— Почему вы не пишете стихов, Яков Наумович?
— А почему вы полагаете, что не пишу?
Голоса утонули в гуле шедших на бомбежку советских самолетов.
Раздался продолжительный глухой грохот; в воздухе перекатывались раскаты взрывов.
Врачи пригласили Аршакяна позавтракать. Все понимали, что скоро прибудут раненые и начнется бессонная работа, во время которой не успеть ни поесть, ни отдохнуть.
Ляшко отодвинул тарелку и попросил чаю. Яков Наумович Кацнельсон оживленно, быстро говорил, высказывая предположения о начавшемся наступлении.
Не прошло и часа, как к медсанбату стали подъезжать грузовые машины, санитары на носилках переносили тяжелораненых. Легкораненые, отказываясь от помощи санитаров, спускались с машин и шутили с товарищами и медсестрами.
Тигран расспрашивал легкораненых. Они не походили на тех, которых видел он прошлой осенью. Теперь на лицах бойцов не было тоски, ощущения неминуемой гибели.
Один из раненых подошел к Аршакяну. Лицо его было забинтовано пухлым комом бинтов, видны были лишь темные глаза.
— Не узнаете, товарищ батальонный комиссар?
— Как же, узнаю.
Аршакяну стало неловко: он не помнил бойца.
— Вы мне вручали партийный билет, товарищ батальонный комиссар, Копбаев моя фамилия.
— Помню, помню, Копбаев,— обрадованно и на этот раз совершенно искренне воскликнул Тигран.— Как там дела, как перешли реку?
— Отлично, товарищ батальонный комиссар. Немец не выдержал рукопашной. Саперы хорошо поработали.
— А чем тебя ранило?
— Из пистолета немец в меня стрельнул. Хорошо наши дрались, товарищ батальонный комиссар! А как фрицы бежали, как бежали!
Санитарки повели Копбаева к медсанбатовской палатке.
Мария Вовк подбежала к Тиграну и сообщила, что привезли комиссара Немченко. Его должны срочно оперировать. Он хочет видеть Аршакяна.
Немченко раздетый лежал на столе, покрытом белой простыней. На груди комиссара было видно небольшое темно-красное пятнышко.
— Хотел видеть вас перед операцией,— проговорил он слабым голосом, тяжело дыша.— Если даже и выживу, отправят в тыл, кто знает, куда, в какой госпиталь. Значит, расстаемся...— Переходя на «ты», Немченко проговорил: — Передай привет Самвеляну. Передай, что он мне самый дорогой человек... Тебе, Аршакян, желаю здоровья...
Немченко дышал тяжело, говорил с большим трудом:
— Не хотелось бы расставаться с Дорийским полком... А приходится.
Лицо его искривилось от боли.
— Поправишься, мой дорогой, вернешься в Дорийский полк, еще встретимся,— ответил Тигран.
Ляшко, нахмурившись, ждал окончания разговора.
Немченко, заметив суровый взгляд хирурга, проговорил:
— Доктор сердится... до свидания, не поминайте меня лихом... в случае чего.
Аршакян не видел, как лицо Немченко покрыли марлей, обрызганной желтоватой жидкостью, как руки и ноги его привязали к столу.
Стоя перед палаткой, Аршакян следил за самолетами, слушал удалявшийся грохот битвы. И одновременно, казалось, он слышит печальный, слабый голос Немченко, видит бледное, спокойное лицо комиссара полка, его черные глаза. А грузовики с тяжелоранеными все шли к палаткам медсанбата.
Группе врачей и санитаров было приказано переправиться на западный берег Северного Донца, чтобы ускорить эвакуацию с передовой тяжелораненых. Аршакян посмотрел на часы, подумал: «Как долго оперируют, что-то там с ним?»
Из палатки вышла Мария, ее глаза сияли.
— Товарищ Аршакян, комиссар Немченко будет жить!
IV
Тигран смотрел на поля сквозь выбитое окошко в кабине тряской полуторки. То и дело высовываясь, шофер поглядывал вверх, на самолеты, проносящиеся по небу, и успокоенно говорил «наши», вновь принимался вертеть баранку, сигналил, стараясь обогнать поток двигавшегося на запад транспорта. По дорогам, по целине шли на юго-запад люди, машины, орудия, танки, повозки.
Пыль оседала на лица бойцов, на гривы и спины лошадей, на свой белесый лад перекрашивая зеленую броню танков, орудийную сталь.
Вот и Северный Донец. На его берегах чернели глубокие свежие воронки, вырытые тяжелыми авиационными бомбами. По понтонному мосту двигались машины и обозы и, растекаясь по прибрежным дорогам, исчезали в зелени леса. Девушки-регулировщицы, размахивая флажками, совсем не по-девичьи кричали на пытавшихся нарушать порядок, возвращали тех, кто приближался к мосту, не подчиняясь великому закону живой очереди.
