Выдержал же Константин Рокоссовский все угрозы, не подписал клевету, возведённую на него, и в сороковом году, незадолго до войны, получил свободу. Но не каждый мог перенести пытки, да ведь и «профессиональный уровень» палачей был различным.
Не знаю, помогла ли Хлебникову и Букштыновичу моя поддержка или сами они, люди большой воли, сумели выстоять, не «признаться» в том, чего не было, — во всяком случае, тот и другой оказались на свободе. Причём Михаил Фомич Букштынович сыграл заметную, особую, я бы сказал, удивительную роль на завершающем этапе войны. Но об этом — в своё время.
Я не очень разбираюсь в юриспруденции, однако горький жизненный опыт убедил меня: повсюду законы гораздо чаще защищают власть, нежели справедливость. И чем власть сильнее, деспотичнее, тем заметнее перетягивает на свою сторону чашу весов правосудия. Вот понадобилось подвести под массовые репрессии формальную юридическую основу, и сразу нашлись «специалисты», которые быстро сделали это, а заодно и собственную карьеру. Был нарушен один из главнейших столпов справедливости, так называемый «принцип презумпции невиновности», который гласит: не человек доказывает свою невиновность, а государство, карательный аппарат должны доказать его вину. И это весьма верно. Как может человек, тем более содержащийся под стражей, опровергнуть предъявленные ему обвинения, снять с себя подозрения?! Надо ведь провести следствие, собрать факты, найти свидетелей… А государственный аппарат имеет все возможности, чтобы восстановить истину. Во всяком случае, имеет их неизмеримо больше. В период же массовых репрессий о справедливом расследовании не заботились. Пусть арестованный доказывает, что он чист и свят.
Особенно угодил руководству карательных органов и самому Иосифу Виссарионовичу энергичный юрист Андрей Януарьевич Вышинский. Во всех цивилизованных странах давно уже бесспорна истина: признание собственной вины нельзя считать решающим доказательством. А вдруг человек ненормален? Вдруг он берет все на себя, чтобы выгородить другого, настоящего преступника? Вдруг следователь вынудил сделать это, добиваясь какой-то собственной выгоды? Да мало ли ещё что. Поэтому признание вины — это лишь одно из доказательств, отнюдь не главное. Подобный подход связан с тем же справедливым «принципом презумпции невиновности». А вот Вышинский утверждал обратное: признание человеком вины превосходит другие доказательства. Подписал протокол допроса — отвечай по всей строгости.
Такой метод очень даже устраивал тех, кто возглавлял массовые репрессии, развязывал им руки: любой ценой вырви у арестованного признание! Одного можно припугнуть видом крови, из другого выбить, выдавить признание пытками. И нет человека. В лучшем случае ищи его в каком-нибудь северном лагере.
Юридические «труды» Андрея Януарьевича Вышинского — это не ошибка добросовестного, но заблуждающегося исследователя. Это явная попытка теоретически обосновать самочинные действия органов, придать хоть какую-то видимость законности. Отсюда и одно из главных положений, выдвинутых Вышинским: установить объективную истину в суде невозможно, ибо нельзя при этом использовать практику, как критерий истины. Преступление-то, мол, не воссоздашь, не повторишь во всех деталях. Суд использует те материалы, которые даёт ему «дело»… Но извините, дорогие сограждане, он значит просто «утверждает» это самое «дело», все зависит от тех, кто состряпал оное! Ну да, ведь суд-то все равно объективную истину установить не способен… Каков подход!
На практике это выглядело так. 1 декабря 1934 года был принят закон, который исключал нормальное правосудие для дел о террористических актах. Далее — закон от 14 сентября 1937 года, упрощавший судебный процесс и фактически ликвидировавший защиту по делам лиц, обвиняемых во вредительстве. Стало действовать «Особое совещание», выносившее решения быстро и однозначно. Более того, Наркомат внутренних дел присвоил себе право самому принимать решения о сроках наказания, без всяких там судебных процессов и юридических норм. Без нарушения ранее существовавших социалистических законов невозможно было делать то, что тогда делалось. Эти законы фактически утратили свою силу, хотя формально и были закреплены в новой (Сталинской) Конституции. Давно ведь известно: если истина, мешает силе, то прежде всего страдает сама истина.
