Вера! Но, боже, как она изменилась! Нос, скулы, подбородок, надбровные дуги — все выпирало, все было туго обтянуто кожей, все было непривычно резко и остро. Я коснулся губами её лба и сразу же отстранился: он был холодней, чем земля, он обжёг меня, разгорячённого, своей безразличной стыдостью, оттолкнул каменной твёрдостью. Это потом я сообразил, что под крышку не проникала сверху вода и Вера не оттаяла. А тогда жгучий холод и страшная твёрдость как-то отрезвили меня. Я осознал, что здесь действительно находится моя Вера, но не вся, а лишь её оболочка, мёртвое тело, далёкое от меня, ото всех. А настоящая Вера, с её радостями и муками, она во мне, она в далёком нашем имении, она в том флигеле, где осталась её последняя записка. Нет, она не исчезла, она со мной и будет жить столько же времени, сколько и я. А вот за это измученное, искалеченное, застывшее тело я обязан рассчитаться самой страшной местью, чтобы негодяи испытали хотя бы часть тех душевных и физических мук, которые они причинили беззащитной женщине. Они совершили нечеловеческое — их должна постигнуть подобная же кара. Чтобы они визжали от неотвратимого ужаса.
Только я один могу это сделать, иначе не будет покоя ни мне самому, ни Вере, живущей в душе моей!
Ещё одно должен был я знать точно. Изогнувшись, почти сломавшись в пояснице, я просунул руку дальше под крышку гроба, под одежду жены и осторожно провёл пальцами по её животу, от выступавших рёбер к ногам. Ошибиться было невозможно. Низ живота не просто бугрился, там явственно ощущался круглый выступ, который я накрыл ладонью. Это была голова моего ребёнка. Я только не мог понять: затылок это или его лицо. Как лежат неродившиеся дети?
На какие-то секунды рассудок мой опять затуманился, но я уже имел цель, я знал, что мне предстоит ещё сделать на этом свете, и поэтому усилием воли заставил себя сосредоточиться. Больше того, я совершил полностью осмысленный поступок. Достал из кармана тонкий и мягкий пуховый платок. Что лучше: накрыть лицо Веры или укутать плечи? Или так, чтобы платок грел и её и ребёнка?
Оказалось, что на плечи невозможно — нельзя пошевелить, приподнять, настолько все примёрзло к доскам. И я аккуратно растянул платок от груди до ног Веры. Потом поцеловал её и пообещал, что ещё вернусь. Насовсем или нет, но вернусь обязательно, и лишь после того, как расквитаюсь за нас троих. Не знаю, может, в ту ночь что-то случилось с моей психикой, и на какой-то период я перестал был прежним человеком. Возможно. Во всяком случае, тогда проснулся, и зажил во мне ловкий, жестокий, целеустремлённый зверь, который упорно повёл меня к намеченной цели, не позволяя расслабиться, остановиться в пути, остерегая от случайной преждевременной гибели. Это он подтолкнул меня: скорей засыпай могилу и прячься сам, иначе тебя заметят, арестуют, посадят. Рассвет уже наступил.
Старый чиновник, приковылявший на кладбище, застал меня в положении совершенно ужасном: измученный, весь в грязи, над полураскрытой могилой.
Велев мне лечь и не подниматься до его прихода, чиновник с несвойственной ему быстротой отправился домой, принёс лопату, плащ с капюшоном и даже флягу с водой. Помог мне умыться и хоть немного привести себя в порядок. Затем, обрядив меня в длиннополый плащ, повёл к себе. Но не в свой дом, а в соседний, к сестре, чтобы в новой обстановке я хоть немного отдалился от пережитого, успокоился и отдохнул.
5
Бывает так: человек, одержимый одной мыслью, одним страстным желанием, даже будучи очень пьян, продолжает действовать целеустремлённо, разумно, добиваясь своего. Потом он не способен вспомнить подробности, последовательность событий, сказанные им слова — только по результатам сможет понять, что поступал правильно. Лишь отрывочно, как сквозь туман, припоминаю я, чем занимался, покинув Новочеркасск с единственной целью: разыскать Давниса и Оглы. Но при этом поступки мои были, вероятно, вполне правильными. И на людей, с которыми доводилось встречаться, даже на старых знакомых, офицеров и генералов, я не производил отрицательного впечатления, не казался им человеком больным.