Толстощекая, курносая регулировщица, узнав Аршакяна, радостно улыбаясь во всю ширь румяного лица, помахала ему флажком.
Тигран помахал ей. Машина переправилась через мост и, отделившись от общего потока, пошла по зеленому лугу в сторону села Архангел, расположенного на склоне холма. Аршакян вдруг вспомнил имя румяной регулировщицы — Анастасия Лаптева. Во время приема в партию Лаптева на вопрос секретаря парткомиссий о том, что она собирается делать после войны, ответила: «Выйду замуж...» Все рассмеялись, а девушка смутилась. «Лаптева, Лаптева... Анастасия Лаптева...»
Машина остановилась у первых домов села. Из кузова спустились на землю комиссар медсанбата, три санитара, медсестры, хирург Кацнельсон. Стряхнув с себя пыль и протерев очки, Кацнельсон, полный живого интереса, оглядывал луг, село, лес, начинавшийся почти у самой окраины села, глядел на огромное облако пыли, стоявшее над дорогой. Взволнованным голосом он произнес:
— Товарищи, мы на освобожденной земле!
Хороша была эта земля! Густой лес вплотную подходил к деревенским хатам, под зелеными холмами протекала, извиваясь, река, а на луговой стороне, сколько хватал глаз, лежала цветущая равнина. И рядом с весной была война. В воздухе стоял удушливый запах гари. Пожарища еще дымились, во дворах валялись обгоревшие домашние вещи, битая посуда, цветники были истоптаны, растерзаны. Вдали, в голубом весеннем небе, маячила труба разрушенного сахарного завода.
Из лесу шли к селу старики, дети и женщины, они улыбались и плакали,— и в людях смешались весна и война. Старуха-крестьянка подошла к группе военных.
— Здравствуйте, родные! Славу богу, дождались мы вас. Кто верил, тот дождался.
Жители собирали уцелевшие вещи, некоторые раскапывали лопатами пепелища. Тигран шагал вместе с медиками по сельским улицам, расспрашивал жителей, входил в дома, осматривал немецкие окопы, сумки, письма, фотографии убитых. На каждом окопе имелась деревянная дощечка с названием: «Зигфрид», «Адольф Гитлер...»
Аршакян велел зарыть трупы убитых немцев.
Вдруг послышался крик. Тигран увидел высокую, изможденную женщину, стоявшую над трупом гитлеровского офицера. Вокруг нее собралась толпа.
- Вы знаете этого убитого немца? — спросил Аршакян у старика с густыми усами.
— Как не знать,— ответил старик.— Таких злодеев не забудешь. Гауптмана Шнайдера все знают.
Старуха спросила усатого:
— Антон Кузьмич, неужто он самый?
Усатый Антон Кузьмич, глядя на убитого, бормотал:
— Значит, капут тебе, Шнайдер.
И старый Кузьмич рассказал Аршакяну, на какие муки этот Шнайдер обрек жителей села. Он ходил но хатам, ласково беседовал с крестьянами, и в каждом доме вскоре после его посещения случалась беда: вызовут в комендатуру кого-нибудь из обитателей дома, и уже не возвращался человек домой.
Проклятый гауптман понимал по-русски, а люди, не зная этого, проклинали его, немецкую власть, и он делал вид, что ничего не понимает, кивал, улыбался, а потом чинил беспощадную расправу. Вот женщина, что его опознала:.. Ее семидесятилетнюю мать Шнайдер расстрелял посреди села, на глазах у всех, за то, что та проклинала Гитлера. Шнайдер сам выстрелил ей в лицо.
Старик, поплевав на ладони, взялся за заступ.
— Зарыть тебя надо, катюга Шнайдер, чтобы не смердил ты тут.
Старик, работая лопатой, говорил:
—- Нас немцы плетьми гоняли рыть эти окопы, а выходит, мы для них могилы рыли. Знали бы, добровольно бы шли.
— Пленных ведут! — закричали мальчишки. Четверо бойцов вели по улице группу пленных.
Впереди с автоматом на груди шел Аргам. Поравнявшись с Аршакяном, он радостно воскликнул:
— Тигран!
Лицо его пылало от возбуждения. Аргам волнуясь рассказывал Аршакяну о боевых делах своего полка.
— Три села освободили. Как Давид Сасунский, позвали всех крестьян и говорим: берите скот, свободно пашите, засевайте земли.
Жители с любопытством разглядывали пленных. Они не раз видели, как немцы гнали советских пленных, а вот эта сегодняшняя картина была для них новой. И как она была хороша, эта картина!
