И вот странная особенность: Александр Ильич не любил гражданской одежды, не привык к ней, а по Тбилиси прогуливался только в штатском.
Дела двигались своим чередом. Однако вскоре поступил срочный вызов из Москвы на совещание. Для военных людей — явление обычное. Егоров ответил телеграммой:
«Наркому обороны Ворошилову. Выезжаю. Временное командование округом возложил начштаба Львова…»
Остановился он в санатории «Архангельское». Там последний раз виделся со своей дочерью.
После совещания его пригласил к себе на дачу один из старых соратников. Были Хрулев, Щаденко и кто-то третий.
Александр Ильич собирал картины, особенно любил батальные полотна, имелись у него и оригиналы, и хорошие копии. В тот раз ему показали картину «Сталин на Южном Фронте», где Иосиф Виссарионович изображён возле телеграфного аппарата, с лентой в руках. С почтением, с восхищением смотрит на сосредоточенное лицо Сталина телеграфист…
— Хорошая картина, — сказал Щаденко.
— Хорошая, — согласился Егоров. И словно черт дёрнул его за язык, добавил полушутя: — Только не совсем верная.
— Почему?
— А командующий фронтом где? Меня нет даже на заднем плане.
Через три часа Александра Ильича арестовали. Произошло это как раз в тот период, когда Сталин чувствовал себя плохо, был особенно подозрителен, раздражителен. А я находился на юге и узнал о случившемся слишком поздно.
Спрашивать, почему убрали Егорова, не имело смысла. Повод, причину, можно найти всегда.
— Зачем это сделали? — Я не назвал фамилию, но по резкому, укоризненному тону Иосиф Виссарионович сразу понял, о ком речь.
— Он слишком много возомнил о себе. Он хотел стать выше всех.
— Александр Ильич никогда не стремился к этому.
— Нам лучше знать, — возразил Сталин, но в словах его не было обычной уверенности, он вроде бы убеждал не только меня, но и себя.
— Можно было не спешить, выяснить…
— Пожалуй, с этим действительно поторопились, — сказал Иосиф Виссарионович. — Но незаменимых людей у нас нет.
— Заменимы руки, почти любые. Их много. А талант единичен. Егорова заменить некем! Вы отрубили голову нашей армии!
— Не преувеличивайте, Николай Алексеевич, в нашей армии много хороших голов. Борис Михайлович Шапошников, например, не хуже Егорова разбирается в военных вопросах. И скромен.
Борис Михайлович весьма образованный, весьма порядочный человек, прекрасный штабной работник. Но он не полководец, я не знаю, командовал ли он хотя бы сражавшейся армией…
— В случае большой войны нам нужен будет как раз крупный штабной специалист, способный осуществлять наши замыслы, — самоуверенно произнёс Сталин.
— Вы, кстати, тоже не командовали воюющей армией, а тем более фронтом… У нас теперь вообще не осталось ни одного бывшего комфронта. Последняя голова полетела, — повторил я.
Было впечатление, что Иосиф Виссарионович уже тогда раскаивался в содеянном. Наступит срок, и жизнь заставит его не раз глубоко пожалеть о том, что Егорова нет рядом. Хорошо хоть действительно сохранился Шапошников, над головой которого одно время тоже сгустились мрачные тучи. В ту пору, в 1938 году, в центральном военном аппарате имелась явная раздвоенность, кроме Генерального штаба существовало специальное управление, которое ведало административными делами. Получалось так, что Генштаб в основном решал теоретические вопросы (планы строительства Красной Армии, планы стратегического развёртывания, готовил заявки для промышленности), а управление размещало заявки, комплектовало, дислоцировало войска и так далее. Курировал Управление заместитель Наркома обороны Ефим Александрович Щаденко. По должности они вроде на равных, но у Шапошникова была самостоятельная работа, а Щаденко всю жизнь ходил в заместителях и высшую точку свою видел в том, чтобы занять пост начальника Генерального штаба. Чем он хуже, в конце концов, этого бывшего золотопогонника?!
