..
— А чего же, паря, мимо-то? — Дед Василий поощрительно улыбался.— В поселке нашем шесть девок-невест, а своих парней, женихов, и всего четверо. Это, паря, не шуточки. Вековухой кому же из девок хочется оставаться? А годы идут, их не задержишь.
— Годы идут, их не задержишь,— механически вслед за Василием повторил Дубровинский.
И подумал, что ведь ныне ему самому исполняется тридцать четыре, а словно бы прожито целых сто лет — так быстро мелькнули годы. И хотя здесь, в Баихе, для него время как бы совсем остановилось, привязав его только к избе и вот к этому берегу Енисея да еще к книге Стражника Степаныча, в которой обязательно надо расписываться каждый день в подтверждение того, что он, Дубровинский, не сбежал, хотя время потеряло привычное значение энергичного действия, но ведь по календарю уже нет в жизни целого года! Он рассыпался на мелкие, одно*
образные, бесполезные дни...
— Иосиф Федорович! Иосиф Федорович!—наконец дошло до сознания Дубровинского, что его несколько раз окликнул Филипп, завершив свой довольно продолжительный разговор с дедом Василием.
— Да, да, я слушаю,— отозвался он.
И снова увидел туго движущийся лед на реке.
— А я, кажется, решил ту вашу задачу, Иосиф Федорович,— с торжеством проговорил Филипп.— Помните, насчет восьми кубов разного веса?
— Если только «кажется», значит, не решил,— качнул головой Дубровинский.
— Ну, это я потому так сказал, что нет ведь задачника, чтобы в ответ заглянуть.
— Правильное решение, Филипп,— заметил Дубровинский,— решение, в котором уверен, надо защищать, не заглядывая на последнюю страницу, даже если бы у тебя был задачник с ответами. Ну и какой получился результат?
— На память не назову,— признался Филипп,— если позволите, я потом принесу вам свою тетрадку. Там такие получились замысловатые уравнения! Ведь удельные веса кубов тоже были разные, а известных величин всего только три.
— В этом вся и штука. Надо сначала вдуматься, в какой последовательности расставить кубы.
— Точно, Иосиф Федорович! А я было сразу кинулся искать решение независимо от их расположения. Ничего не выходит! Потом вдруг озарило: а почему они все должны стоять в одном ряду? Ведь если каждый ряд будет начинаться с известной величины...
— Можешь не продолжать. Тогда не «кажется», а решил. Но и в один ряд эти кубы можно поставить, только...
— ...каждый из известных вроде бы начинает особый ряд! Интересно!
— Погоди, Филипп,— Дубровинский оживился,— вот пойдут пароходы, привезут мне посылки, я из дому и от друзей выписал много книг. Разных. И по математике, и по истории. Преподаватель я никудышный, но будем вместе разбираться. Нет такого, чтобы нельзя было понять.
Дед Василий следил за их разговором с восхищением: ученые! Одно дело — наука, которая существует где-то там, сама по себе, невидимая, другое дело — живые люди! А Осип этот из всех башковитый, с кем из политиков ни вступит в спор — тут же киснут. Раньше Трошин над балалаечниками и Филиппом Захаровым и вообще над всеми держал себя за главного, а Осип тихо, без шума Трошина самого к земле припластал.
— Дедушка, а когда пойдут пароходы? —спросил Филипп.
— Ну, это по-разному. Бывает, что и сразу на хвосте у ледохода от самого Красноярска плывут. А иной год Ангара путь перережет, жди капитан, пока она свой лед в Енисей выпустит, тоже река могучая, с ней не шути. Да уж как там ни сложится,— он радостно потер руки,— а скоро, скоро у нас первый гудочек загудёт. Это праздничек повыше всех других. Словно бы ты долго под замком — и вдруг дверь к тебе распахнулась.
— Да только не всякому в эту дверь выйти можно,— сказал Дубровинский.
И поднялся с бревна. Ему псчему-то стало зябко и неуютно н больше не хотелось смотреть на движущийся лед.
— Оно конечно.— Старик понял, что нечаянно причинил боль хорошему человеку, вздумал поправиться: — Время наступит, и тебе дверь откроется. А загудёт первый пароход, как же на берег не побежать? Все пойдут до единого. Хорошо-о! И ты тоже. Сам не побежишь — ноги тебя силком потащат.
Дубровинский усмехнулся. Очень уж убеждающе говорил дед Василий. И в общем-то, пожалуй, правильно. Он шел домой, разговаривал о разных разностях с Филиппом, которого позвал к себе, чтобы наделить его новой самоизобретенной задачей, для решения которой требовались не только строгая математическая логика и определенные знания, но еще и простая, «мужицкая» смекалка в самом подходе к решению,— разговаривал с Филиппом, а сам между тем думал о первом пароходе, о том, что он ему привезет. Так давно ни от кого не было писем!
