А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну, хорошо, хорошо! — уже несколько раздражаясь, заявил Радии.— Согласен! Буду в Ялте взбираться на Ай-Петри, делать заплывы до Гурзуфа и до Алупки, днем жариться на пляже, а по вечерам нежиться в прохладных виноградниках и кушать там шашлык и чебуреки. Но ведь если просьбу свою об оставлении меня в Яранске я отзову, тогда как раз в воле господина исправника будет переправить меня немедленно в Харьков! Чего я не желаю, и вы, друзья мои, тоже. Не правда ли?
— Против желания вашего отправить вас в Харьков? Такого не может случиться!
— Ах, дорогой Конарский, в «державе Российсте» все может случиться! В Яранск и меня, и вас, и всех других тоже отправили против нашего желания. А вы сами признаете, что для исправника здешнего я камень в печени. Впрочем, после встречи Нового года и не только я. Жалобу-то на бесчинства урядника мы все подписали.
Возражать было трудно. Особенно это касалось пресловутой жалобы.Ее подготовил Дубровинский, сам отнес бумагу в полицейское управление и положил на стол лично исправнику. Тот принял его любезно, бумагу прочитал внимательно, а прочитав, вздохнул: «Пишете и пишете, господа политики, кому и о чем только не пишете! Позвольте же и мне написать». Тут же наискосок, размашисто наложил на жалобе резолюцию, но прежде чем дать ее прочесть Дубровинскому, ткнул себя пальцем в правый бок: «Вот где вы у меня сидите!» А резолюция была такого содержания: «Мелко! Как две бабы на огороде! Поклеп на верных слуг отечества! За бездоказательностью оставить без последствий». Вежливо осведомился: «Имеются ли возражения?» Добавил, что это знать ему желательно, дабы, сообщая по восходящей линии губернским властям о поступившей жалобе и о своем решении по этой жалобе, он мог бы быть предельно точным. Дубровинский усмехнулся: да, исправник нашел весьма сильный ход. Продолжать борьбу «по восходящей линии» бессмысленно, хлесткая фраза «две бабы на огороде» будет таскаться по всем инстанциям, усугубляя недобрые настроения к жалобщикам. Приходится признавать поражение. «Могу я подтвердить на этой же
бумаге, что ознакомился с вашим решением?» —спросил Дубровинский. Исправник с готовностью развел руками: «Это именно то, чего от вас хотелось бы!» И Дубровинский написал: «Одна из баб показала мне сейчас голый зад. На подобном языке продолжать спор не смею» — и расчеркнулся. Кажется, удалось сыграть все же вничью. В таком виде губернским властям бумага не будет послана...
Пока длилась злая метельная пора, Дубровинский совсем истомился. Из дому от родных не было писем. Часто вспоминалась мать, стоящая на платформе орловского вокзала с маленьким белым платочком, зажатым в зубах. Она ведь скрывает, а сама очень давно нездорова.
Душу выматывали бесконечные раздоры Праскевы с Петром, Начинались они всегда как будто с пустяка, затем переходили в нудную, затяжную перебранку, а заканчивались дракой, точнее, жестоким избиением Праскевы, потому что Петра оказывался все же сильнее. Дубровинский старался их примирить — семейные несогласия, как и любые несогласия,, ему казались нелепыми — и примирял. Но ненадолго. Опять одно-другое колючее слово Праскевы, и вскипала новая ссора, имеющая под собой все
ту же неистребимую основу: «Жить надоело! Бьешься как рыба об лед! Где взять копейку?» И в конце тихий, придавленный стен: «А будет ребенок?» Не каждый вечер удавалось навестить Киселевскую. Вьюга кружилась и металась в пустых улицах города столь остервенело, что сваливала с йог, снег сыпался за воротник, ветром пронизывало насквозь, и тогда начинался сухой, режущий кашель, перехватывало горло. А провести хотя бы несколько часов наедине с Анной Адольфовной — он все еще не смел называть ее уменьшительным именем—было настоятельной необходимостью, и столь властной, что иной раз, пренебрегая болью в горле, высокой температурой, перемежающейся с лихорадочным ознобом, он все-таки бросался в метельную круговерть и добирался к Киселевской похожим на снегового деда-мороза.