Не понимал, значит, Щаденко свою полнейшую несравнимость в военных делах с Борисом Михайловичем. Человек огромной эрудиции, высочайшей культуры, большой собранности, Шапошников умел анализировать обстановку, обладал даром предвидения, мы обязаны ему жизнедеятельностью наших высших военных органов. А Щаденко, энергичный организатор, способен был лишь осуществить принятое решение, даже крупномасштабное, но ни о каком стратегическом мышлении не могло быть и речи. Держался он на старых заслугах, на старых связях. И все острей завидовал Шапошникову, его способностям и возможностям.
Придирки и нападки Щаденко на Бориса Михайловича обострились до предела. Что бы ни предпринимал Генштаб, какие бы правильные, оригинальные замыслы ни разрабатывал, заместитель наркома Щаденко все встречал в штыки, тормозил осуществление. Он мешал работать Борису Михайловичу, делал это грубо, зло, топорно. Лишь мягкость, интеллигентность Шапошникова до поры до времени спасали положение. Но продолжаться бесконечно это не могло, тем более что поползли провокационные слухи: в августе 1935 года Шапошников, находившийся тогда по служебным делам в Чехословакии, был якобы завербован иностранной разведкой.
Надо было как-то позаботиться о нормальных условиях работы Генштаба, отвести угрозу, нависшую над Борисом Михайловичем. Однако нарком Ворошилов занял выжидательную позицию, не желая, видимо, конфликтовать со старым другом Щаденко, но и не поддерживая его нападок на Шапошникова.
Смекалистым политиканом стал к тому времени Климент Ефремович, умело взвешивал шансы за и против. Кто такой Шапошников? С одной стороны, явно классовый враг: царский офицер, генштабист, военный разведчик. Сколько их вырубили под корень, а этот уцелел… Как ему доверять, а он на высочайшем посту, где должен находиться надёжный, твердокаменный пролетарий. Но если глянуть с другого бока, получается так: Шапошников добровольно пришёл в Красную Армию и служил честно. А Сталин теперь приближает к себе образованных да мозговитых, пользуется их советами, не опасаясь потускнеть, принизиться на таком фоне. Умеет поставить себя вровень с самыми эрудированными, с самыми мыслящими. И даже над ними. А сам-то Ворошилов, как Будённый, старается держаться от таких подальше, чтобы не выделяться среди них в худшую сторону.
Все это важно, однако — не главное. Климент Ефремович догадывался, на каком прочном растворе замешано взаимопонимание и даже своеобразная дружба Сталина и Шапошникова — на обоюдной ненависти к Троцкому. В начале гражданской войны Лев Давидович высоко оценивал способности бывшего полковника, но довольно скоро разочаровался, поняв, что Шапошников не разделяет его убеждений, не будет послушно шагать к той цели, к которой стремился Троцкий. Убедившись в том, что Шапошников патриот, для которого на первом плане интересы своего народа, обвинил его в «великорусском шовинизме».
Как известно, Троцкий был не только очень жесток, но и скор на расправу, нежелательных людей убирал без суда и следствия, преподнеся, кстати, Сталину урок беспощадности. Приклеив Шапошникову ярлык «шовиниста», Лев Давидович по сути обрёк его на расстрел. Лишь случай помог Шапошникову избежать смерти, о чем впоследствии Троцкий сожалел — не довёл начатое до конца.
Зная все это, Сталин раз и навсегда зачислил Шапошникова в круг своих самых надёжных соратников, непримиримых борцов с троцкизмом. Отсюда ясно, почему Ворошилов осторожничал, не решаясь открыто выступить против Шапошникова.
Захватив с собой главный трехтомный труд Бориса Михайловича «Мозг армии» (Сталин высоко ценил эту работу), я пошёл к Иосифу Виссарионовичу, рассказал о странных отношениях Генерального штаба с Управлением, о нападках Щаденко, о распространяемых слухах. Предупредил:
— Мы лишились нашего самого большого военного практика Егорова. Теперь нашу армию хотят лишить мозга. Что же останется? Одна руководящая роль партии?
Сталин помрачнел. Оказаться без Шапошникова было не в его интересах. Иосиф Виссарионович был очень расположен к нему, полностью доверял Борису Михайловичу: это единственный официальный деятель, которого Сталин всегда при людях называл не по фамилии, а по имени-отчеству; единственный военный, на которого Сталин никогда не повышал голос, словно бы даже благоговея перед вежливостью и безупречной правдивостью Шапошникова.