Ночами теперь он внезапно просыпался, ему чудились гудки. Но дед Василий со своей бабкой Лукерьей спокойно похрапывали на другой половине дома, отделенной теплыми сенями. Уж они-то обязательно бы вскочили с постели первыми.
Дубровинский бывал в Петербурге в пору белых ночей, и те ночи были какие-то мягкие, задумчивые, здесь же они врывались в незавешенные окна ярким, раздражающим светом. Позже, к середине июня, ночи станут еще ярче, светлее. Тогда и совсем измотаешься от бессонницы. Странно: солнце, которого так не хватало зимой, теперь кажется лишним.
Истинный гудок парохода застиг Дубровинского за утренним туалетом. Он только что густо намылил щеки и правил на ремне бритву. В сторонке сидел Степаныч, зажав под мышкой «надзорную» книгу, и терпеливо дожидался, когда Дубровинский поставит в ней свою ежедневную подпись. Впрочем, спешить Сте-панычу было и некуда, утренним обходом ссыльных заканчивалась вся его обязательная служба. Он сидел и подавал Дубро-винскому добрые советы, как лучше наводить острие бритвы, чтобы волос, падающий на повернутое кверху лезвие, одной тяжестью своей уже рассекался бы надвое.
И вдруг лицо Степаныча преобразилось, на мгновение стало каменным, нижняя губа отвисла, не выпустив какого-то недосказанного слова, а вслед за тем стражник взлетел со скамьи, хрипло выдохнул: «Пароход!» — и метнулся к двери.
В тот же миг в избу проник густой, сотрясающий стекла гудок, похожий скорее на рев какого-то фантастического зверя, столь живые слышались в нем переливы. Вслед за Степанычем немедленно выбежали и дед Василий с Лукерьей Филипповной. У порога дед оглянулся на Дубровинского, всплеснул руками:
— Паря, да ты чего же? — И седая его борода промелькнула уже за окном.
Дубровинский стоял в растерянности. Мыльная пена засыхала у него на щеках. А гудок, не умолкая, стучался в сердце, в виски, подкатывал к горлу теплым сладостным комом. Казалось, он доносится уже не от реки и заполонил собою всю окрестную тайгу и пасмурное небо, нависшее над землею в этот день. Нужно
быть деревянным, бесчувственным идолом, чтобы не поддаться его победному, ликующему зову: «Люди! Встречайте! Встречайте! Вот я снова пробился к вам!»
И, смахнув где рукой, где полотенцем мыло с лица, так, недо-бритый, Дубровинский тоже побежал к берегу.Там уже собралось все население Баихи, человек шестьдесят, считая и малышей, которых матери еще держали на руках.
Бесштанная ребятня, словно пароход вез для них необыкновенное счастье, визжала, кувыркалась и вступала в незлобные маленькие драчки между собой.Девчата, бабы успели повязаться праздничными платками и теперь казались яркими цветами на зеленом берегу, круто переходящем в рыжий глинистый и галечный откос.
Мужики и старики держали себя степенно, как и должны держать себя люди, много повидавшие на своем веку. Но этот опыт и обязывал их тут же давать снисходительные разъяснения всем, даже тем, кто у них ничего не спрашивал, кому принадлежит пароход, сколько лошадиных сил в его машине, когда и где он построен, какой осадки и, предположительно, почему нынче задержался с приходом на целую неделю.
Гендлин с Коганом держали в руках балалайки, с ними совещался гармонист, какую им грянуть музыку, когда с парохода сбросят чалку и он, постукивая шестернями лебедки, начнет подтягиваться к косо врытому в землю толстому столбу-мертвяку.
А пароход, белый, словно облачко гудочного пара, все еще непрерывно мечущегося возле дымовой трубы, сделав красивый разворот посреди Енисея, теперь медленно и важно подплывал снизу. Стоя на мостике, капитан приветственно размахивал фуражкой. Первый рейс всегда и для него был радостью. На каждой пристани, на каждом станке у него были добрые знакомые. Первым рейсом он привозил им какие-то свои дары, а поздней осенью ответно увозил берестяные туеса с черной икрой и связки вяленых балыков.
Прогрохотала якорная цепь, матрос кинул на берег «ле-гость» — тонкую бечевку, к которой был привязан конец металлического троса,— подбирать ее сразу бросилось несколько человек, и широкие плицы, ударив в последний раз, остановили свое вращение.