— Слиняли немцы, пожухли сразу, будто и не они это совсем! — сказал женский голос.
Тигран поглядывал на пленного здоровяка-фельдфебеля — нос у него был разбит, на губах и подбородке запеклась кровь, на лбу синел темный кровоподтек.
— Он отстреливался, не сдавался. Разукрасил его Бурденко. А вот те трое спрятались в лесу и сами пришли сдаваться,— сказал Аргам.
— Вы сами сдались в плен? — спросил по-немецки Тигран.
— Да, да,— поспешно сказал немец.
— Что вас толкнуло на этот шаг?
— Мы с товарищами решили уйти из гитлеровской армии, остаться людьми,— ответил тот же немец.
— Да, остаться людьми,— подтвердил второй,— он верно сказал.
Искренни ли они были, или страх смерти заставил их говорить такие слова, трудно было определить. Тиграну казалось, что пленные сказали правду,— ведь не мог же весь немецкий народ превратиться в банду разбойников и детоубийц. Он перевел слова пленных крестьянам.
— А может, и не врут,— сказал усатый Антон Кузьмич,— и среди них люди есть... а вон тот — как волк.
Старик показал на фельдфебеля.
— Смотреть сюда! — крикнул Тигран по-немецки.— Что, стыдно смотреть в глаза советским людям?
Фельдфебель воспаленными глазами поглядел на Аршакяна.
— Сегодняшний день — не последний день войны,!— надменно проговорил он.
— Слова ваши лживы,— сказал Аршакян,— а вид гораздо правдивей.
— Я пленный, пленным положено молчать,— ответил фельдфебель.
— Год назад ваши товарищи и в плену кричали «Хайль Гитлер», а сейчас вы предпочитаете молчать.
— Напрасно вы с ним спорите,— сказал один из добровольно сдавшихся немцев,— он не понимает человеческого языка.
Фельдфебель быстро повернулся к нему и ударил его кулаком по лицу. И в тот же миг старик крестьянин изо всех сил ударил фельдфебеля лопатой по спине. Фельдфебель упал на землю.
— Нельзя бить, дед! — сердито крикнул Тигран.
— Можно,— угрюмо ответил Кузьмич. Конвойные подняли фельдфебеля на ноги, повели
пленных к штабу. Крестьяне смотрели им вслед.
— Их человек тридцать, а людей не больше трех,— сказал Антон Кузьмич,— все шнайдеры.
Время перешло за полдень. Артиллерийские раскаты слышались все глуше, война уходила на запад.
V
Советское наступление постепенно замедлялось, а на некоторых участках приостановилось. Немецко-фашистские войска оказывали яростное сопротивление.
По нескольку раз на день немцы снова и снова контратаковали, несмотря на то что в оврагах, на высотах и равнинах они оставляли сотни убитых.
Относительное затишье наступало только ночью. Но и в ночные часы артиллерия вела беспокоящий огонь и ракеты освещали боевую землю.
В ночной час Ираклий Микаберидзе вошел в блиндаж Малышева. Малышев без гимнастерки, в грязной рубашке спал, сидя за столом, склонив голову на сжатые кулаки. Рядом сидела Аник, латала порванную гимнастерку комбата.
— Идиллия, настоящая идиллия,— негромко произнес Ираклий.
Малышев поднял голову и улыбнулся Ираклию.
Его юношеское лицо возмужало, стало сурово, несло на себе отпечаток военных невзгод.
Странно, но молодые командиры почти всегда кажутся старше своих сверстников солдат. Возможно, дело тут в том, что они быстрее мужают, испытывая постоянную тяжесть командирской ответственности.
— Говоришь, идиллия? — сказал Малышев.— Что же, немножко идиллии не повредит... А как на передовой, тоже идиллия?
— Был я в ротах. У Сархошева плохо размещены огневые точки. Старик Меликян замечательный пулеметчик оказался. Свирепеет во время боя. А Сархошев плохо о нем отзывался, говорит, «псих». А я думаю представить старика к награде.— И он улыбаясь обратился к девушке: — Как по-вашему, Аник, стоит?
— Готова ваша гимнастерка, товарищ капитан,— сказала Аник,— прошу, можете надеть.
— Благодарю, Анна Михайловна,— шутливо произнес Малышев.
— Без отчества и без благодарности.
— Ну, это, так сказать, ради идиллии... а насчет Меликяна вы согласны?
— Зачем вы шутите, разве мое мнение что-нибудь значит? Могу только сказать, что он хороший человек.
— Значит, вопрос решается единогласно! А что скажете о вашем Сархошеве?
— Почему он наш? Он скорее ваш: вы хозяин батальона, а он командир одного из ваших взводов, значит, он ваш.