В белых штабах и войсках немало обреталось тогда моих прежних сослуживцев, особенно по Юго-Западному фронту. От них я узнавал все, что нужно. У меня хватило соображения не спрашивать напрямик о двух негодяях. Услышав от кого-нибудь, что я разыскиваю их, они бы насторожились, приняли какие-то ответные меры. Но нет, я допытывался обиняком. Справлялся о других офицерах и о Давнисе и Оглы в том числе.
Я шёл, как собака по следу, и след этот становился все отчётливее. Он привёл меня из Ростова в Тихорецкую, оттуда — под Царицын к генералу Мамонтову, в большую станицу Нижнечирскую. Путь был далёкий, а время летело. Близилась середина августа того же злосчастного восемнадцатого года; дни держались знойные, к полудню в голой, раскалённой степи нечем было дышать. Бои велись главным образом на рассвете, пока не иссякнет прохлада. Казачьи полки, переправившись на левый берег Дона, захватили Калач, нанесли под Кривой Музгой такой удар красным, от которого те, казалось, не в силах будут оправиться: до Царицына оставались считанные километры.
Как раз в это время я узнал точно, в каком полку служат оба негодяя и на каком участке фронта находится этот полк. Следовало найти повод для поездки туда. Зная честолюбие генерала Мамонтова, я предложил ему свои услуги: составить для истории описание победных боев за Царицын. Естественное дело для офицера Генерального штаба. Сразу же выразив согласие, Мамонтов даже не скрывал своей радости и предупредил только, чтобы весь материал был дан ему на предварительное прочтение. У меня в руках оказался документ, открывавший доступ на любой участок фронта, чем я и не замедлил воспользоваться.
В сопровождении трех казаков перебрался на левый берег Дона и там узнал, что положение белых войск не так уж блестяще, а скорее наоборот. Когда вступление в Царицын казалось уже совсем близким, у красных сменилось командование, они нанесли несколько сильных контрударов, остановили наступавших, погнали на запад. Произошло это столь неожиданно, действия красных были так энергичны, что многие казачьи сотни и пехотные батальоны оказались рассеянными или совсем разбитыми. От полка, где служили оба негодяя, уцелели лишь жалкие остатки, с трудом пробившиеся назад, к Дону. Капитана Давниса и поручика Оглы среди них не было. Позабыв осторожность, я расспрашивал, кто и где видел их в последний раз. Несколько человек подтвердили, что Давнис и Оглы, когда полк наступал, находились в авангардном отряде, который был окружён красными. Молодой прапорщик божился, что сам видел в бинокль, как Давнис и Оглы, вероятно, легко раненные, шли по степи под конвоем красных солдат.
Первой и единственной мыслью моей, когда узнал об этом, было: немедленно перейти линию фронта. Я не задумывался над последствиями такого поступка, над тем, какая пропасть разделяет ту и другую стороны. В общем-то и здесь и там русские, а моя цель выше и важней междоусобной драки. Единственно, что заботило меня, — как пересечь фронтовую полосу, кем сказаться на той стороне. Любой красноармеец может «шлёпнуть» белого офицера, и никто не остановит его, даже похвалят.
Хорошо бы мне спрятаться, укрыться так, чтобы фронт прокатился мимо, чтобы горячка боя оказалась за спиной. А уж там, на территории красных, видно будет, сориентируюсь по обстановке.
Отпустив верховых казаков за Дон, чему они несказанно обрадовались, я остался с пластунами,, имевшими приказ оборонять левобережный хутор. Пожилой, степенный есаул, командир пластунов, пригласил меня в добротный бревенчатый дом. Там посреди горницы был стол, ломившийся от разнообразной закуски, а у окна установлен пулемёт, смотревший вдоль хуторской улицы. Есаул пояснил, что тут у него и квартира, н штаб, и боевая позиция. Я же польстил его самолюбию, сказав: совмещать приятное с полезным дано не всякому, повоевать надо изрядно, чтобы научиться такому искусству. Но поскольку здесь шумновато, а мне желательно выспаться, то отдохну на сеновале. В случае чего пусть меня разбудят.
— До вечера красные не сунутся, — уверенно произнёс есаул. — Какая война при таком солнце, испечёшься. В степи пусто, только разъезды маячат.