Трос, закрепленный на мертвяке, натянулся туго, но пароход днищем своим уже лег на камни, а полоса воды между ним и сухим камешником оставалась еще довольно широкой, которую никак не могли перекрыть сброшенные трапы, и в ход пошли рыбачьи лодки, сразу заполнившие свободное пространство. Их на шестах подгоняли подростки, ликуя, что оказались самыми главными.
Струнно-гармонный оркестр наверху заиграл веселую полеч-ку, и все остальные, кроме Дубровинского и Захарова, побежали вниз, к пароходу. Там, на его обносе, уже шла невообразимая суета. Кто-то с лодок пытался взобраться на палубу, кто-то, наоборот, спрыгивал в лодки. Бабы издали, с берега, предлагали пассажирам свой товар — пучки черемши, жареную рыбу, творог, молоко, а пассажиры, не доверяя качающимся лодкам, зазывали торговок к себе.
Капитан в рупор кричал: — Эй, Степаныч, почту, посылки, человека к себе принимай! Тут при мне почтовик из Монастырского, лежит пьяный, он велел, что адресовано в Баиху, не возить в Монастырь — сбросить здесь. Мое дело маленькое, забирай!
И Степаныч, заочно охлестнув почтовика трехэтажным матом, полез на пароход разбираться в посылках.
— А это и кстати, Иосиф Федорович,— проговорил Филипп,— что почтовый агент напился. Ежели бы везти в Монастырское, так нам не раньше как через неделю почту доставили бы.
— Он сказал: и человека какого-то сюда привезли,— заметил Дубровинский.
— Значит, тоже в ссылку. Больше кого же?
В кормовом пролете парохода, расталкивая взбирающихся туда торговок черемшой и рыбой, появились два матроса, нагруженные чемоданами, узлами, корзинами, дорожной постелью, стянутой ремнями. Они принялись сбрасывать багаж в ближнюю лодку. Женщина в городском пальто и шляпе, хозяйка этого багажа, никак не решалась спрыгнуть вслед за матросами, все примерялась то одной ногой, то другой и отступала.
Тогда кто-то из матросов подхватил ее под мышки и легко, словно сноп соломы, поставил в лодку. Шляпа свалилась с ее головы.
— Боже мой! — вскрикнул Дубровинский, И опрометью бросился вниз, сшибая каблуками мелкие камешки.
Его, бегущего, увидела и женщина. Замахала руками. Едва не опрокинув лодку, слабо приткнутую к берегу мальчишками-перевозчиками, выскочила, пошла ему навстречу,
— Ося! Ося!
Он не мог отозваться: «Людмила Рудольфовна!» И тем более; «Люда! Людмила!» Он ничего не понимал. Почему она здесь? И с большим багажом. Почему она так призывно, на людях кричит: «Ося! Ося!»
Молча подбежал к ней, и они обнялись.
— Вы тоже в ссылку сюда? —спросил Дубровинский сдавленно.— За что? Как это страшно!
— Нет, нет,— торопливо сказала Менжинская,— Потом я все объясню. Но простите, Иосиф Федорович, я всюду и всем называла себя вашей женой. Иначе мне добраться сюда было бы , очень трудно.
Все было почти так же. И не так. Долго и раскатисто метался над Енисеем чуть хриповатый гудок. Но теперь красивого разворота пароход не делал, он поднимался снизу, пробиваясь против течения. Быстро притерся к самой галечной россыпи, коротко прогрохотала якорная цепь, и трапы, выброшенные из кормового пролета, легли удобным, устойчивым мостиком, по которому сразу гуськом, в ярком свете потянулись матросы., чтобы забрать с берега подготовленный груз, бочки с рыбой, кули с кедровыми орехами. Светило не солнце, хотя по часам время было не позднее, светили прожекторы, направленные с парохода на работающих матросов. Вдоль косогора, неразличимые в темноте, стояли жители поселка, поеживались зябко, вниз не спускались, и струн-но-гармонный оркестр не играл веселую полечку. Дул сырой, пронизывающий ветер. Вперемешку с дождевыми каплями пробрасывались крупные снежные хлопья.
Капитан в рупор покрикивал на матросов, торопил их — пароход делал последний рейс, и было боязно, что злая непогодь с морозами прихватит его еще на открытых нижних плесах.
Степаныч ворчал:
— Ну, прощайтеся, и айда по домам. Мне-то ничего, а ты вот,— и повернулся к Дубровинскому,— ты вот живую простуду схватишь. Гляди, трап ослобонился уже. Захаров, вещи бери!