— Им не удастся нанести нам такой удар, — сказал Сталин. (Кому это «им», я не понял.) — Бориса Михайловича никто не посмеет тронуть. — И, подумав, тут же принял решение: — Мы ликвидируем ненужный параллелизм руководства. Все управления должны быть включены в состав Генерального штаба. Этим мы поднимем роль нашего Генштаба. А для того, чтобы укрепить авторитет Бориса Михайловича, введём его в состав Главного Военного Совета… Вы согласны со мной?
— Да, Иосиф Виссарионович. Ведь Шапошников не только сам по себе, он создаёт целую школу умелых штабных работников.
— "Школа Шапошникова" — хорошее определение, — улыбнулся Сталин.
В ноябре того же года Борис Михайлович представил Главному Военному Совету страны тщательно отработанный доклад на тридцати страницах. Он включал разделы: вероятные противники, их вооружённые силы и возможные оперативные планы и, соответственно, основы нашего стратегического развёртывания на Западе и Востоке. По существу, это был первый и единственный тогда документ, определявший наши военные перспективы и планы. Ведь ход дальнейших событий почти полностью подтвердил все прогнозы и выводы Шапошникова.
Реорганизация Генерального штаба, произведённая по предложению Сталина, очень помогла нам в сохранении и развитии «мозгового центра» армии. Наш Генштаб значительно приблизился к требованиям того времени и действовал бы ещё лучше, если бы не упадок здоровья Бориса Михайловича. Он работал много, очень много, преодолевая постоянную одышку, недомогание и слабость.
После одного из докладов Иосиф Виссарионович задержал у себя Бориса Михайловича, потребовал хоть и с улыбкой, но вполне серьёзно:
— Измените, пожалуйста, ваш распорядок дня. Начальнику Генштаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем.
Это был очень разумный совет. К сожалению, Борис Михайлович не мог выполнить его, слишком велика была в ту пору нагрузка, а работать без полной отдачи — не для такой натуры.
После Шапошникова пост начальника Генерального штаба занимали короткий срок то К. А. Мерецков, то Г. К. Жуков. Но это было совсем не то. Имея опыт командования крупными военными силами, являясь хорошими полководцами, они слабо разбирались в специфической службе Генштаба, по существу, запустили многое из того, что было начато до них. Особенно это показала развернувшаяся война.
В июле 1941 года, в самое трудное время, Борис Михайлович снова возглавил Генеральный штаб и внёс очень большой вклад в достижение победы над гитлеровцами.
3
Прошёл я сквозь страшные войны, многое пережил, много страданий натерпелся, повидал такое, что никому не дай бог видеть: разорванные тела, скрюченные трупы умерших от голода, зияющие раны, которые невозможно ни закрыть, ни лечить. Жутко бывало, ужас охватывал. Казалось бы — закалился. И при всем том едва не потерял сознания, когда увидел пытку, услышал звериный стон человека, из-под изуродованных ногтей которого сочилась кровь. Омерзение, стыд за род людской испытал я, глядя на злобно-сосредоточенные довольные лица палачей!
Нет, дорогие товарищи, война — это одно, там обе стороны вооружены, там без издевательства побеждает наиболее сильный, наиболее ловкий, наиболее умный. Там честно проливается кровь. И совсем другое, когда несколько дюжих палачей терзают человека, который не способен оказать им сопротивления. Дикая картина! И способны на такую мерзость лишь ненормальные субъекты с искалеченной, опасной психикой: их надо либо уничтожать, либо полностью изолировать от общества.
Есть на земле такие участки, где веками гнездится боль. Облюбовала она определённые места, обжилась, пустила корни, затягивает туда страдальцев и мучает их. Одно из таких мест в Москве — это Лубянка, начало улицы, носившей такое название. Если идти от площади — справа. Когда-то там пытали, казнили мятежных стрельцов, бунтовщиков Пугачёва. Со временем в глубине небольшого, холодно-казённого сквера, отделённого от улицы массивной решёткой, вырос странный двухэтажный особняк голубого цвета с белыми полуколоннами, с балконом над парадным входом, на балконе — тоже решётка. А вдоль крыши по фасаду, свидетельствуя о вкусе создателей особняка, выстроились какие-то тёмные вазы. Сие здание использовали для своих целей ежовские и бериевские соратники; многие «враги народа», особенно из числа военных, приняли здесь адские муки…
И вот что удивительно, после памятных решений партии на Двадцатом съезде, страшное заведение было ликвидировано, палачи ушли. Но боль осталась! Там открыли платную стоматологическую поликлинику. Со всей Москвы ехали те, кому невтерпёж было переносить страдания. Отдавали деньги в кассу, шли к врачам. А те драли зубы, долбили и вырывали корни, не обращая внимания на стоны и крики. Привычное дело, поток, сотни пациентов проходили через их руки. Но врачи-то хоть имели благородную цель, облегчение несли людям.