Ординарец, прихвативший пикейное покрывало и подушку с хозяйской кровати, проводил меня на просторный сеновал над погребицей, наполовину заваленный сеголетним душистым сеном. Горячий воздух здесь, под нагретой крышей, казался густым и вязким, дышать было трудно, все тело покрывалось испариной. Помучившись в духоте, я отодвинул широкую доску, сбросил вниз, в сарай, несколько охапок сена, подушку и покрывало, а затем сам спрыгнул туда. Конечно, здесь было гораздо прохладней. И погреб рядом. Поднял тяжёлую крышку — из темноты пахнуло сыростью, гнильцой. Ладно, на всякий случай есть где затаиться.
Бой, как и предполагал есаул, завязался вечером. Началась винтовочная пальба где-то на подступах к хутору, потом приблизилась, потом ударили пулемёты. По звукам нараставшей стрельбы я понял, что красные атакуют напористо и обходят хутор с левого фланга.
Дважды кто-то прибегал, поднимался по лесенке на сеновал, звал меня, но я не ответил.
У красных имелось несколько трехдюймовых орудий, но, вероятно, мало снарядов. Они били изредка, стремясь подавить пулемёты. Это им не очень-то удавалось, однако снаряды подожгли хутор. Ветер разносил снопы искр, одна за другой загорались крыши, пылали сараи. У меня на погребице становилось все светлее. И вот с жадным треском огонь охватил сено над головой, на сеновале, сквозь щели пробились язычки пламени. Этак заживо сгореть можно или задохнуться дымом и гарью. Выскакивать на улицу? Там стрельба, крики, близкие разрывы гранат. Как раз угодишь под пулю. И в погреб лезть жутковато. Обрушатся горящие бревна, завалят. Испечёшься, как картошка в костре. Но это — крайность. Зато какой подходящий случай!
Я рискнул. Осторожно спустился в тёмное подземелье, задвинув за собой тяжёлую дубовую крышку. Чиркнув спичкой, осмотрелся. У дальней стены — мокрая солома, прикрывавшая остатки запасённого на лето льда. Несколько кадок и бочек. С квасом, с солёными огурцами. Это оказалось кстати: когда и где теперь придётся перекусить? Я с удовольствием съел пяток огурцов, запив их кислым крепким квасом. И, присев на ступеньку, стал ждать, чем все это закончится.
Сарай действительно скоро рухнул, пожар бушевал над моей головой, и погреб постепенно наполнялся дымом, заставлявшим меня спускаться все ниже, к земляному полу, где легче было дышать. А жара нарастала. Мне, право, было жаль, что пропадёт, испортится все вкусное добро, заготовленное хозяевами.
О себе почти не думал. В трудной обстановке решения приходят словно бы сами собой. Снял френч, сорвал погоны. Когда стало совсем невмоготу от жары, опустил френч в кадушку с квасом, подержал, чтобы намокла материя. Накинул френч на голову и, став на ступеньку, затылком надавил крышку люка. Она не то что раскрылась, она распалась, настолько истлела в огне. Раскалённые угли посыпались на меня. К счастью, сухие бревна и доски уже сгорели; ничего, кроме груды углей, не оказалось на люке, и я, затаив дыхание, одним рывком выскочил из пожарища. Отбросил дымящийся френч. Оказался посреди улицы: мокрый, закопчённый, грязный, в нижней рубахе, в прожжённых галифе и в совершенно не пострадавших превосходных сапогах, какие положены лишь старшим офицерам и генералам. По этим-то сапогам красноармейцы, проходившие мимо, сразу опознали во мне беляка и, разумеется, не рядового.
— Ребяты, откель он взялся?
— Из ада выскочил, недобиток!
— Значит, добить его в самый раз!
Это был критический момент, которого я больше всего боялся. Я молчал и не двигался, опасаясь ещё больше осложнить своё положение. А красноармейцы, сгрудившись, обсуждали:
— Осмелился, вошь тифозная.
— Глянь, может, там ещё есть?
— А, нехай горят!
Подошёл ещё кто-то. Раздался резкий голос:
— Что за пугало?
— Ахвицер из погреба выскочил. Кокнуть его?
— Я те кокну! Приказа не знаешь: всех офицеров в штаб полка на допрос. Ряшкин, веди.
Невероятное облегчение ощутил я и чувство признательности к этим вот красным, у которых есть, оказывается, строгие приказы, определённый порядок. У меня появилась возможность осмотреться, освоиться в новом положении.