Анна Адольфовна стеснительно корила его: «Зачем, ну зачем, Иосиф Федорович?» Помогала стащить залубеневшую одежду, растирала своими теплыми ладонями его негнущиеся пальцы, поила горячим чаем. И все, что творилось там, за окном, за пронзительно поскрипывающими воротами, в безумном хаосе слепящей черной пурги, словно бы переставало существовать. Слабый свет лампы, не проникавший в дальние углы комнаты, обметанные у пола искристым инеем, казался весенним солнышком.
Они вели неторопливые разговоры, делились впечатлениями о прочитанных книгах и набрасывали примерный список запретной литературы, которую им нужно бы где-то достать. Бдительность полиции, раздраженной частыми на нее жалобами, вынуждала действовать с исключительной осторожностью, чтобы не вы-
дать свои скудные связи с уцелевшим еще подпольем. Они рассказывали друг другу также о своей повседневной работе. Дубро-винский — о переводах с немецкого, дающих ему заработок, духовное удовлетворение от самоусовершенствования в этом языке и последовательно расширяющих его кругозор. Киселевская — об ее уроках в доме Балясниковых, о том, как помаленьку сбивает она спесь с деспотичных, властных хозяев и как настойчиво подбрасывает в сознание оболтуса некоторые крупицы «крамолы», хотя, пожалуй, и без существенного успеха.
Потом они рассуждали о том, резонно ли с покорностью судь-бе отбывать здесь свою ссылку. Не задуматься ли о побеге? Сбежать... Но куда? С какой ясно видимой целью? Блуждать вслепую по разным городам, пока снова тебя не поймают и не водворят уже в более жестокую ссылку? Надежных явок нет нигде. Нет и ни одной им известной, хотя бы небольшой, но жизнедеятельной марксистской организации, к которой приобщиться. Жандармским сапогом придавлено все. Поодиночке же противостоять отлично налаженной зубатовской машине сыска — только губить во мнении рабочих саму идею возможности близкой победы пролетариата.
В разговорах незаметно пролетала добрая половина ночи. Наступало время расставаться. Дубровинский протягивал обе руки, и Киселевская порывисто вкладывала в его ладони свои тонкие, прохладные пальцы. Прощались без слов, едва заметным движением губ.
Но в тот день, когда окончательно решился вопрос о близком отъезде Конарского и Радин после долгого спора наконец согласился по завершении ссылки перебраться в Ялту, Дубровинский, принеся эту весть Киселевской, сказал:
— Анна Адольфовна, наши лучшие друзья уезжают. Мы остаемся одни. То есть не в буквальном смысле одни, но вы, я думаю, меня понимаете...— Голос его сорвался: — Мы будем с вами вместе? Навсегда... Вы позволите?
Бледное лицо Киселевской налилось медленным багрецом. Она стояла, отведя глаза в сторону, покусывая губы. То хмурилась, то смущенно улыбалась и тут же гасила улыбку.
Дубровинский ждал. Ни единым движением, ни единым звуком не поторапливая девушку с ответом. И стало казаться уже, что ответа не будет. На хозяйской половине громко хлопнула входная дверь. С круглым оканьем пропел высокий женский голос: «Доброго здоровьица, золотая моя Мареюшка!» А хозяйка ответила так же певуче, протяжно: «Спаси тебя Христос!» И о чем-то веселом заговорили они быстро, вперебой, переливисто посмеиваясь. Киселевская вдруг шагнула вперед и припала к груди Дубровинского. Он бережно отвел ее руки, наклонился, поцеловал в щеку. Совсем так, как в морозную новогоднюю ночь. Только щека девушки теперь была очень горячей,
Ближайшие дни совсем неожиданно взгромоздили перед ними целую гору нелегких житейских проблем. Едва Дубровинский завел осторожный разговор с хозяевами дома, в котором жили Конарский и Радин, насчет того, что после отъезда Конарского сначала он, Дубровинский, переберется сюда, а когда уедет и Радин, поселится здесь и жена, его огорошили грубым вопросом: «Какая такая? Не та, что к Леониду Петровичу часто наведывается? Сказать прямо, знаем — никакая она вам не жена. А распутства в доме своем мы не позволим. Да и прописки в полиции тоже ей не дадут». Это звучало чудовищно оскорбительно, а возразить было нечего. Формальная правда оставалась на стороне хозяев, в общем-то очень честных, порядочных людей, с достоинством оберегающих нравственную репутацию своего дома.
Что же делать? Жить как придется, встречаясь тайком, постепенно оплетая свои добрые имена клубком грязных сплетен, до которых яранские обыватели так охочи?
