семьи... То чувство, что посетило его на Выге, отболело, усохло твердым рубцом забвения. Набежит иной раз воспоминание, сожмет сердце и тут же отпустит, без боли и тревоги. Переходя из избы в избу, принимая чужой кров и пищу, Тихий не испытывал неловкости, стеснения, любой дом скоро становился своим, обжитым, если там нуждались в его помощи и участии. Может быть, он и слыл чудаком, а то и блаженным, но его это не трогало, не обижало — он давно знал цену пустой молве, которую, как шелуху суеты, сдувало первым же ветром, и, идя навстречу людской беде и немощи, он тащил на себе груз чужих обид и тягот, находя в том свое земное призвание.
Порою, устав, изнемогши до предела, он, не сказавшись, покидал Ветку, бродил по степным дорогам, ночевал у костра в темном лесу, сидел на берегу озерка, слушая плеск набегающих волн, или ложился навзничь в траву, закрывал глаза, и невесомая легкость и отрада переполняли его, казалось, плыл он на пышном облаке, переставая чувствовать себя, как бы растворяясь в шелесте листвы, в дремотном шуме сосен; душа высвечивалась до донышка, ни о чем не взыскуя и не тревожась. Он был каплей, частицей зелено-голубого мира, что убаюкивал его, сливался с ним воедино потаенной радостью бытия.
Бывало, он исчезал из слободы на долгий срок — уходил в гремящий и грязный город, толкался на базарах, теснясь в текучей толпе, минуя стороной греховную церковь, вслушивался в людской говор и пересуды, пытаясь понять, чем живут люди в страшном вертепе слепых страстей, и возвращался домой вроде бы с пустыми руками, но с сытой душой, ибо без горького познания, умножавшего скорбь, жизнь казалась незрячей и неполной.
Так было, когда он принес на Ветку взбудоражившую всех от мала до велика весть о кончине государя. Сам он отнесся к смерти Петра спокойно, не испытав ни смятения, ни жестокосердия, ни мстительности, ни облегчения. Оборвалась страшная для простого люда жизнь, каждый судил о кончине государя на свой лад — одни крестились со вздохом и истово шептали: «Слава Богу. Услышал наши молитвы!»—другие после глубокого раздумья мрачнели, гадали — не наступят ли времена потяжелее прежних. «Лют был государь,— соглашались они.— Одно слово — людомор! Но порядок держал, а без порядка народ, как стадо без пастуха!» Третьи вспоминали слова монаха Силивестра, сказанные после смерти царя: «Императора Петра не стало, да страх его остался», а иные вообще не желали гадать наперед, как пойдет жизнь, уповали на Бога. Ходила по рукам, уже без особой опаски, давняя картинка «Небылица в лицах... Как мыши кота погребали», намекавшая на покойного государя: жирный кот, тот самый, который, «когда в живности пребывал, по целому мышонку глотал», лежал на чухонских дровнях, перевязанный крест-накрест веревками, дровни тянули восемь мышей, за ними семенили мелкие мышата, на тризну везли вино и горилку, пиво, «блины и оладьи от вдовы чухонки Маланьи». Не дававший никому житья кот, известный «подливало и веселый объедало», потому был прикручен веревками к дровням, что мог и притвориться мертвым, ведь недаром звался котом «казанским, с умом астраханским и разумом сибирским». Попадались картинки и похлеще, на одной из них Баба Яга в чухонском костюме дралась с крокодилом из-за скляницы вина...
Государь скончался, но никто не почуял особых перемен: мужики не вылезали из барского ярма; баре продавали их, меняли на лошадей и собак, ловили беглецов и, поймав, клеймили, рвали ноздри, ковали в железо, ссылали на каторгу; ревнители старой веры опять убегали в леса, на болотистый и дикий север, новой волной перекатывались через польский рубеж.
Бродившие по Руси странники и черницы приносили на Ветку все новые слухи и вести, но в них подчас трудно было отличить правду от кривды. По их словам вы
ходило, что императрица Екатерина, не выходя из пьяного угара, гуляла ночи напролет и, став повелительницей державы, старалась наверстать упущенное, деля постель то с одним, то с другим полюбовником. На наряды денег не жалела, тратила сколько хотела. Вспомнила о бывшей царице Евдокии Лопухиной, томившейся в далеком северном монастыре, и повелела перевести ее в Шлиссельбургскую крепость, кинуть в каменный мешок каземата, полного мышей и крыс, на подстилку из мокрой соломы.