Конвоиром оказался курносый крепыш в старой гимнастёрке, такой выгоревшей и застиранной, что похожа была на белую солдатскую рубаху времён скобелевских походов. Шаровары аккуратно заплатаны на коленях, ботинки, хоть и разбитые, но не заскорузлые, смазанные дёгтем. Винтовку держал привычно, вид у него был бравый, и я понял, что мне с ним повезло. Не новичок, который может наделать глупостей из-за чрезмерной старательности, но и не заматеревший до крайности фронтовик, видевший-перевидевший все, для которого чужая жизнь — пустой звук. Устанет в дороге, озлится, пристрелит, а потом доложит: бежать, мол, пытался, стервец…
Мой конвоир был средних солдат; он и царской строгой службы хватил, и на войне побывал, но человечности ещё не утратил, не закоснел от смертей и крови. Вёл меня вполне прилично, изредка покрикивая для собственного взбадривания. Только на сапоги мои смотрел этот крепыш Ряшкин с такой завистью, что я не сомневался: разует.
— А ну, стой! — не выдержал он наконец. — Садись на камень.
Я сел.
— Размер-то подходящий, — глазами нацелился Ряшкин.
— Что? — я будто не понял.
— Сапоги, говорю, скидавай. Да побыстрей, не телись!
Обидно мне было слышать грубость, подчиняться солдатской прихоти, но что поделаешь? Конечно, бросившись на него, я мог вырвать винтовку и прикончить на месте эту обнаглевшую деревенщину. Мог убежать в степь. Но зачем? Я ведь сам стремился в плен и теперь нечего давать волю своему самолюбию.
Сев поодаль и положив винтовку, Ряшкин торопливо натягивал на грязные, в чёрных разводах портянки мои новые красивые сапоги, а я смотрел на него и думал: хам есть хам при любой власти и любой расцветке — хоть красный, хоть белый, хоть какой. Разве мамонтовский казак оставил бы на пленном хорошие сапоги? Да никогда. С ногами бы оторвал. И Ряшкин тоже. Суть в благородстве, в воспитании… Но тут же вспомнился мне Давнис — обрусевший французский аристократ, вхожий в такие высокие круги, куда мне, простому русскому дворянину, закрыт был доступ, — разве он не пакостней, не страшней в сотню раз любого мужика, любого казака, которые по нужде добывают себе одежду-обувку?
— Чего буркалы-то выкатил! — мой конвоир грубил, совестно ему было. — Тебе все одно дальше штаба дороги нет, босиком дотопаешь. А мне сапог на всю войну хватит.
Я промолчал: у каждого свои заботы.
Мы отправились дальше, и, как показалось мне, шли очень долго. Я ведь не привык без обуви, изранил ступни, разбил о камень большой палец и не шагал, а тащился, прихрамывая на обе ноги. И ожоги давали о себе знать. Особенно на плече и бедре. И двое бессонных суток вымотали меня. А было уже утро, и солнце палило. Спасибо Ряшкину: он остановился у колодца, позволил мне напиться и окатить себя из бадейки холодной водой. Стало полегче. Но вскоре пыль, осев на мокрое, покрыла меня с головы до пят серой коростой. Еле живой дотащился я до станции и упал на жёсткую сухую траву в тени церковной стены. Немного отдохнув, осмотрелся. Вокруг сидели лежали ещё десятка два пленных, офицеров и рядовых: многие были ранены. Кто-то стонал. Кружились большие наглые мухи. Чуть в стороне покуривали конвоиры, и мой в том числе.
На площади перед церковью — повозки, подседланные лошади, даже длинный чёрный автомобиль возле поповского дома. Туда тянулись провода полевого телефона. Там, конечно, находился штаб, где должны были нас допрашивать, но почему-то не торопились.
Послышались громкие голоса, какие-то распоряжения. С крыльца спустились двое командиров. Один в полувоенной одежде и без оружия, второй затянут офицерской портупеей, с наганом и шашкой. Вероятно, чин имели немалый: следовавшие за ними люди держались с явной почтительностью. Да и наши конвоиры вытянулись, замерли, едва заметив начальство.
С трудом приподнявшись, я опёрся спиной о кирпичную стёпу, разглядывая красных командиров, направлявшихся к автомобилю. Лицо того, что в полувоенном френче с накладными карманами, показалось знакомым. Где я видел его?.. Да неужели? Не ошибка ли?