Потом поликлинику прикрыли, вновь задвинулись решётчатые ворота.
А ещё остались там от прежних мрачных времён чёрные кошки. Раньше, может быть, их специально держали изощрённые следователи, чтобы создать у арестованного тяжёлое предчувствие, подавленное состояние. Я зашёл туда лет через двадцать после войны и увидел в сквере возле особняка старого чёрного кота, дремавшего на солнцепёке. А рядом играл чёрный котёнок. Сохранилась, значит, живучая порода.
Из всех поручений Сталина, которые мне довелось выполнять, визиты на Лубянку, особенно в камеру пыток, были самыми тяжкими. Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая о них. Не стану приводить подробности, но и обходить молчанием отвратительные факты нельзя, без них мозаика окажется неполной и трудно будет объяснить некоторые существенные явления нашей дальнейшей жизни.
Визиты мои пришлись как раз на то время, когда кончалось господство «ежовых рукавиц» и начиналось продолжительное полновластное царствование в карательных органах Лаврентия Берии. Вероятно, Сталин в этот период хотел иметь разностороннюю оценку положения в органах и, думается, направлял туда не только меня, выслушивал не только моё мнение. Убеждён, что не все «контролёры» возмущались пытками, были и такие, которые одобряли их, во всяком случае, не выступали против, боясь навлечь на себя гнев того же Ежова. А на мои слова, на мои упрёки Сталин ответил: классовая борьба обостряется, в такой обстановке нельзя жалеть и щадить врагов.
— Но зачем такая жестокость?!
— А разве вы, Николай Алексеевич, не были жестоки со своими врагами? — напомнил мне Сталин. — Причём это были ваши личные счёты, а сейчас гораздо хуже: мы имеем дело с противниками нашего строя, с теми, кто ненавидит наш народ, наше государство. Как змея должна быть змеёй, так и тюрьма должна быть тюрьмой. Иначе зачем нужны тюрьмы?
Когда речь заходила о врагах, об обострении классовой борьбы, он порой, становился страшным, в нем ничего не оставалось, кроме испепеляющей ненависти. Глаза почти жёлтые, расширившиеся — в них сумасшедшая ярость, бешеная энергия, несгибаемая твёрдость: казалось, он готов собственными руками задушить, растерзать любого противника. Но такое накатывало на него редко, таким видели Сталина лишь самые близкие соратники: Ворошилов, Молотов, Каганович, Микоян. Ну и я: при мне он вообще никогда не старался скрыться под какой-нибудь маской, оставался самим собой.
Почему я, выйдя после первого посещения Лубянки в полуобморочном состоянии, не отказался от дальнейшего участия в проверках? Да потому, что рассчитывал хоть чем-то помочь несчастным, поддержать их душевные силы, вселить надежду. Каждый просил меня сообщить товарищу Сталину о полной невиновности. Я обещал это, говорил им, чтобы терпели, не подписывали фальсификационные показания. Например, говорил об этом бывшему начальнику артиллерии 25-й стрелковой Чапаевской дивизии Н. М. Хлебникову, у которого были изувечены палачами пальцы. И комкору М. Ф. Букштыновичу, совершенно белому как полотно, то ли от потери крови, то ли от нервного перенапряжения. При этом слова мои были адресованы не только страдальцам, но и косвенно их мучителям. Я уйду, омерзительные каты опять останутся наедине с арестованными — это верно, однако каждый подумает; а вдруг Сталин поверит в невиновность этих командиров, прикажет освободить их, что тогда? Как отплатят они за муки? Вот на этот психологический момент я рассчитывал. И, хотелось бы думать, не без успеха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287
Дела двигались своим чередом. Однако вскоре поступил срочный вызов из Москвы на совещание. Для военных людей — явление обычное. Егоров ответил телеграммой:
«Наркому обороны Ворошилову. Выезжаю. Временное командование округом возложил начштаба Львова…»
Остановился он в санатории «Архангельское». Там последний раз виделся со своей дочерью.