Припомнился Алексей Никитин, добровольно поехавший в более тяжелую ссылку, но вместе с Лидией Семеновой. Их не смущало, что даже в следственных документах писалось «сожитель— сожительница». Каким-то образом подыскивали они для себя и общую квартиру. И вот не так давно Никитин прислал радостное письмо: родился сын Валентин. Но мыслимо ли ему, Иосифу Дубровинскому, позволить называть кому попало Анну Адольфовну, Аню, «сожительницей»!
«Сыграть» по всем правилам и обычаям свадьбу? Душа восстает против такой жалкой комедии! Обручальные кольца, медные короны над головами, фата у невесты, восковые цветы, «Исайя, ликуй» и «жена да боится своего мужа», торжественное шествие вокруг аналоя...
Торжественное шествие уже состоялось: по этапу от Орла до Яранска. Обручальные кольца — символ тюремных наручников? Медная корона над головой тех, кто стремится сбросить золотую корону с головы самодержца всея Руси! Фата у невесты, восковые цветы? Когда кладут в гроб, так обряжают. А тюрьмы и ссылки — не шаги ли к более ранней могиле? «Жена да боится своего мужа» — этой жене приходится бояться не своего мужа, а жандармов, филеров и попов. >
Дубровинский решил посоветоваться с Радиным. Леонид Петрович, полулежа в постели с придвинутым к ней стулом, заполненным склянками с лекарствами, что-то писал. Добрая улыбка блуждала у него на губах. Отогнув край одеяла, в ногах у Радина сидел Конарский.
— А, Иосиф Федорович!—обрадованно воскликнул Радин.— Как вы кстати! Два или три дня я вас не видел? Собираю нашего друга в дорогу. Завтра прощаемся. Будет он в Москве,
там трудно сейчас, все связи нарушены, самому оступиться можно как дважды два и других подвести. Пишу милой Анне Егоровне Серебряковой. Осторожничать она, понятно, будет сверх всякой меры, но письму моему доверится и, убежден я, даст надежные явки.
Он закончил письмо, внимательно прошелся взглядом по каждой строчке и подал Конарскому, а сам повернулся к Дубровинскому.
— С вами, Иосиф Федорович, что-нибудь случилось? — спросил, отбрасывая иссохшими пальцами длинные пряди волос со лба.— В глазах ваших я замечаю нечто необыкновенное. Расскажете?
И опустился на подушки с виноватой улыбкой. Дубровинский не знал, с чего начать и надо ли рассказ свой вести издали или просто сообщить о принятом вместе с Киселевской решении.
— Анна Адольфовна и я намерены пожениться...
Но прежде чем он успел продолжить свою фразу, Конарский вскочил и, едва не выронив письмо Радина, всплеснул руками.
— Да полноте, Иосиф Федорович! Такими вещами шутить— на вас не похоже. А всерьез это тоже принять нельзя.
— Почему?
— И вы и Киселевская, извините, люди, способные управлять собой. Неодолимых, еще раз извините, чар любви здесь нет и быть не может. Тогда в чем же смысл вашего предполагаемого брака? Или уже первый год ссылки — в третий раз извиняюсь!— охладил ваш революционный пыл и вы стремитесь к мягкой перине?
— Вы, очевидно, не отдаете отчета своим словам,— сдерживая нервную дрожь, проговорил Дубровинский,— и вряд ли способны правильно воспринять то, что мог бы ответить я. Поэтому я отвечать не буду. Так же трижды принося вам свои извинения.
— Возможно, я был слишком резок,— как бы уступая Дубро-винскому, сказал Конарский.— Но в нашем дружеском кругу резкость в словах никогда не считалась пороком. Остаюсь при своем мнении: двумя товарищами среди нас стало меньше. Знаю, вы будете возражать, приводить противоположные примеры. Да, они существуют! Но если бы таких примеров не было вовсе, наши силы были бы намного значительнее. Семья, дети и работа подпольщика-революционера несоединимы! Хотите цитату из Марк* са? Или из Пушкина?
— Не хочу. И никаких примеров приводить я не буду...— вновь заговорил Дубровинский.
Но теперь его перебил Леонид Петрович, пристально следивший за ходом этого своеобразного, одностороннего спора.