Он подхватил в каждую руку по чемодану, узлы достались Филиппу, и оба зашагали к пароходу. Под каблуками чавкала жидкая грязь. Дубровинский стиснул руку Менжинской.
— Людмила Рудольфовна, не знаю, как мне вас за все, за все отблагодарить!
— Терпением, Иосиф Федорович, только терпением. Другого пока ничего не остается.
Пароход дал два гудка. И тут же третий, отвальный. Матросы развязывали зажимы на трапах. Степаныч уже из темного пролета сердито звал:
— Мадам, извольте взойти чичас же! Сколько еще миловаться!
Дубровинский помог ей ступить на зыбкий, шевелящийся трап.
— Ося, жди! Весной я опять приеду.
Слова Менжинской заглушил железный стук лебедки.Степаныч с Филиппом спрыгивали в темноту. Прожектор золотым лучом уперся в Енисей, обшаривая место, откуда медленно, звено за звеном подымалась из черной воды якорная цепь. Смачно зашлепали плицы. Теплым маслом и паром дохнуло на берег. Волна плеснулась к самым ногам Дубровинского. Он не мог отвести взгляда от уходящего во мрак парохода, теперь совсем почему-то не белого, как было весной.
В гору поднимались гуськом, часто останавливаясь и оглядываясь на реку. Но там уже только тихо шелестела вода на камешнике и вдалеке чуть светились сквозь моросящий дождь желтые огоньки парохода.
— Тоскливо, Осип? — спросил Степаныч, выждав, когда к нему приблизится Дубровинский.
Филипп немного приотстал. С берега все разошлись. Дома стояли темные.
— Тоскливо, Степаныч.
— Весна-то новая еще когда. Опять-таки приедет ли?
— Спасибо, Степаныч, помог жену проводить,— умышленно пропустив его вопрос, ответил Дубровинский.— Погода такая скверная. Мы бы, может, и сами справились...
— А ты мне вола не верти, Осип,— наклоняясь к нему, проговорил Степаныч.— Провожал я, конечно, и от уважения к человеку, но, окромя того, и по приказу. Теперь уехала она, я тебе откроюсь. Никакая она тебе не жена. Через Василия, через бабку Лукерью знаю: жили вы как посторонние. Потому и сказал: вола не верти. Она та самая, которая уже один побег тебе делала. Из вологодской ссылки, что ли? За этим и сюда приезжала. По начальству все это известно. Ну и мне был крепкий наказ. Следить. Ты пойми, к тебе я ведь был сразу с душой. И насчет побега упреждал: даже не думай. Вот и не думай! Иди домой побыстрее, не то пальтишко дождем насквозь прошибет. А тоска — почему не затосковать? Приезжал мил человек с воли и обратно на волю уехал. А к тебе стражник Степаныч утром с книгой заявится: подтверди, что ты здесь.
Подошел Филипп, тихо посмеиваясь, сказал:
— Наступил на широкую щепку, она по жидкой глине и поползла. Ну, а я потерял равновесие и чуть не до самого низу, как на салазках, и съехал. Проводить вас, Иосиф Федорович?
— Проводи, Филипп.
Степаныч отдалился, исчез в темноте. Дождь уже совсем перешел в мокрый снег, побелела дорога, стали отчетливее выделяться крыши домов. Уныло взлаивали собаки. Грязь налипала на каблуки, идти было трудно.
— Иосиф Федорович,— вдруг сказал Филипп,— возьмите меня к себе на квартиру. Вдвоем зимой будет жить веселее. И уму-разуму от вас поучусь. Человек я спокойный,— и добавил с шутливой убедительностью: — Даже во сне не храплю.
— Для меня сейчас, пожалуй, именно это будет самое глав-ное,— с такой же шутливостью отозвался Дубровинский.— Спасибо, Филипп! Поговорю с дедом. И переезжай.
Но разговор как-то не складывался. Молча дошли они до дома, молча пожали друг другу руки, и Дубровинский по ступеням, залепленным снегом, поднялся на крыльцо. Захаров побрел дальше, с удовольствием размышляя о том, что настойчивую просьбу
Менжинской он выполнил, не выдав ее, и что поселиться вместе с Дубровинский и для него самого большая удача.
— Ты, Осип? — сонно окликнул со своей половины дед Василий, когда Дубровинский вошел в сени и принялся стряхивать промокшее пальто, прежде чем повесить его на гвоздь у двери.— Проводил? А у меня, язви его, спину стянуло, пошевелиться не могу. Снег шибко валит?