После совещания его пригласил к себе на дачу один из старых соратников. Были Хрулев, Щаденко и кто-то третий.
Александр Ильич собирал картины, особенно любил батальные полотна, имелись у него и оригиналы, и хорошие копии. В тот раз ему показали картину «Сталин на Южном Фронте», где Иосиф Виссарионович изображён возле телеграфного аппарата, с лентой в руках. С почтением, с восхищением смотрит на сосредоточенное лицо Сталина телеграфист…
— Хорошая картина, — сказал Щаденко.
— Хорошая, — согласился Егоров. И словно черт дёрнул его за язык, добавил полушутя: — Только не совсем верная.
— Почему?
— А командующий фронтом где? Меня нет даже на заднем плане.
Через три часа Александра Ильича арестовали. Произошло это как раз в тот период, когда Сталин чувствовал себя плохо, был особенно подозрителен, раздражителен. А я находился на юге и узнал о случившемся слишком поздно.
Спрашивать, почему убрали Егорова, не имело смысла. Повод, причину, можно найти всегда.
— Зачем это сделали? — Я не назвал фамилию, но по резкому, укоризненному тону Иосиф Виссарионович сразу понял, о ком речь.
— Он слишком много возомнил о себе. Он хотел стать выше всех.
— Александр Ильич никогда не стремился к этому.
— Нам лучше знать, — возразил Сталин, но в словах его не было обычной уверенности, он вроде бы убеждал не только меня, но и себя.
— Можно было не спешить, выяснить…
— Пожалуй, с этим действительно поторопились, — сказал Иосиф Виссарионович. — Но незаменимых людей у нас нет.
— Заменимы руки, почти любые. Их много. А талант единичен. Егорова заменить некем! Вы отрубили голову нашей армии!
— Не преувеличивайте, Николай Алексеевич, в нашей армии много хороших голов. Борис Михайлович Шапошников, например, не хуже Егорова разбирается в военных вопросах. И скромен.
Борис Михайлович весьма образованный, весьма порядочный человек, прекрасный штабной работник. Но он не полководец, я не знаю, командовал ли он хотя бы сражавшейся армией…
— В случае большой войны нам нужен будет как раз крупный штабной специалист, способный осуществлять наши замыслы, — самоуверенно произнёс Сталин.
— Вы, кстати, тоже не командовали воюющей армией, а тем более фронтом… У нас теперь вообще не осталось ни одного бывшего комфронта. Последняя голова полетела, — повторил я.
Было впечатление, что Иосиф Виссарионович уже тогда раскаивался в содеянном. Наступит срок, и жизнь заставит его не раз глубоко пожалеть о том, что Егорова нет рядом. Хорошо хоть действительно сохранился Шапошников, над головой которого одно время тоже сгустились мрачные тучи. В ту пору, в 1938 году, в центральном военном аппарате имелась явная раздвоенность, кроме Генерального штаба существовало специальное управление, которое ведало административными делами. Получалось так, что Генштаб в основном решал теоретические вопросы (планы строительства Красной Армии, планы стратегического развёртывания, готовил заявки для промышленности), а управление размещало заявки, комплектовало, дислоцировало войска и так далее. Курировал Управление заместитель Наркома обороны Ефим Александрович Щаденко. По должности они вроде на равных, но у Шапошникова была самостоятельная работа, а Щаденко всю жизнь ходил в заместителях и высшую точку свою видел в том, чтобы занять пост начальника Генерального штаба. Чем он хуже, в конце концов, этого бывшего золотопогонника?!
Не понимал, значит, Щаденко свою полнейшую несравнимость в военных делах с Борисом Михайловичем. Человек огромной эрудиции, высочайшей культуры, большой собранности, Шапошников умел анализировать обстановку, обладал даром предвидения, мы обязаны ему жизнедеятельностью наших высших военных органов. А Щаденко, энергичный организатор, способен был лишь осуществить принятое решение, даже крупномасштабное, но ни о каком стратегическом мышлении не могло быть и речи. Держался он на старых заслугах, на старых связях. И все острей завидовал Шапошникову, его способностям и возможностям.