Наличие в государстве дурных установлений и правил отнюдь не снимает вину, ответственность с тех людей, которые осуществляют эти установления. Человек — не машина, не механический исполнитель. У него подразумевается наличие сердца, мозга, совести. Вина его тем сильнее, чем ревностней, охотней проводит он в жизнь дурные порядки. С детских лет, со школьной скамьи человек обязан твёрдо знать, что зло наказуемо, что рано или поздно он обязательно ответит за мерзопакостные поступки, если их совершил. Ни верноподданническое служение кумиру, ни ссылка на объективные обстоятельства не спасут от заслуженной кары. Раньше Церковь приучала людей к мысли о том, что за содеянное при жизни зло придётся ответить на том свете. Теперь Господа Бога и «тот свет» отменили. Значит, некому осуществлять великий и праведный суд над теми, кто посягает на беззащитных, втаптывает в кровь и грязь человеческое достоинство, отнимает жизнь?!
Граф Монте-Кристо, безвинно отсидев семнадцать лет, через многие годы предъявляет счёт своим обидчикам: тем, кто донёс на него, кто поступил несправедливо. И это воспринимается как должное — добро торжествует. После Второй мировой войны были осуждены 86 тысяч гитлеровских военных преступников. Их и теперь ещё вылавливают, карают. Вина гитлеровских палачей огромна, однако следует учитывать, что они уничтожали в застенках, травили газом, мучили и убивали политических или военных противников. Но какова же степень вины тех, самых лучших, принципиальных, большевиков-ленинцев, наших военачальников, доказавших преданность Родине и партии в огне сражений?!
Я знал, к примеру, Николая Васильевича Крыленко как человека сильного, особенно в моральном отношении. Биография его известна: профессиональный революционер, юрист, друг Владимира Ильича Ленина и всей его семьи. В историю Крыленко вошёл многими памятными делами. Один из организаторов штурма Зимнего дворца, он был направлен затем и город Могилёв, в Ставку, которую возглавлял генерал Духонин. Там Николай Васильевич отдал 20 ноября 1917 года лаконичный приказ № 972, о котором узнали все русские офицеры: «Сего числа прибыл в Ставку и вступил в должность Верховного Главнокомандующего армиями и флотом Российской республики. Прапорщик Крыленко».
Первый большевик на столь высоком посту!
Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Ещё через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вёл борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…
Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, своё славное прошлое! Какие же средства использовались!
Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор — расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.
И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определённое удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.
Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.
В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были ещё тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными ещё Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.
Вечер выдался тёплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шёл довольный, умиротворённый и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Ещё в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распалённый, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.
Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплёлся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалёку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошёл в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.
Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да ещё в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звёзд — никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.
— Кто ж его знает. Незаметный он. Пьёт только по праздникам, не скандалит, жену не бьёт. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, — пояснила одна. — Злость в нем неуёмная, лицо перекошено, глаза бешеные.
— В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, — припомнила другая. — А он крысу в лес отнёс, подвесил на сук и костёр под ней развёл. Крыса визжит, корчится, глаза у неё лопнули, палёным воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дёргается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода — вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…
Если у меня и были ещё какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живёт теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку тёмное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретёт должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живёт он совсем неплохо, даже почётом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооружёнными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключёнными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остаётся ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; её не видно, однако она точит, разъедает металл.
Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжёлыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное — занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…
— Чего надо? Чего привязался?! — с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. — Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!
Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.
— Докажу, — повысил я голос. — Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!
Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанёс ещё один, пожалуй, чересчур сильный удар.
— Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!
С тем я и ушёл. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошёл к женщинам, судачившим в своём «клубе» — на сваленных брёвнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.
Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушёл сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому — не другим.
А в том, что произошло — Бог нам судья. И ему, и мне.
4
Теперь, сквозь призму лет и событий, мы иначе, чем тогда, воспринимаем и оцениваем многие явления, вырывая их из обстановки, господствовавшей в ту пору, изолируя от настроений, от образа жизни, от уровня мышления тридцатых годов. А ведь положение в мире было тогда суровое, грозное. Пожалуй, одна лишь Америка, разбогатевшая на поставках мировой войны, блаженствовала за океаном, не зная других бед, кроме безработицы. А Европа уже изведала страшную мясорубку, ожесточилась в долгой и ничего не решавшей войне, особенно побеждённые немцы. Все ясней становилось, что новой бойни не избежать, а верх одержит тот, кто будет сильнее, организованнее, то есть те правители, которые сплотят вокруг себя массы в собственном государстве, дадут им понятную заманчивую идею, сосредоточат в руках максимум власти. Одна за другой рождались и крепли диктатуры: Муссолини в Италии, Гитлер в Германии, Франко в Испании. Вообще, двадцатые-тридцатые годы в Европе характерны буйством политических интриганов, авантюристов. Они спешили «поцарствовать», вкусить славы, набить карманы, словно чувствовали, что скоро стреножит их новая большая война, а после войны появится атомное оружие, резко ограничившее возможности политических интриганов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287
Не знаю, помогла ли Хлебникову и Букштыновичу моя поддержка или сами они, люди большой воли, сумели выстоять, не «признаться» в том, чего не было, — во всяком случае, тот и другой оказались на свободе. Причём Михаил Фомич Букштынович сыграл заметную, особую, я бы сказал, удивительную роль на завершающем этапе войны. Но об этом — в своё время.