— Да, и все гуще. Для парохода такой снегопад не опасен?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
— А чего же, паря, мимо-то? — Дед Василий поощрительно улыбался.— В поселке нашем шесть девок-невест, а своих парней, женихов, и всего четверо. Это, паря, не шуточки. Вековухой кому же из девок хочется оставаться? А годы идут, их не задержишь.
— Годы идут, их не задержишь,— механически вслед за Василием повторил Дубровинский.
И подумал, что ведь ныне ему самому исполняется тридцать четыре, а словно бы прожито целых сто лет — так быстро мелькнули годы. И хотя здесь, в Баихе, для него время как бы совсем остановилось, привязав его только к избе и вот к этому берегу Енисея да еще к книге Стражника Степаныча, в которой обязательно надо расписываться каждый день в подтверждение того, что он, Дубровинский, не сбежал, хотя время потеряло привычное значение энергичного действия, но ведь по календарю уже нет в жизни целого года! Он рассыпался на мелкие, одно*
образные, бесполезные дни...
— Иосиф Федорович! Иосиф Федорович!—наконец дошло до сознания Дубровинского, что его несколько раз окликнул Филипп, завершив свой довольно продолжительный разговор с дедом Василием.
— Да, да, я слушаю,— отозвался он.
И снова увидел туго движущийся лед на реке.
— А я, кажется, решил ту вашу задачу, Иосиф Федорович,— с торжеством проговорил Филипп.— Помните, насчет восьми кубов разного веса?
— Если только «кажется», значит, не решил,— качнул головой Дубровинский.
— Ну, это я потому так сказал, что нет ведь задачника, чтобы в ответ заглянуть.
— Правильное решение, Филипп,— заметил Дубровинский,— решение, в котором уверен, надо защищать, не заглядывая на последнюю страницу, даже если бы у тебя был задачник с ответами. Ну и какой получился результат?
— На память не назову,— признался Филипп,— если позволите, я потом принесу вам свою тетрадку. Там такие получились замысловатые уравнения! Ведь удельные веса кубов тоже были разные, а известных величин всего только три.
— В этом вся и штука. Надо сначала вдуматься, в какой последовательности расставить кубы.
— Точно, Иосиф Федорович! А я было сразу кинулся искать решение независимо от их расположения. Ничего не выходит! Потом вдруг озарило: а почему они все должны стоять в одном ряду? Ведь если каждый ряд будет начинаться с известной величины...
— Можешь не продолжать. Тогда не «кажется», а решил. Но и в один ряд эти кубы можно поставить, только...
— ...каждый из известных вроде бы начинает особый ряд! Интересно!
— Погоди, Филипп,— Дубровинский оживился,— вот пойдут пароходы, привезут мне посылки, я из дому и от друзей выписал много книг. Разных. И по математике, и по истории. Преподаватель я никудышный, но будем вместе разбираться. Нет такого, чтобы нельзя было понять.
Дед Василий следил за их разговором с восхищением: ученые! Одно дело — наука, которая существует где-то там, сама по себе, невидимая, другое дело — живые люди! А Осип этот из всех башковитый, с кем из политиков ни вступит в спор — тут же киснут. Раньше Трошин над балалаечниками и Филиппом Захаровым и вообще над всеми держал себя за главного, а Осип тихо, без шума Трошина самого к земле припластал.
— Дедушка, а когда пойдут пароходы? —спросил Филипп.
— Ну, это по-разному. Бывает, что и сразу на хвосте у ледохода от самого Красноярска плывут. А иной год Ангара путь перережет, жди капитан, пока она свой лед в Енисей выпустит, тоже река могучая, с ней не шути. Да уж как там ни сложится,— он радостно потер руки,— а скоро, скоро у нас первый гудочек загудёт. Это праздничек повыше всех других. Словно бы ты долго под замком — и вдруг дверь к тебе распахнулась.
— Да только не всякому в эту дверь выйти можно,— сказал Дубровинский.
И поднялся с бревна. Ему псчему-то стало зябко и неуютно н больше не хотелось смотреть на движущийся лед.
— Оно конечно.— Старик понял, что нечаянно причинил боль хорошему человеку, вздумал поправиться: — Время наступит, и тебе дверь откроется. А загудёт первый пароход, как же на берег не побежать? Все пойдут до единого. Хорошо-о! И ты тоже. Сам не побежишь — ноги тебя силком потащат.
Дубровинский усмехнулся. Очень уж убеждающе говорил дед Василий. И в общем-то, пожалуй, правильно. Он шел домой, разговаривал о разных разностях с Филиппом, которого позвал к себе, чтобы наделить его новой самоизобретенной задачей, для решения которой требовались не только строгая математическая логика и определенные знания, но еще и простая, «мужицкая» смекалка в самом подходе к решению,— разговаривал с Филиппом, а сам между тем думал о первом пароходе, о том, что он ему привезет. Так давно ни от кого не было писем!
