Самым тщательным образом исследовав обертку, Дубровинский убедился, что письменного сообщения на ней нет. Сама кулебяка тоже была целехонька. Разочарованный, он разломил ее пополам, стал жевать. Вторую половинку сунул в изголовье постели — полакомиться еще и вечером. К похлебке он даже не прикоснулся.
Дождался, когда надзиратель зайдет взять посуду. Спросил нетерпеливо:
— Да как же все-таки выглядела та дама? И неужели ничего не сказала?
Надзиратель минутку помедлил. Стоя уже на пороге, ответил:
— А как? Вроде барыня. Моложавая, приятная. А сказать ничего не сказала сверх того, кому передать.
И бессознательно свободной рукой коснулся кармана. Дубровинский понял: взята была передача не даром. Но кто же эта «барыня»? Семенова одевалась всегда очень просто, на «барыню» она не похожа. Надежда Минятова? Возможно. Это как раз в ее духе. Купила в булочной горяченькую кулебяку и скорей побежала со своей передачей. Не подумала даже, что ему два-три слова сейчас во сто раз дороже самого вкусного пирога. Конечно, и за это спасибо...
Да, но ведь она почему-то же обошла стороной все обязательные «инстанции»! Сунула сверток дежурному надзирателю. Сумела заранее выведать, кто будет дежурить сегодня, сумела подкараулить его за воротами. И полтиной или целковым соблазнила грешную душу надзирателя. Умело, умело сделано...
Дубровинский замер. Да, но если умело... Если умело... Какой резон таким рискованным способом посылать лишь одну кулебяку, без письменного сообщения? И тогда это вряд ли Надеждоч-ка, все-таки простоватая в действиях. И тогда...
Он торопливо вытащил остатки кулебяки из-под изголовья постели, раскрошил на мелкие кусочки. Да! Да! Это, оказывается, он неумелый. Это он мог вместе с вязигой изжевать и записку. Ловко она запечена. Не в булочной всунута. И какая же
удача, что записка оказалась во второй половине, а голод был не так уж силен! В записке значилось: «Тяжело заболели Сеня с Ниной и еще пятеро соседских ребят. Остальные дети, слава богу, здоровы. М.»,
— Так... Так... «Тяжело заболели» — арестованы... «Сеня а Ниной» — кто это? Сеня... Семен... Семенова!.. А «Нина»? Никитин?.. И еще пятеро. Кто же?.. Но, главное, «остальные, слава богу, здоровы». Действительно, слава богу! Значит, не все корни охранке удалось вырубить. А от корней новые ветви быстро пойдут. Жить можно!
Дубровинский бросился на койку, закинул руки за голову. Показалось теперь даже не так уж и холодно. Но кто же такая эта «М»? Все же Минятова? Нет, нет, это не она, такого Надеждочке еще не сообразить. Литера «М» для маскировки может означать и «мама», коль разговор идет о де-" тях. С нее начинается также имя Мария.
Мария.,. Он внимательнее пригляделся к почерку. Очень решительная, твердая и — вдруг представилось ему — красивая женская рука «барыни». Да ведь это же Мария Николаевна Кор-натовская! Ну, конечно, она! Какая умница! Недаром ею всегда так восхищались и Дмитрий Ильич и Леонид Петрович. Вот золотая женщина, золотой человек! Ох, как еще на свете жить можно!
Ему теперь не лежалось. Он вскочил, забегал по камере. Черт побери, в понедельник он подал прошение в охранное отделение, чтобы отдали книги, взятые при обыске, его личные книги, обычные, не крамольные, по которым люди учатся, пополняют свое образование, и вот неделя уже на исходе, а ни книг, ни даже ответа внятного все нет. Надо будет завтра заявить решительный протест! Письменные принадлежности, правда, вчера принесли — тетрадь с пронумерованными листами,— но предупредили, что это не для сношения с «волей». Можно пока писать лишь самому для 'себя. И то дай сюда. Хоть попрактиковаться в алгебре, в геометрии.