Я не очень разбираюсь в юриспруденции, однако горький жизненный опыт убедил меня: повсюду законы гораздо чаще защищают власть, нежели справедливость. И чем власть сильнее, деспотичнее, тем заметнее перетягивает на свою сторону чашу весов правосудия. Вот понадобилось подвести под массовые репрессии формальную юридическую основу, и сразу нашлись «специалисты», которые быстро сделали это, а заодно и собственную карьеру. Был нарушен один из главнейших столпов справедливости, так называемый «принцип презумпции невиновности», который гласит: не человек доказывает свою невиновность, а государство, карательный аппарат должны доказать его вину. И это весьма верно. Как может человек, тем более содержащийся под стражей, опровергнуть предъявленные ему обвинения, снять с себя подозрения?! Надо ведь провести следствие, собрать факты, найти свидетелей… А государственный аппарат имеет все возможности, чтобы восстановить истину. Во всяком случае, имеет их неизмеримо больше. В период же массовых репрессий о справедливом расследовании не заботились. Пусть арестованный доказывает, что он чист и свят.
Особенно угодил руководству карательных органов и самому Иосифу Виссарионовичу энергичный юрист Андрей Януарьевич Вышинский. Во всех цивилизованных странах давно уже бесспорна истина: признание собственной вины нельзя считать решающим доказательством. А вдруг человек ненормален? Вдруг он берет все на себя, чтобы выгородить другого, настоящего преступника? Вдруг следователь вынудил сделать это, добиваясь какой-то собственной выгоды? Да мало ли ещё что. Поэтому признание вины — это лишь одно из доказательств, отнюдь не главное. Подобный подход связан с тем же справедливым «принципом презумпции невиновности». А вот Вышинский утверждал обратное: признание человеком вины превосходит другие доказательства. Подписал протокол допроса — отвечай по всей строгости.
Такой метод очень даже устраивал тех, кто возглавлял массовые репрессии, развязывал им руки: любой ценой вырви у арестованного признание! Одного можно припугнуть видом крови, из другого выбить, выдавить признание пытками. И нет человека. В лучшем случае ищи его в каком-нибудь северном лагере.
Юридические «труды» Андрея Януарьевича Вышинского — это не ошибка добросовестного, но заблуждающегося исследователя. Это явная попытка теоретически обосновать самочинные действия органов, придать хоть какую-то видимость законности. Отсюда и одно из главных положений, выдвинутых Вышинским: установить объективную истину в суде невозможно, ибо нельзя при этом использовать практику, как критерий истины. Преступление-то, мол, не воссоздашь, не повторишь во всех деталях. Суд использует те материалы, которые даёт ему «дело»… Но извините, дорогие сограждане, он значит просто «утверждает» это самое «дело», все зависит от тех, кто состряпал оное! Ну да, ведь суд-то все равно объективную истину установить не способен… Каков подход!
На практике это выглядело так. 1 декабря 1934 года был принят закон, который исключал нормальное правосудие для дел о террористических актах. Далее — закон от 14 сентября 1937 года, упрощавший судебный процесс и фактически ликвидировавший защиту по делам лиц, обвиняемых во вредительстве. Стало действовать «Особое совещание», выносившее решения быстро и однозначно. Более того, Наркомат внутренних дел присвоил себе право самому принимать решения о сроках наказания, без всяких там судебных процессов и юридических норм. Без нарушения ранее существовавших социалистических законов невозможно было делать то, что тогда делалось. Эти законы фактически утратили свою силу, хотя формально и были закреплены в новой (Сталинской) Конституции. Давно ведь известно: если истина, мешает силе, то прежде всего страдает сама истина.