Ночами теперь он внезапно просыпался, ему чудились гудки. Но дед Василий со своей бабкой Лукерьей спокойно похрапывали на другой половине дома, отделенной теплыми сенями. Уж они-то обязательно бы вскочили с постели первыми.
Дубровинский бывал в Петербурге в пору белых ночей, и те ночи были какие-то мягкие, задумчивые, здесь же они врывались в незавешенные окна ярким, раздражающим светом. Позже, к середине июня, ночи станут еще ярче, светлее. Тогда и совсем измотаешься от бессонницы. Странно: солнце, которого так не хватало зимой, теперь кажется лишним.
Истинный гудок парохода застиг Дубровинского за утренним туалетом. Он только что густо намылил щеки и правил на ремне бритву. В сторонке сидел Степаныч, зажав под мышкой «надзорную» книгу, и терпеливо дожидался, когда Дубровинский поставит в ней свою ежедневную подпись. Впрочем, спешить Сте-панычу было и некуда, утренним обходом ссыльных заканчивалась вся его обязательная служба. Он сидел и подавал Дубро-винскому добрые советы, как лучше наводить острие бритвы, чтобы волос, падающий на повернутое кверху лезвие, одной тяжестью своей уже рассекался бы надвое.
И вдруг лицо Степаныча преобразилось, на мгновение стало каменным, нижняя губа отвисла, не выпустив какого-то недосказанного слова, а вслед за тем стражник взлетел со скамьи, хрипло выдохнул: «Пароход!» — и метнулся к двери.
В тот же миг в избу проник густой, сотрясающий стекла гудок, похожий скорее на рев какого-то фантастического зверя, столь живые слышались в нем переливы. Вслед за Степанычем немедленно выбежали и дед Василий с Лукерьей Филипповной. У порога дед оглянулся на Дубровинского, всплеснул руками:
— Паря, да ты чего же? — И седая его борода промелькнула уже за окном.
Дубровинский стоял в растерянности. Мыльная пена засыхала у него на щеках. А гудок, не умолкая, стучался в сердце, в виски, подкатывал к горлу теплым сладостным комом. Казалось, он доносится уже не от реки и заполонил собою всю окрестную тайгу и пасмурное небо, нависшее над землею в этот день. Нужно
быть деревянным, бесчувственным идолом, чтобы не поддаться его победному, ликующему зову: «Люди! Встречайте! Встречайте! Вот я снова пробился к вам!»
И, смахнув где рукой, где полотенцем мыло с лица, так, недо-бритый, Дубровинский тоже побежал к берегу.Там уже собралось все население Баихи, человек шестьдесят, считая и малышей, которых матери еще держали на руках.
Бесштанная ребятня, словно пароход вез для них необыкновенное счастье, визжала, кувыркалась и вступала в незлобные маленькие драчки между собой.Девчата, бабы успели повязаться праздничными платками и теперь казались яркими цветами на зеленом берегу, круто переходящем в рыжий глинистый и галечный откос.
Мужики и старики держали себя степенно, как и должны держать себя люди, много повидавшие на своем веку. Но этот опыт и обязывал их тут же давать снисходительные разъяснения всем, даже тем, кто у них ничего не спрашивал, кому принадлежит пароход, сколько лошадиных сил в его машине, когда и где он построен, какой осадки и, предположительно, почему нынче задержался с приходом на целую неделю.
Гендлин с Коганом держали в руках балалайки, с ними совещался гармонист, какую им грянуть музыку, когда с парохода сбросят чалку и он, постукивая шестернями лебедки, начнет подтягиваться к косо врытому в землю толстому столбу-мертвяку.
А пароход, белый, словно облачко гудочного пара, все еще непрерывно мечущегося возле дымовой трубы, сделав красивый разворот посреди Енисея, теперь медленно и важно подплывал снизу. Стоя на мостике, капитан приветственно размахивал фуражкой. Первый рейс всегда и для него был радостью. На каждой пристани, на каждом станке у него были добрые знакомые. Первым рейсом он привозил им какие-то свои дары, а поздней осенью ответно увозил берестяные туеса с черной икрой и связки вяленых балыков.
Прогрохотала якорная цепь, матрос кинул на берег «ле-гость» — тонкую бечевку, к которой был привязан конец металлического троса,— подбирать ее сразу бросилось несколько человек, и широкие плицы, ударив в последний раз, остановили свое вращение.