Сгущались ранние зимние сумерки. Он уселся за стол, принялся в уме составлять примеры для уравнений с тремя неизвестными. Но опять загремел замок, взвизгнула дверь, и на пороге появился тот же надзиратель.
— Дубровинский! Одевайся! На выход. Без вещей. За спиной надзирателя маячили два жандарма.
Метель кружилась остервенело. Возок качался на мягких снежных сугробах. С Тверской повернули направо. Дубровинский узнал: Гнездниковский переулок. Значит, везут в охранку.
Зачем? Допрашивают по политическим делам в жандармском управлении... Возок приткнулся вплотную к крыльцу, и Дубровинский, не успев оглядеться, оказался уже в помещении. Здесь было по-настоящему тепло. И ничуть не похоже на какую-нибудь полицейскую часть, с ее истертыми полами, провонявшими табаком стенами и грязными, непромытыми окнами. Помещение охранки блестело чистотой, расторопно, но без суеты сновали по коридору сотрудники, одетые по большей части в штатское платье. Дубровинского вежливо попросили сиять пальто, и два жандарма повели вверх по крутой винтовой лестнице с поскрипывающими слегка ступенями.
Здесь опять открылся широкий чистый коридор, который закончился просторной, очень светлой комнатой. В ней работало много людей, деловито стучали пишущие машинки, на столах были навалены груды папок. Ни дать ни взять калужская земская управа, где Дубровинский, занимаясь статистикой, прослужил более года.
Еще комната, теперь небольшая, полная проволочных дуг с нанизанными на них листками, словно бы от календаря. Похоже на адресный стол.
И совсем уже маленькая полутемная передняя. Дежурный жандармский офицер остановил их, приподняв руку, исчез за дверью на несколько минут и вновь появился. Любезный, улыбающийся.
— Прошу вас! Проходите!
За дверью оказалась еще комната в два окна. И лишь потом, как догадался Дубровинский, кабинет Зубатова. Но прежде чем войти в него, пришлось опять немного задержаться. На пороге, спиной к Дубровинскому, стоял коренастый, с толстыми ляжками мужчина и завершал какой-то веселый разговор с хозяином кабинета.
Ожидая, Дубровинский оглядывал стены, выклеенные отличными обоями. Ничего лишнего. Барометр, отрывной календарь. Между окнами торжественно-чинный портрет Судейкина, начальника петербургской охранки, несколько лет назад убитого террористами «Народной воли». В уголке — стол в виде конторки, при нем крепчайший дубовый стул, обитый кожей. Все!
Мужчина закончил разговор. Повернулся, так и сияя душевной удовлетворенностью. Тихо ахнул: «Виноват!»
Жандармы подтянулись.
— Здравия желаем, Евстратий Павлович!—отчеканили дружно.
«Ага, это и есть Медников»,— подумал Дубровинский.
А тот слегка изогнулся, будто приказчик в мануфактурной лавке, приглашающий важного покупателя выбрать нужный ему товар.
— Милости просим! «Как они все любезны здесь...»
Зубатов встретил Дубровинского стоя. Вышел из-за стола долго и крепко пожимал ему руку.
— Будем лично знакомы, Иосиф Федорович,— сказал, кивком головы предлагая сесть в кресло. Жандармам сделал знак удалиться.— Меня зовут Сергеем Васильевичем. Вы курите?
— Нет,— сухо ответил Дубровинский.
И сел. Он чувствовал блаженное тепло в ногах. Вот где понастоящему он сможет отогреться. А кабинет хорош. Просторный, тихий. Ни единого звука сюда не доносится ни с улицы, ни сквозь закрытую дверь. Только снежная метель стучит в потемневшие окна.