— Ряшкин! — позвал я.
Конвоир шагнул ближе.
— Чего приспичило?
— Слушай, тот, который впереди, Джугашвили? — в сильном волнении спросил я.
— Рехнулся? Сам ты небось Джугашвили. Это товарищ Сталин!
Сталин? Мне доводилось слышать эту фамилию в Москве. Он — член первого большевистского правительства, председатель по делам национальностей. Знал я и о том, что он теперь возглавляет оборону Царицына, но эта фамилия никак не ассоциировалась у меня с рядовым Иосифом Джугашвили…
Некогда было рассуждать, сомневаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287
Только я один могу это сделать, иначе не будет покоя ни мне самому, ни Вере, живущей в душе моей!
Ещё одно должен был я знать точно. Изогнувшись, почти сломавшись в пояснице, я просунул руку дальше под крышку гроба, под одежду жены и осторожно провёл пальцами по её животу, от выступавших рёбер к ногам. Ошибиться было невозможно. Низ живота не просто бугрился, там явственно ощущался круглый выступ, который я накрыл ладонью. Это была голова моего ребёнка. Я только не мог понять: затылок это или его лицо. Как лежат неродившиеся дети?
На какие-то секунды рассудок мой опять затуманился, но я уже имел цель, я знал, что мне предстоит ещё сделать на этом свете, и поэтому усилием воли заставил себя сосредоточиться. Больше того, я совершил полностью осмысленный поступок. Достал из кармана тонкий и мягкий пуховый платок. Что лучше: накрыть лицо Веры или укутать плечи? Или так, чтобы платок грел и её и ребёнка?
Оказалось, что на плечи невозможно — нельзя пошевелить, приподнять, настолько все примёрзло к доскам. И я аккуратно растянул платок от груди до ног Веры. Потом поцеловал её и пообещал, что ещё вернусь. Насовсем или нет, но вернусь обязательно, и лишь после того, как расквитаюсь за нас троих. Не знаю, может, в ту ночь что-то случилось с моей психикой, и на какой-то период я перестал был прежним человеком. Возможно. Во всяком случае, тогда проснулся, и зажил во мне ловкий, жестокий, целеустремлённый зверь, который упорно повёл меня к намеченной цели, не позволяя расслабиться, остановиться в пути, остерегая от случайной преждевременной гибели. Это он подтолкнул меня: скорей засыпай могилу и прячься сам, иначе тебя заметят, арестуют, посадят. Рассвет уже наступил.
Старый чиновник, приковылявший на кладбище, застал меня в положении совершенно ужасном: измученный, весь в грязи, над полураскрытой могилой.
Велев мне лечь и не подниматься до его прихода, чиновник с несвойственной ему быстротой отправился домой, принёс лопату, плащ с капюшоном и даже флягу с водой. Помог мне умыться и хоть немного привести себя в порядок. Затем, обрядив меня в длиннополый плащ, повёл к себе. Но не в свой дом, а в соседний, к сестре, чтобы в новой обстановке я хоть немного отдалился от пережитого, успокоился и отдохнул.
5
Бывает так: человек, одержимый одной мыслью, одним страстным желанием, даже будучи очень пьян, продолжает действовать целеустремлённо, разумно, добиваясь своего. Потом он не способен вспомнить подробности, последовательность событий, сказанные им слова — только по результатам сможет понять, что поступал правильно. Лишь отрывочно, как сквозь туман, припоминаю я, чем занимался, покинув Новочеркасск с единственной целью: разыскать Давниса и Оглы. Но при этом поступки мои были, вероятно, вполне правильными. И на людей, с которыми доводилось встречаться, даже на старых знакомых, офицеров и генералов, я не производил отрицательного впечатления, не казался им человеком больным.
В белых штабах и войсках немало обреталось тогда моих прежних сослуживцев, особенно по Юго-Западному фронту. От них я узнавал все, что нужно. У меня хватило соображения не спрашивать напрямик о двух негодяях. Услышав от кого-нибудь, что я разыскиваю их, они бы насторожились, приняли какие-то ответные меры. Но нет, я допытывался обиняком. Справлялся о других офицерах и о Давнисе и Оглы в том числе.