Трос, закрепленный на мертвяке, натянулся туго, но пароход днищем своим уже лег на камни, а полоса воды между ним и сухим камешником оставалась еще довольно широкой, которую никак не могли перекрыть сброшенные трапы, и в ход пошли рыбачьи лодки, сразу заполнившие свободное пространство. Их на шестах подгоняли подростки, ликуя, что оказались самыми главными.
Струнно-гармонный оркестр наверху заиграл веселую полеч-ку, и все остальные, кроме Дубровинского и Захарова, побежали вниз, к пароходу. Там, на его обносе, уже шла невообразимая суета. Кто-то с лодок пытался взобраться на палубу, кто-то, наоборот, спрыгивал в лодки. Бабы издали, с берега, предлагали пассажирам свой товар — пучки черемши, жареную рыбу, творог, молоко, а пассажиры, не доверяя качающимся лодкам, зазывали торговок к себе.
Капитан в рупор кричал: — Эй, Степаныч, почту, посылки, человека к себе принимай! Тут при мне почтовик из Монастырского, лежит пьяный, он велел, что адресовано в Баиху, не возить в Монастырь — сбросить здесь. Мое дело маленькое, забирай!
И Степаныч, заочно охлестнув почтовика трехэтажным матом, полез на пароход разбираться в посылках.
— А это и кстати, Иосиф Федорович,— проговорил Филипп,— что почтовый агент напился. Ежели бы везти в Монастырское, так нам не раньше как через неделю почту доставили бы.
— Он сказал: и человека какого-то сюда привезли,— заметил Дубровинский.
— Значит, тоже в ссылку. Больше кого же?
В кормовом пролете парохода, расталкивая взбирающихся туда торговок черемшой и рыбой, появились два матроса, нагруженные чемоданами, узлами, корзинами, дорожной постелью, стянутой ремнями. Они принялись сбрасывать багаж в ближнюю лодку. Женщина в городском пальто и шляпе, хозяйка этого багажа, никак не решалась спрыгнуть вслед за матросами, все примерялась то одной ногой, то другой и отступала.
Тогда кто-то из матросов подхватил ее под мышки и легко, словно сноп соломы, поставил в лодку. Шляпа свалилась с ее головы.
— Боже мой! — вскрикнул Дубровинский, И опрометью бросился вниз, сшибая каблуками мелкие камешки.
Его, бегущего, увидела и женщина. Замахала руками. Едва не опрокинув лодку, слабо приткнутую к берегу мальчишками-перевозчиками, выскочила, пошла ему навстречу,
— Ося! Ося!
Он не мог отозваться: «Людмила Рудольфовна!» И тем более; «Люда! Людмила!» Он ничего не понимал. Почему она здесь? И с большим багажом. Почему она так призывно, на людях кричит: «Ося! Ося!»
Молча подбежал к ней, и они обнялись.
— Вы тоже в ссылку сюда? —спросил Дубровинский сдавленно.— За что? Как это страшно!
— Нет, нет,— торопливо сказала Менжинская,— Потом я все объясню. Но простите, Иосиф Федорович, я всюду и всем называла себя вашей женой. Иначе мне добраться сюда было бы , очень трудно.
Все было почти так же. И не так. Долго и раскатисто метался над Енисеем чуть хриповатый гудок. Но теперь красивого разворота пароход не делал, он поднимался снизу, пробиваясь против течения. Быстро притерся к самой галечной россыпи, коротко прогрохотала якорная цепь, и трапы, выброшенные из кормового пролета, легли удобным, устойчивым мостиком, по которому сразу гуськом, в ярком свете потянулись матросы., чтобы забрать с берега подготовленный груз, бочки с рыбой, кули с кедровыми орехами. Светило не солнце, хотя по часам время было не позднее, светили прожекторы, направленные с парохода на работающих матросов. Вдоль косогора, неразличимые в темноте, стояли жители поселка, поеживались зябко, вниз не спускались, и струн-но-гармонный оркестр не играл веселую полечку. Дул сырой, пронизывающий ветер. Вперемешку с дождевыми каплями пробрасывались крупные снежные хлопья.
Капитан в рупор покрикивал на матросов, торопил их — пароход делал последний рейс, и было боязно, что злая непогодь с морозами прихватит его еще на открытых нижних плесах.
Степаныч ворчал:
— Ну, прощайтеся, и айда по домам. Мне-то ничего, а ты вот,— и повернулся к Дубровинскому,— ты вот живую простуду схватишь. Гляди, трап ослобонился уже. Захаров, вещи бери!