Придирки и нападки Щаденко на Бориса Михайловича обострились до предела. Что бы ни предпринимал Генштаб, какие бы правильные, оригинальные замыслы ни разрабатывал, заместитель наркома Щаденко все встречал в штыки, тормозил осуществление. Он мешал работать Борису Михайловичу, делал это грубо, зло, топорно. Лишь мягкость, интеллигентность Шапошникова до поры до времени спасали положение. Но продолжаться бесконечно это не могло, тем более что поползли провокационные слухи: в августе 1935 года Шапошников, находившийся тогда по служебным делам в Чехословакии, был якобы завербован иностранной разведкой.
Надо было как-то позаботиться о нормальных условиях работы Генштаба, отвести угрозу, нависшую над Борисом Михайловичем. Однако нарком Ворошилов занял выжидательную позицию, не желая, видимо, конфликтовать со старым другом Щаденко, но и не поддерживая его нападок на Шапошникова.
Смекалистым политиканом стал к тому времени Климент Ефремович, умело взвешивал шансы за и против. Кто такой Шапошников? С одной стороны, явно классовый враг: царский офицер, генштабист, военный разведчик. Сколько их вырубили под корень, а этот уцелел… Как ему доверять, а он на высочайшем посту, где должен находиться надёжный, твердокаменный пролетарий. Но если глянуть с другого бока, получается так: Шапошников добровольно пришёл в Красную Армию и служил честно. А Сталин теперь приближает к себе образованных да мозговитых, пользуется их советами, не опасаясь потускнеть, принизиться на таком фоне. Умеет поставить себя вровень с самыми эрудированными, с самыми мыслящими. И даже над ними. А сам-то Ворошилов, как Будённый, старается держаться от таких подальше, чтобы не выделяться среди них в худшую сторону.
Все это важно, однако — не главное. Климент Ефремович догадывался, на каком прочном растворе замешано взаимопонимание и даже своеобразная дружба Сталина и Шапошникова — на обоюдной ненависти к Троцкому. В начале гражданской войны Лев Давидович высоко оценивал способности бывшего полковника, но довольно скоро разочаровался, поняв, что Шапошников не разделяет его убеждений, не будет послушно шагать к той цели, к которой стремился Троцкий. Убедившись в том, что Шапошников патриот, для которого на первом плане интересы своего народа, обвинил его в «великорусском шовинизме».
Как известно, Троцкий был не только очень жесток, но и скор на расправу, нежелательных людей убирал без суда и следствия, преподнеся, кстати, Сталину урок беспощадности. Приклеив Шапошникову ярлык «шовиниста», Лев Давидович по сути обрёк его на расстрел. Лишь случай помог Шапошникову избежать смерти, о чем впоследствии Троцкий сожалел — не довёл начатое до конца.
Зная все это, Сталин раз и навсегда зачислил Шапошникова в круг своих самых надёжных соратников, непримиримых борцов с троцкизмом. Отсюда ясно, почему Ворошилов осторожничал, не решаясь открыто выступить против Шапошникова.
Захватив с собой главный трехтомный труд Бориса Михайловича «Мозг армии» (Сталин высоко ценил эту работу), я пошёл к Иосифу Виссарионовичу, рассказал о странных отношениях Генерального штаба с Управлением, о нападках Щаденко, о распространяемых слухах. Предупредил:
— Мы лишились нашего самого большого военного практика Егорова. Теперь нашу армию хотят лишить мозга. Что же останется? Одна руководящая роль партии?
Сталин помрачнел. Оказаться без Шапошникова было не в его интересах. Иосиф Виссарионович был очень расположен к нему, полностью доверял Борису Михайловичу: это единственный официальный деятель, которого Сталин всегда при людях называл не по фамилии, а по имени-отчеству; единственный военный, на которого Сталин никогда не повышал голос, словно бы даже благоговея перед вежливостью и безупречной правдивостью Шапошникова.