— И цитаты из стихов любимых поэтов, и народные поговорки, и, если угодно, изречения из библии по любому поводу, но с диаметрально противоположным их значением всегда подобрать можно,— покашливая, вступился он.— В математических теоремах и то зачастую встречаются такие противоречия, что не найдешь способа их примирить. Конарский, мечите свои громы не на голову Иосифа Федоровича, а на мою голову! Я был женат, я любил свою Наденьку, и, сумей я тогда сберечь ее, теперь она сберегла бы меня. И мы вместе с нею и с вами, Конарский, дожили бы до победы! Вот мои стихи. Давние. Они и сейчас еще совсем сырые и уж конечно не годятся, чтобы цитировать. Но если я их не успею поправить, не найду лучших слов, пусть и такие они останутся моим символом веры.
Смелей, друзья, идем вперед, Будя в сердцах живое пламя, И наше дело не умрет, Не сломят бури наше знамя! Победы уж недолго ждать. Проснулась мысль среди рабочих, И зреет молодая рать В немой тиши зловещей ночи. Она созреет... И тогда, Стряхнув, как сон, свои оковы, Под красным знаменем труда Проснется Русь для жизни позой!.
Радин подвигал острым кадыком, должно быть, у него сохло во рту, обтер губы, скользнул рукой по длинной бороде. Добавил устало:
— Вот в этой новой жизни я вижу себя всегда стоящим рядом с Наденькой. Иначе пусто. Иначе все зачем? Иосиф Федорович, передайте Анне Адольфовне мои поздравления. А случится, зайдет сюда, я это с великой радостью сделаю лично.
Свадьбу «сыграли» только в начале июля. На просьбу Дубро-винского свершить обряд венчания возможно раньше священник кладбищенской церкви отец Симеон ответил наставительным отказом. Дескать, время на «красной горке» они упустили, теперь ждать надо, пока закончится петровский пост.
Ну, а до этого весьма и весьма основательно их помытарил исправник, обставляя выдачу своего разрешения на брак бесконечной цепочкой разных формальностей и откровенных придирок. Видимо, не мог он забыть и простить Дубровйнскому его дерзкую приписку, некогда сделанную ниже исправничьей резолюции.
Но была и еще, серьезнее всех других, причина, надолго как бы остановившая течение времени... Провожали Радина в ясный, оттепельный день февраля. На прогретых сторонах улиц капало с крыш, длинными натеками свисали рубчатые сосули.
Леонид Петрович был в приподнятом настроении, шутил, смеялся. Закутавшись в тулуп, предоставленный ему возницей, подрядившимся довезти до самой Вятки, он все не давал сигнала трогаться. Говорил и говорил. Делал наставления остающимся, фантазировал, с какой помпой встретит его благословенная вечнозеленая природа Крыма. Монашески строгие, задумчивые кипарисы; веселые, улыбающиеся магнолии; робкие чужестранки пальмы, зябко драпирующие узкие талии в шелковистые коричневые шали; нежно-розовые стволы сосен, их причудливо простертые сучья, переходящие в тонкие лапки с такой длинной и мягкой хвоей, что и захотел бы, да не сможешь о нее уколоться. А среди этого зеленого разлива, на крутых склонах гор, сбегающих к бирюзовому морю, белый цвет миндаля, подобный струйкам легкого тумана, возникающего из самой земли.
Слушая Радина, все тоже сияли: наконец-то человек твердо уверовал в чудо, в те радости, которые ожидают его в ласково-солнечной Ялте! А вера в возможность своего исцеления — лучший врач. И что из того, что уж очень иссох Леонид Петрович и что, вполне удобно устроившись в широких санях, он тем не менее говорит с такой одышкой, словно взбирается по крутой лестнице,— все это пройдет, едва перед глазами больного откроются голубые морские и небесные дали волшебного юга.
Хорошее настроение Леониду Петровичу создавали не только дружеские напутствия провожающих и первые капельные перезвоны после мучительно долгих метелей. Он влюбленно поглядывал на объемистый чемодан, в котором лежали бесценные для него сокровища — рукописи неимоверно большой работы о сложнейших проблемах мироздания, полностью законченной как раз в последние перед отъездом дни.
Радин ликовал, сознавая, как ловко он «поймал за хвост» то, что не поддавалось Майкельсону и Лоренцу в их изысканиях, направленных на разгадку тайны «эфирного ветра» — быть или не быть ему в разряде истин, дающих ключ к познанию физической природы движения материальных тел в бесконечном пространстве. Казалось, с плеч сброшены сразу две горы: завершен многие годы владевший его творческой мыслью научный труд и окончена нравственно тяжкая ссылка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104