Он подхватил в каждую руку по чемодану, узлы достались Филиппу, и оба зашагали к пароходу. Под каблуками чавкала жидкая грязь. Дубровинский стиснул руку Менжинской.
— Людмила Рудольфовна, не знаю, как мне вас за все, за все отблагодарить!
— Терпением, Иосиф Федорович, только терпением. Другого пока ничего не остается.
Пароход дал два гудка. И тут же третий, отвальный. Матросы развязывали зажимы на трапах. Степаныч уже из темного пролета сердито звал:
— Мадам, извольте взойти чичас же! Сколько еще миловаться!
Дубровинский помог ей ступить на зыбкий, шевелящийся трап.
— Ося, жди! Весной я опять приеду.
Слова Менжинской заглушил железный стук лебедки.Степаныч с Филиппом спрыгивали в темноту. Прожектор золотым лучом уперся в Енисей, обшаривая место, откуда медленно, звено за звеном подымалась из черной воды якорная цепь. Смачно зашлепали плицы. Теплым маслом и паром дохнуло на берег. Волна плеснулась к самым ногам Дубровинского. Он не мог отвести взгляда от уходящего во мрак парохода, теперь совсем почему-то не белого, как было весной.
В гору поднимались гуськом, часто останавливаясь и оглядываясь на реку. Но там уже только тихо шелестела вода на камешнике и вдалеке чуть светились сквозь моросящий дождь желтые огоньки парохода.
— Тоскливо, Осип? — спросил Степаныч, выждав, когда к нему приблизится Дубровинский.
Филипп немного приотстал. С берега все разошлись. Дома стояли темные.
— Тоскливо, Степаныч.
— Весна-то новая еще когда. Опять-таки приедет ли?
— Спасибо, Степаныч, помог жену проводить,— умышленно пропустив его вопрос, ответил Дубровинский.— Погода такая скверная. Мы бы, может, и сами справились...
— А ты мне вола не верти, Осип,— наклоняясь к нему, проговорил Степаныч.— Провожал я, конечно, и от уважения к человеку, но, окромя того, и по приказу. Теперь уехала она, я тебе откроюсь. Никакая она тебе не жена. Через Василия, через бабку Лукерью знаю: жили вы как посторонние. Потому и сказал: вола не верти. Она та самая, которая уже один побег тебе делала. Из вологодской ссылки, что ли? За этим и сюда приезжала. По начальству все это известно. Ну и мне был крепкий наказ. Следить. Ты пойми, к тебе я ведь был сразу с душой. И насчет побега упреждал: даже не думай. Вот и не думай! Иди домой побыстрее, не то пальтишко дождем насквозь прошибет. А тоска — почему не затосковать? Приезжал мил человек с воли и обратно на волю уехал. А к тебе стражник Степаныч утром с книгой заявится: подтверди, что ты здесь.
Подошел Филипп, тихо посмеиваясь, сказал:
— Наступил на широкую щепку, она по жидкой глине и поползла. Ну, а я потерял равновесие и чуть не до самого низу, как на салазках, и съехал. Проводить вас, Иосиф Федорович?
— Проводи, Филипп.
Степаныч отдалился, исчез в темноте. Дождь уже совсем перешел в мокрый снег, побелела дорога, стали отчетливее выделяться крыши домов. Уныло взлаивали собаки. Грязь налипала на каблуки, идти было трудно.
— Иосиф Федорович,— вдруг сказал Филипп,— возьмите меня к себе на квартиру. Вдвоем зимой будет жить веселее. И уму-разуму от вас поучусь. Человек я спокойный,— и добавил с шутливой убедительностью: — Даже во сне не храплю.
— Для меня сейчас, пожалуй, именно это будет самое глав-ное,— с такой же шутливостью отозвался Дубровинский.— Спасибо, Филипп! Поговорю с дедом. И переезжай.
Но разговор как-то не складывался. Молча дошли они до дома, молча пожали друг другу руки, и Дубровинский по ступеням, залепленным снегом, поднялся на крыльцо. Захаров побрел дальше, с удовольствием размышляя о том, что настойчивую просьбу
Менжинской он выполнил, не выдав ее, и что поселиться вместе с Дубровинский и для него самого большая удача.
— Ты, Осип? — сонно окликнул со своей половины дед Василий, когда Дубровинский вошел в сени и принялся стряхивать промокшее пальто, прежде чем повесить его на гвоздь у двери.— Проводил? А у меня, язви его, спину стянуло, пошевелиться не могу. Снег шибко валит?
— Да, и все гуще. Для парохода такой снегопад не опасен?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104