— Им не удастся нанести нам такой удар, — сказал Сталин. (Кому это «им», я не понял.) — Бориса Михайловича никто не посмеет тронуть. — И, подумав, тут же принял решение: — Мы ликвидируем ненужный параллелизм руководства. Все управления должны быть включены в состав Генерального штаба. Этим мы поднимем роль нашего Генштаба. А для того, чтобы укрепить авторитет Бориса Михайловича, введём его в состав Главного Военного Совета… Вы согласны со мной?
— Да, Иосиф Виссарионович. Ведь Шапошников не только сам по себе, он создаёт целую школу умелых штабных работников.
— "Школа Шапошникова" — хорошее определение, — улыбнулся Сталин.
В ноябре того же года Борис Михайлович представил Главному Военному Совету страны тщательно отработанный доклад на тридцати страницах. Он включал разделы: вероятные противники, их вооружённые силы и возможные оперативные планы и, соответственно, основы нашего стратегического развёртывания на Западе и Востоке. По существу, это был первый и единственный тогда документ, определявший наши военные перспективы и планы. Ведь ход дальнейших событий почти полностью подтвердил все прогнозы и выводы Шапошникова.
Реорганизация Генерального штаба, произведённая по предложению Сталина, очень помогла нам в сохранении и развитии «мозгового центра» армии. Наш Генштаб значительно приблизился к требованиям того времени и действовал бы ещё лучше, если бы не упадок здоровья Бориса Михайловича. Он работал много, очень много, преодолевая постоянную одышку, недомогание и слабость.
После одного из докладов Иосиф Виссарионович задержал у себя Бориса Михайловича, потребовал хоть и с улыбкой, но вполне серьёзно:
— Измените, пожалуйста, ваш распорядок дня. Начальнику Генштаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем.
Это был очень разумный совет. К сожалению, Борис Михайлович не мог выполнить его, слишком велика была в ту пору нагрузка, а работать без полной отдачи — не для такой натуры.
После Шапошникова пост начальника Генерального штаба занимали короткий срок то К. А. Мерецков, то Г. К. Жуков. Но это было совсем не то. Имея опыт командования крупными военными силами, являясь хорошими полководцами, они слабо разбирались в специфической службе Генштаба, по существу, запустили многое из того, что было начато до них. Особенно это показала развернувшаяся война.
В июле 1941 года, в самое трудное время, Борис Михайлович снова возглавил Генеральный штаб и внёс очень большой вклад в достижение победы над гитлеровцами.
3
Прошёл я сквозь страшные войны, многое пережил, много страданий натерпелся, повидал такое, что никому не дай бог видеть: разорванные тела, скрюченные трупы умерших от голода, зияющие раны, которые невозможно ни закрыть, ни лечить. Жутко бывало, ужас охватывал. Казалось бы — закалился. И при всем том едва не потерял сознания, когда увидел пытку, услышал звериный стон человека, из-под изуродованных ногтей которого сочилась кровь. Омерзение, стыд за род людской испытал я, глядя на злобно-сосредоточенные довольные лица палачей!
Нет, дорогие товарищи, война — это одно, там обе стороны вооружены, там без издевательства побеждает наиболее сильный, наиболее ловкий, наиболее умный. Там честно проливается кровь. И совсем другое, когда несколько дюжих палачей терзают человека, который не способен оказать им сопротивления. Дикая картина! И способны на такую мерзость лишь ненормальные субъекты с искалеченной, опасной психикой: их надо либо уничтожать, либо полностью изолировать от общества.
Есть на земле такие участки, где веками гнездится боль. Облюбовала она определённые места, обжилась, пустила корни, затягивает туда страдальцев и мучает их. Одно из таких мест в Москве — это Лубянка, начало улицы, носившей такое название. Если идти от площади — справа. Когда-то там пытали, казнили мятежных стрельцов, бунтовщиков Пугачёва. Со временем в глубине небольшого, холодно-казённого сквера, отделённого от улицы массивной решёткой, вырос странный двухэтажный особняк голубого цвета с белыми полуколоннами, с балконом над парадным входом, на балконе — тоже решётка. А вдоль крыши по фасаду, свидетельствуя о вкусе создателей особняка, выстроились какие-то тёмные вазы. Сие здание использовали для своих целей ежовские и бериевские соратники; многие «враги народа», особенно из числа военных, приняли здесь адские муки…
И вот что удивительно, после памятных решений партии на Двадцатом съезде, страшное заведение было ликвидировано, палачи ушли. Но боль осталась! Там открыли платную стоматологическую поликлинику. Со всей Москвы ехали те, кому невтерпёж было переносить страдания. Отдавали деньги в кассу, шли к врачам. А те драли зубы, долбили и вырывали корни, не обращая внимания на стоны и крики. Привычное дело, поток, сотни пациентов проходили через их руки. Но врачи-то хоть имели благородную цель, облегчение несли людям.