Наличие в государстве дурных установлений и правил отнюдь не снимает вину, ответственность с тех людей, которые осуществляют эти установления. Человек — не машина, не механический исполнитель. У него подразумевается наличие сердца, мозга, совести. Вина его тем сильнее, чем ревностней, охотней проводит он в жизнь дурные порядки. С детских лет, со школьной скамьи человек обязан твёрдо знать, что зло наказуемо, что рано или поздно он обязательно ответит за мерзопакостные поступки, если их совершил. Ни верноподданническое служение кумиру, ни ссылка на объективные обстоятельства не спасут от заслуженной кары. Раньше Церковь приучала людей к мысли о том, что за содеянное при жизни зло придётся ответить на том свете. Теперь Господа Бога и «тот свет» отменили. Значит, некому осуществлять великий и праведный суд над теми, кто посягает на беззащитных, втаптывает в кровь и грязь человеческое достоинство, отнимает жизнь?!
Граф Монте-Кристо, безвинно отсидев семнадцать лет, через многие годы предъявляет счёт своим обидчикам: тем, кто донёс на него, кто поступил несправедливо. И это воспринимается как должное — добро торжествует. После Второй мировой войны были осуждены 86 тысяч гитлеровских военных преступников. Их и теперь ещё вылавливают, карают. Вина гитлеровских палачей огромна, однако следует учитывать, что они уничтожали в застенках, травили газом, мучили и убивали политических или военных противников. Но какова же степень вины тех, самых лучших, принципиальных, большевиков-ленинцев, наших военачальников, доказавших преданность Родине и партии в огне сражений?!
Я знал, к примеру, Николая Васильевича Крыленко как человека сильного, особенно в моральном отношении. Биография его известна: профессиональный революционер, юрист, друг Владимира Ильича Ленина и всей его семьи. В историю Крыленко вошёл многими памятными делами. Один из организаторов штурма Зимнего дворца, он был направлен затем и город Могилёв, в Ставку, которую возглавлял генерал Духонин. Там Николай Васильевич отдал 20 ноября 1917 года лаконичный приказ № 972, о котором узнали все русские офицеры: «Сего числа прибыл в Ставку и вступил в должность Верховного Главнокомандующего армиями и флотом Российской республики. Прапорщик Крыленко».
Первый большевик на столь высоком посту!
Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Ещё через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вёл борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…
Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, своё славное прошлое! Какие же средства использовались!
Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор — расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.
И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определённое удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.
Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.
В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были ещё тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными ещё Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.
Вечер выдался тёплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шёл довольный, умиротворённый и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Ещё в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распалённый, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.
Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплёлся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалёку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошёл в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.
Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да ещё в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звёзд — никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.
— Кто ж его знает. Незаметный он. Пьёт только по праздникам, не скандалит, жену не бьёт. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, — пояснила одна. — Злость в нем неуёмная, лицо перекошено, глаза бешеные.
— В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, — припомнила другая. — А он крысу в лес отнёс, подвесил на сук и костёр под ней развёл. Крыса визжит, корчится, глаза у неё лопнули, палёным воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дёргается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода — вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…
Если у меня и были ещё какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живёт теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку тёмное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретёт должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живёт он совсем неплохо, даже почётом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооружёнными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключёнными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остаётся ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; её не видно, однако она точит, разъедает металл.
Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжёлыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное — занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…
— Чего надо? Чего привязался?! — с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. — Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!
Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.
— Докажу, — повысил я голос. — Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!
Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанёс ещё один, пожалуй, чересчур сильный удар.
— Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!
С тем я и ушёл. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошёл к женщинам, судачившим в своём «клубе» — на сваленных брёвнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.
Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушёл сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому — не другим.
А в том, что произошло — Бог нам судья. И ему, и мне.
4
Теперь, сквозь призму лет и событий, мы иначе, чем тогда, воспринимаем и оцениваем многие явления, вырывая их из обстановки, господствовавшей в ту пору, изолируя от настроений, от образа жизни, от уровня мышления тридцатых годов. А ведь положение в мире было тогда суровое, грозное. Пожалуй, одна лишь Америка, разбогатевшая на поставках мировой войны, блаженствовала за океаном, не зная других бед, кроме безработицы. А Европа уже изведала страшную мясорубку, ожесточилась в долгой и ничего не решавшей войне, особенно побеждённые немцы. Все ясней становилось, что новой бойни не избежать, а верх одержит тот, кто будет сильнее, организованнее, то есть те правители, которые сплотят вокруг себя массы в собственном государстве, дадут им понятную заманчивую идею, сосредоточат в руках максимум власти. Одна за другой рождались и крепли диктатуры: Муссолини в Италии, Гитлер в Германии, Франко в Испании. Вообще, двадцатые-тридцатые годы в Европе характерны буйством политических интриганов, авантюристов. Они спешили «поцарствовать», вкусить славы, набить карманы, словно чувствовали, что скоро стреножит их новая большая война, а после войны появится атомное оружие, резко ограничившее возможности политических интриганов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287