— А ведь верно,— подтвердил Ираклий. Капитан Малышев стал серьезен.
— Не пойму я этого Сархошева,— сказал он.— Назвать его храбрым не могу, трусливым его тоже не назовешь. Чувствую, что весьма не глуп. Но почему он мне так неприятен — никак не объясню! Он из тех людей, которые нелегко раскрывают себя. А вас, например, Анна Михайловна, я узнал с первого дня. Хотите, охарактеризую вас?
— Нет, нет, не хочу,— ответила Аник,— не хочу быть предметом психоанализа.
— А если баланс будет в вашу пользу?
— Благодарю.
— А я вот вам разрешаю, пожалуйста, готов выслушать любое ваше мнение обо мне, ничего не смягчайте.
«Напрашивается наш комбат на комплименты,— насмешливо подумала Аник,— как мужчины любят комплименты, а еще женщин обвиняют».
— Хотите, строго вас раскритикую? — засмеялась Аник.— Не выдержите.
— Выдержу!
— Нет уж, не буду, жаль вас.
— И на том спасибо,— сказал Малышев,— приятно, когда тебя щадят. И это что-нибудь да значит.
— Конечно, значит,— сказала Аник,— и очень многое.
Перестав улыбаться, она проговорила:
— Мы стали друзьями, Степан Александрович, столько тяжелого вместе пережито. Как же нам друг друга не щадить, не жалеть, не любить?
— Это так вообще, дружеская любовь, она в счет не идет,— смеясь сказал Малышев и покачал головой: — Хитрая же вы!
— Наоборот, простая.
— Хитро-простая.
Аник с внезапной печалью подумала: «Неужели этот милый человек может погибнуть завтра или сегодня,— перестанет думать, говорить, больше не улыбнется товарищам, не рассмеется, не напишет письма матери, девушке, не станет мечтать о будущем?»
Аник боялась своих мыслей,— после смерти Седы ее нервы словно обнажились. Была Седа — и нет ее. Смерть в любой миг могла выбрать любого из тех, кого Аник знает, любит, чьи слова, улыбки и приветы так дороги ей.
— Мечтает Анна Михайловна,— сказал Малышев,— такими задумчивыми бывают только влюбленные.
— О чем вы думаете, Аник? — спросил Ираклий, и ему стало неловко за свое любопытство.
— В самом деле,— продолжал Малышев,— признайтесь нам как сестра.
— О чем я думала? Могу сказать. Думала о том, как близка от нас смерть; как бы сказать точнее? Не найду слов,— мы сейчас говорим о любви, шутим, а на рассвете немцы пустят танки...
Малышев взял девушку за руку, посмотрел ей в глаза.
— Если мы можем говорить в такое время обо всем этом и шутить, Анна, это показывает, что мы сильные, а не слабые.
— Отдохните немножко, Аник,— сказал Ираклий,— ведь вы целый день под огнем перевязывали, переносили раненых.
— Верно, попытайтесь поспать,— подтвердил Малышев.
— Я не устала,— сказала Аник,— выйду из блиндажа, немного подышу свежим воздухом.
У выхода из блиндажа Аник вскрикнула: на пороге она столкнулась с Каро.
Несколько минут назад Каро был ее мечтою, ее тоской, ее плачем и радостью. И вот он стоял перед ней. Каро вручил капитану Малышеву пакет. Малышев быстро вскрыл конверт, прочел бумагу.
— Пойдемте к комиссару,— сказал он Ираклию,— а вы, товарищ боец, отдохните в этом блиндаже. Через час понесете пакет командиру полка.
Едва Малышев и Микаберидзе ушли, Аник бросилась к Каро.
— Каро, как я боялась, что больше не увижу тебя! Не знаю, почему я так боялась! Сядем. Садись рядом со мной. Говори, говори, хочу слышать твой голос!
В блиндаже сладко пахла увядшая трава. Между бревнами были воткнуты засохшие пучки дикой гвоздики, кто-то в дни боев принес их в «дом» командира батальона.
Держа в своих руках руки Каро, Аник смотрела ему в глаза и шептала едва слышным голосом, словно боясь, что кто-то ее услышит:
— Не думай, я не трусиха, смерти не боюсь, попадет пуля в грудь или в лоб — и все. Только тебя потерять боюсь. Ну, скажи мне что-нибудь хорошее, ласковое.
Каро обнял ее.
— Стосковался я по тебе.
Аник целовала его руки, огрубелые руки рабочего и солдата, темные руки, пахнущие землей.
— Вчера я видел тебя во сне.
— Какой, убитой?
— Нет, мне снилась мирная жизнь. Будто в типографии комсомольское собрание. А на тебе красивое платье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84