Потом поликлинику прикрыли, вновь задвинулись решётчатые ворота.
А ещё остались там от прежних мрачных времён чёрные кошки. Раньше, может быть, их специально держали изощрённые следователи, чтобы создать у арестованного тяжёлое предчувствие, подавленное состояние. Я зашёл туда лет через двадцать после войны и увидел в сквере возле особняка старого чёрного кота, дремавшего на солнцепёке. А рядом играл чёрный котёнок. Сохранилась, значит, живучая порода.
Из всех поручений Сталина, которые мне довелось выполнять, визиты на Лубянку, особенно в камеру пыток, были самыми тяжкими. Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая о них. Не стану приводить подробности, но и обходить молчанием отвратительные факты нельзя, без них мозаика окажется неполной и трудно будет объяснить некоторые существенные явления нашей дальнейшей жизни.
Визиты мои пришлись как раз на то время, когда кончалось господство «ежовых рукавиц» и начиналось продолжительное полновластное царствование в карательных органах Лаврентия Берии. Вероятно, Сталин в этот период хотел иметь разностороннюю оценку положения в органах и, думается, направлял туда не только меня, выслушивал не только моё мнение. Убеждён, что не все «контролёры» возмущались пытками, были и такие, которые одобряли их, во всяком случае, не выступали против, боясь навлечь на себя гнев того же Ежова. А на мои слова, на мои упрёки Сталин ответил: классовая борьба обостряется, в такой обстановке нельзя жалеть и щадить врагов.
— Но зачем такая жестокость?!
— А разве вы, Николай Алексеевич, не были жестоки со своими врагами? — напомнил мне Сталин. — Причём это были ваши личные счёты, а сейчас гораздо хуже: мы имеем дело с противниками нашего строя, с теми, кто ненавидит наш народ, наше государство. Как змея должна быть змеёй, так и тюрьма должна быть тюрьмой. Иначе зачем нужны тюрьмы?
Когда речь заходила о врагах, об обострении классовой борьбы, он порой, становился страшным, в нем ничего не оставалось, кроме испепеляющей ненависти. Глаза почти жёлтые, расширившиеся — в них сумасшедшая ярость, бешеная энергия, несгибаемая твёрдость: казалось, он готов собственными руками задушить, растерзать любого противника. Но такое накатывало на него редко, таким видели Сталина лишь самые близкие соратники: Ворошилов, Молотов, Каганович, Микоян. Ну и я: при мне он вообще никогда не старался скрыться под какой-нибудь маской, оставался самим собой.
Почему я, выйдя после первого посещения Лубянки в полуобморочном состоянии, не отказался от дальнейшего участия в проверках? Да потому, что рассчитывал хоть чем-то помочь несчастным, поддержать их душевные силы, вселить надежду. Каждый просил меня сообщить товарищу Сталину о полной невиновности. Я обещал это, говорил им, чтобы терпели, не подписывали фальсификационные показания. Например, говорил об этом бывшему начальнику артиллерии 25-й стрелковой Чапаевской дивизии Н. М. Хлебникову, у которого были изувечены палачами пальцы. И комкору М. Ф. Букштыновичу, совершенно белому как полотно, то ли от потери крови, то ли от нервного перенапряжения. При этом слова мои были адресованы не только страдальцам, но и косвенно их мучителям. Я уйду, омерзительные каты опять останутся наедине с арестованными — это верно, однако каждый подумает; а вдруг Сталин поверит в невиновность этих командиров, прикажет освободить их, что тогда? Как отплатят они за муки? Вот на этот психологический момент я рассчитывал. И, хотелось бы думать, не без успеха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287