Я шёл, как собака по следу, и след этот становился все отчётливее. Он привёл меня из Ростова в Тихорецкую, оттуда — под Царицын к генералу Мамонтову, в большую станицу Нижнечирскую. Путь был далёкий, а время летело. Близилась середина августа того же злосчастного восемнадцатого года; дни держались знойные, к полудню в голой, раскалённой степи нечем было дышать. Бои велись главным образом на рассвете, пока не иссякнет прохлада. Казачьи полки, переправившись на левый берег Дона, захватили Калач, нанесли под Кривой Музгой такой удар красным, от которого те, казалось, не в силах будут оправиться: до Царицына оставались считанные километры.
Как раз в это время я узнал точно, в каком полку служат оба негодяя и на каком участке фронта находится этот полк. Следовало найти повод для поездки туда. Зная честолюбие генерала Мамонтова, я предложил ему свои услуги: составить для истории описание победных боев за Царицын. Естественное дело для офицера Генерального штаба. Сразу же выразив согласие, Мамонтов даже не скрывал своей радости и предупредил только, чтобы весь материал был дан ему на предварительное прочтение. У меня в руках оказался документ, открывавший доступ на любой участок фронта, чем я и не замедлил воспользоваться.
В сопровождении трех казаков перебрался на левый берег Дона и там узнал, что положение белых войск не так уж блестяще, а скорее наоборот. Когда вступление в Царицын казалось уже совсем близким, у красных сменилось командование, они нанесли несколько сильных контрударов, остановили наступавших, погнали на запад. Произошло это столь неожиданно, действия красных были так энергичны, что многие казачьи сотни и пехотные батальоны оказались рассеянными или совсем разбитыми. От полка, где служили оба негодяя, уцелели лишь жалкие остатки, с трудом пробившиеся назад, к Дону. Капитана Давниса и поручика Оглы среди них не было. Позабыв осторожность, я расспрашивал, кто и где видел их в последний раз. Несколько человек подтвердили, что Давнис и Оглы, когда полк наступал, находились в авангардном отряде, который был окружён красными. Молодой прапорщик божился, что сам видел в бинокль, как Давнис и Оглы, вероятно, легко раненные, шли по степи под конвоем красных солдат.
Первой и единственной мыслью моей, когда узнал об этом, было: немедленно перейти линию фронта. Я не задумывался над последствиями такого поступка, над тем, какая пропасть разделяет ту и другую стороны. В общем-то и здесь и там русские, а моя цель выше и важней междоусобной драки. Единственно, что заботило меня, — как пересечь фронтовую полосу, кем сказаться на той стороне. Любой красноармеец может «шлёпнуть» белого офицера, и никто не остановит его, даже похвалят.
Хорошо бы мне спрятаться, укрыться так, чтобы фронт прокатился мимо, чтобы горячка боя оказалась за спиной. А уж там, на территории красных, видно будет, сориентируюсь по обстановке.
Отпустив верховых казаков за Дон, чему они несказанно обрадовались, я остался с пластунами,, имевшими приказ оборонять левобережный хутор. Пожилой, степенный есаул, командир пластунов, пригласил меня в добротный бревенчатый дом. Там посреди горницы был стол, ломившийся от разнообразной закуски, а у окна установлен пулемёт, смотревший вдоль хуторской улицы. Есаул пояснил, что тут у него и квартира, н штаб, и боевая позиция. Я же польстил его самолюбию, сказав: совмещать приятное с полезным дано не всякому, повоевать надо изрядно, чтобы научиться такому искусству. Но поскольку здесь шумновато, а мне желательно выспаться, то отдохну на сеновале. В случае чего пусть меня разбудят.
— До вечера красные не сунутся, — уверенно произнёс есаул. — Какая война при таком солнце, испечёшься. В степи пусто, только разъезды маячат.
Ординарец, прихвативший пикейное покрывало и подушку с хозяйской кровати, проводил меня на просторный сеновал над погребицей, наполовину заваленный сеголетним душистым сеном. Горячий воздух здесь, под нагретой крышей, казался густым и вязким, дышать было трудно, все тело покрывалось испариной. Помучившись в духоте, я отодвинул широкую доску, сбросил вниз, в сарай, несколько охапок сена, подушку и покрывало, а затем сам спрыгнул туда. Конечно, здесь было гораздо прохладней. И погреб рядом. Поднял тяжёлую крышку — из темноты пахнуло сыростью, гнильцой. Ладно, на всякий случай есть где затаиться.