Пришедший на смену Екатерине внук государя Петр Второй вспомнил о бабушке Евдокии и вызволил ее из каземата. В первый же день его царствования перед Лопухиной распахнулись железные двери, и седая женщина увидела склонившихся в раболепном поклоне вельмож и слуг. Они вывели ее из сумрака, исхудалую, превратившуюся почти в скелет, еле двигавшую ногами, и привели в богато убранную спальню, приготовленную комендантом крепости. В спальне возвышалась роскошная кровать, застланная белоснежным бельем из тонкого голландского полотна, на столе сияла золотая посуда, шкатулка с десятью тысячами рублей, присланная внуком, в шкафу на выбор висели наряды. Евдокия приняла перемену в своей судьбе с величественным спокойствием, молча поблагодарила царедворцев, оставив при себе двух служанок, чтобы они помогли ей помыться и сменить лохмотья на чистую одежду. При коронации внука, в окружении знатных вельмож, она безучастно принимала почести и награды; придворный свет и блеск были ей уже в тягость: все чувства давно перегорели, жизнь истаяла, как свеча, и скоро по доброй воле она удалилась в Новодевичий монастырь, где провела последние годы в заточении властолюбивая, мятежная Софья.
Между тем жизнь на Ветке шла своим чередом. Чтобы возвыситься и стать центром притяжения всех старообрядцев, для полного чиноположения не хватало епископа — самого высокого чина,— который обладал правом рукоположить и возвести в сан новых священников, в них нуждались многие разбросанные по округе слободы. Только епископ мог сохранить цепь апостольского преемствования, чтобы она больше не прерывалась до конца мира.
Ветковская обитель в поисках источника чистого древнего благочестия куда только не засылала своих
гонцов — ив Антиохию, и в Царьград,— но посланцы, черные от долгих мытарств по чужим землям, возвращались с пустыми руками — вера там, где они побывали, шаталась, и источник был мутен. Вот почему вет- ковцы решили поискать епископа среди беглых архиереев. И однажды им повезло — пришла добрая весть от московских старообрядцев: в синодальной конторе томится под стражей знатный старец, по слухам, епископ. И ветковский игумен Власий, чтобы вызволить того епископа из беды, взяв себе на подмогу скромного, но умелого Тихого, срочно отбыл в Москву. Здесь живо было вызнано, что старец, находившийся в «арестантской бедности», был подлинным епископом. Звали старца Епифанием, посвятил его в епископы прежний ясский митрополит Георгий, и это было для ветковских посланцев главным и непреложным. Епифаний давно уже скитался по тюрьмам Киева, Питербурха, Москвы, сидел в заточении в Соловецком монастыре, потому что имел разные прегрешения — желая помочь своим бедным родичам в Киеве, запускал руку в церковную казну, был пристрастен к выпивке и грешил, если попадалась красивая молодка, готовая разделить с ним плотские утехи. На прошлые грехи Епифания игумен Власий взглянул так: обокрал епископ богоотступников и за то не осуждения, а похвалы достоин, а что касаемо блуда, то в него впадали и высшие иереи, про выпивку ж и говорить нечего — кто это окаянное зелье не пьет на Руси? Отпустив Епифанию зазорные грехи, ветковцы будут неустанно следить, чтобы он не оступался, жил праведной жизнью, как положено ревнителю старой веры. Тихий, выслушав резоны игумена, засомневался, но ведь упустив такой случай, другого можно не дождаться.
Многих людей подкупили, сбили с толку ветковцы, и наконец спустя почти три года после тайного свидания с Епифанием ложные разбойники отбили его у стражи, сопровождавшей старца в очередную ссылку. Однако его не сразу допустили к службе, держали чуть ли не взаперти, проверяя, не был ли он «обливанцем», крещен ли, как истинный христианин, трехкратным погружением в купель.
Но вот наступил день, когда толпы прихожан стеклись к Покровской церкви. Черный поп Иов, самый высокий чин ветковского духовенства, привел Епифания к исправе, и епископа ввели в алтарь. Епифаний, про
кляв всенародно прежние заблуждения и пребывание в ереси, отслужил обедню по старым канонам. Ликованию, казалось, не будет конца, потому что епископ, не жалея сил на частые службы, посвятил в чин двенадцать попов, шесть дьяконов и сварил миро.
Настало время, о котором ветковцы и помыслить не могли: все шло ныне по их хотению и воле, они жили словно в своем малом государстве, где никто не имел права творить над ними зло и насилие. Земля давала обильный хлеб, на лугах паслись стада тучных коров, отары овец, сады плодоносили на славу, дети обучались грамоте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68