Бой, как и предполагал есаул, завязался вечером. Началась винтовочная пальба где-то на подступах к хутору, потом приблизилась, потом ударили пулемёты. По звукам нараставшей стрельбы я понял, что красные атакуют напористо и обходят хутор с левого фланга.
Дважды кто-то прибегал, поднимался по лесенке на сеновал, звал меня, но я не ответил.
У красных имелось несколько трехдюймовых орудий, но, вероятно, мало снарядов. Они били изредка, стремясь подавить пулемёты. Это им не очень-то удавалось, однако снаряды подожгли хутор. Ветер разносил снопы искр, одна за другой загорались крыши, пылали сараи. У меня на погребице становилось все светлее. И вот с жадным треском огонь охватил сено над головой, на сеновале, сквозь щели пробились язычки пламени. Этак заживо сгореть можно или задохнуться дымом и гарью. Выскакивать на улицу? Там стрельба, крики, близкие разрывы гранат. Как раз угодишь под пулю. И в погреб лезть жутковато. Обрушатся горящие бревна, завалят. Испечёшься, как картошка в костре. Но это — крайность. Зато какой подходящий случай!
Я рискнул. Осторожно спустился в тёмное подземелье, задвинув за собой тяжёлую дубовую крышку. Чиркнув спичкой, осмотрелся. У дальней стены — мокрая солома, прикрывавшая остатки запасённого на лето льда. Несколько кадок и бочек. С квасом, с солёными огурцами. Это оказалось кстати: когда и где теперь придётся перекусить? Я с удовольствием съел пяток огурцов, запив их кислым крепким квасом. И, присев на ступеньку, стал ждать, чем все это закончится.
Сарай действительно скоро рухнул, пожар бушевал над моей головой, и погреб постепенно наполнялся дымом, заставлявшим меня спускаться все ниже, к земляному полу, где легче было дышать. А жара нарастала. Мне, право, было жаль, что пропадёт, испортится все вкусное добро, заготовленное хозяевами.
О себе почти не думал. В трудной обстановке решения приходят словно бы сами собой. Снял френч, сорвал погоны. Когда стало совсем невмоготу от жары, опустил френч в кадушку с квасом, подержал, чтобы намокла материя. Накинул френч на голову и, став на ступеньку, затылком надавил крышку люка. Она не то что раскрылась, она распалась, настолько истлела в огне. Раскалённые угли посыпались на меня. К счастью, сухие бревна и доски уже сгорели; ничего, кроме груды углей, не оказалось на люке, и я, затаив дыхание, одним рывком выскочил из пожарища. Отбросил дымящийся френч. Оказался посреди улицы: мокрый, закопчённый, грязный, в нижней рубахе, в прожжённых галифе и в совершенно не пострадавших превосходных сапогах, какие положены лишь старшим офицерам и генералам. По этим-то сапогам красноармейцы, проходившие мимо, сразу опознали во мне беляка и, разумеется, не рядового.
— Ребяты, откель он взялся?
— Из ада выскочил, недобиток!
— Значит, добить его в самый раз!
Это был критический момент, которого я больше всего боялся. Я молчал и не двигался, опасаясь ещё больше осложнить своё положение. А красноармейцы, сгрудившись, обсуждали:
— Осмелился, вошь тифозная.
— Глянь, может, там ещё есть?
— А, нехай горят!
Подошёл ещё кто-то. Раздался резкий голос:
— Что за пугало?
— Ахвицер из погреба выскочил. Кокнуть его?
— Я те кокну! Приказа не знаешь: всех офицеров в штаб полка на допрос. Ряшкин, веди.
Невероятное облегчение ощутил я и чувство признательности к этим вот красным, у которых есть, оказывается, строгие приказы, определённый порядок. У меня появилась возможность осмотреться, освоиться в новом положении.
Конвоиром оказался курносый крепыш в старой гимнастёрке, такой выгоревшей и застиранной, что похожа была на белую солдатскую рубаху времён скобелевских походов. Шаровары аккуратно заплатаны на коленях, ботинки, хоть и разбитые, но не заскорузлые, смазанные дёгтем. Винтовку держал привычно, вид у него был бравый, и я понял, что мне с ним повезло. Не новичок, который может наделать глупостей из-за чрезмерной старательности, но и не заматеревший до крайности фронтовик, видевший-перевидевший все, для которого чужая жизнь — пустой звук. Устанет в дороге, озлится, пристрелит, а потом доложит: бежать, мол, пытался, стервец…
Мой конвоир был средних солдат; он и царской строгой службы хватил, и на войне побывал, но человечности ещё не утратил, не закоснел от смертей и крови. Вёл меня вполне прилично, изредка покрикивая для собственного взбадривания. Только на сапоги мои смотрел этот крепыш Ряшкин с такой завистью, что я не сомневался: разует.
— А ну, стой! — не выдержал он наконец. — Садись на камень.
Я сел.
— Размер-то подходящий, — глазами нацелился Ряшкин.
— Что? — я будто не понял.
— Сапоги, говорю, скидавай. Да побыстрей, не телись!
Обидно мне было слышать грубость, подчиняться солдатской прихоти, но что поделаешь? Конечно, бросившись на него, я мог вырвать винтовку и прикончить на месте эту обнаглевшую деревенщину. Мог убежать в степь. Но зачем? Я ведь сам стремился в плен и теперь нечего давать волю своему самолюбию.
Сев поодаль и положив винтовку, Ряшкин торопливо натягивал на грязные, в чёрных разводах портянки мои новые красивые сапоги, а я смотрел на него и думал: хам есть хам при любой власти и любой расцветке — хоть красный, хоть белый, хоть какой. Разве мамонтовский казак оставил бы на пленном хорошие сапоги? Да никогда. С ногами бы оторвал. И Ряшкин тоже. Суть в благородстве, в воспитании… Но тут же вспомнился мне Давнис — обрусевший французский аристократ, вхожий в такие высокие круги, куда мне, простому русскому дворянину, закрыт был доступ, — разве он не пакостней, не страшней в сотню раз любого мужика, любого казака, которые по нужде добывают себе одежду-обувку?
— Чего буркалы-то выкатил! — мой конвоир грубил, совестно ему было. — Тебе все одно дальше штаба дороги нет, босиком дотопаешь. А мне сапог на всю войну хватит.
Я промолчал: у каждого свои заботы.
Мы отправились дальше, и, как показалось мне, шли очень долго. Я ведь не привык без обуви, изранил ступни, разбил о камень большой палец и не шагал, а тащился, прихрамывая на обе ноги. И ожоги давали о себе знать. Особенно на плече и бедре. И двое бессонных суток вымотали меня. А было уже утро, и солнце палило. Спасибо Ряшкину: он остановился у колодца, позволил мне напиться и окатить себя из бадейки холодной водой. Стало полегче. Но вскоре пыль, осев на мокрое, покрыла меня с головы до пят серой коростой. Еле живой дотащился я до станции и упал на жёсткую сухую траву в тени церковной стены. Немного отдохнув, осмотрелся. Вокруг сидели лежали ещё десятка два пленных, офицеров и рядовых: многие были ранены. Кто-то стонал. Кружились большие наглые мухи. Чуть в стороне покуривали конвоиры, и мой в том числе.
На площади перед церковью — повозки, подседланные лошади, даже длинный чёрный автомобиль возле поповского дома. Туда тянулись провода полевого телефона. Там, конечно, находился штаб, где должны были нас допрашивать, но почему-то не торопились.
Послышались громкие голоса, какие-то распоряжения. С крыльца спустились двое командиров. Один в полувоенной одежде и без оружия, второй затянут офицерской портупеей, с наганом и шашкой. Вероятно, чин имели немалый: следовавшие за ними люди держались с явной почтительностью. Да и наши конвоиры вытянулись, замерли, едва заметив начальство.
С трудом приподнявшись, я опёрся спиной о кирпичную стёпу, разглядывая красных командиров, направлявшихся к автомобилю. Лицо того, что в полувоенном френче с накладными карманами, показалось знакомым. Где я видел его?.. Да неужели? Не ошибка ли?
— Ряшкин! — позвал я.
Конвоир шагнул ближе.
— Чего приспичило?
— Слушай, тот, который впереди, Джугашвили? — в сильном волнении спросил я.
— Рехнулся? Сам ты небось Джугашвили. Это товарищ Сталин!
Сталин? Мне доводилось слышать эту фамилию в Москве. Он — член первого большевистского правительства, председатель по делам национальностей. Знал я и о том, что он теперь возглавляет оборону Царицына, но эта фамилия никак не ассоциировалась у меня с рядовым Иосифом Джугашвили…
Некогда было рассуждать, сомневаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287