Зубатов прошелся, закуривая на ходу. Шаги его скрадывал толстый мягкий ковер. Повернул выключатель, и кабинет, весь сразу испестрившись тенями от многорожковой люстры, стал как-то еще уютнее. Словно бы отделился от стены, выплыл на середину комнаты поясной портрет Николая II, написанный художником не по-казенному. Император смотрел тоже с доброй улыбкой.
— Испортили мы вам рождественские праздники, Иосиф Федорович,— сказал Зубатов участливо. Уселся в кресло и выпустил в потолок струйку голубого дыма.— Но что поделаешь — служба! Да и сама обстановка сложилась так, что больше медлить уже не годилось. Вы согласны?
Дубровинский молча пожал плечами. Зубатов был старше его лет на двенадцать-тринадцать, но держал себя в разговоре как с одногодком. Тем не менее чувствовалось: хозяин здесь он и власть у него очень большая.
— Итак, вы задумали,— Зубатов сделал рукой поясняющий жест,— имею в виду не только вас лично,— вы задумали создать «Рабочий союз». Судя по названию, в защиту интересов рабочих. Понимаю и сочувствую. Положение рабочих у нас в России действительно ужасное. А предприниматели безжалостны. В этом мы с вами, кажется, полностью сходимся?
— Моя фамилия, имя, отчество вам известны. Где я родился и год моего рождения, полагаю, тоже. Вероисповедания православного. Холост,— сказал Дубровинский.— На какие вопросы еще я обязательно должен ответить? Сверх этого мне отвечать просто нечего.
Зубатов чуть-чуть улыбнулся, вежливо, не оскорбительно. По столу подтянул к себе чугунную пепельницу, осторожно мизинцем сбил в нее с папиросы белый пепел.
— А я ведь не допрос веду, Иосиф Федорович. Не наше это дело. Просто хочу по душам побеседовать. Вот в ваших кругах говорят: «охранка, охранка...» Да, конечно, «охранка». Но что мы охраняем? Спокойствие государства, спокойствие народа.
А чем это плохо? Вот в ваших кругах еще говорят, что мы защищаем господствующие классы, иными словами, тех же предпринимателей. Нет более досадного недоразумения! И я рад, что мы можем сейчас сделать попытку добраться до истины,— он поудобнее устроился в кресле.— Припоминаю свои гимназические годы. Как и вы, принимал участие в тайных организациях, в студенческих кружках, сочинял прокламации. Увлекали смелые обличительные речи...
Он замолчал, выжидая, как откликнется на это его собеседник. И Дубровинскому захотелось сказать что-нибудь очень резкое, вроде такого продолжения незаконченной Зубатовым фразы: «...а потом я предал своих товарищей и пошел служить в охранку». Но он сдержался и только спросил:
— Почему же эти смелые и обличительные речи перестали вас увлекать?
— Потому что они оказались несправедливыми,— с живостью разъяснил Зубатов.— И потребовалось время, тщательное, добросовестное изучение предмета, чтобы это понять. Вы, Иосиф Федорович, и ваши единомышленники глубоко заблуждаетесь, возлагая на самодержавие всю вину за несчастья, переживаемые русским народом. Наоборот, только оно, единственное оно, в российских условиях и способно облегчить тяжкую участь крестьян и рабочих, о которых особенно вы печетесь. Не согласны? Возражайте! Давайте будем спорить! В споре рождается истина.
— Я слушаю вас,— сказал Дубровинский. Вступить с Зубатовым в политический спор — значит признать свою принадлежность к «Рабочему союзу». А это пока как будто действительно не допрос, но и не простая «беседа». Ушки надо держать на макушке. Неизвестно, какими еще уликами, кроме взятой при обыске нелегальщины, располагает охранка. А поэтому — отрицать. Все отрицать.
— Я слушаю вас, Сергей Васильевич, но не понимаю главного: почему я арестован?
— Это великое благо для России, что во главе ее находится государь-самодержец,— пропуская вопрос Дубровинского мимо ушей, продолжал Зубатов.— Он и только он может быть равно справедливым по отношению ко всем сословиям, ибо власть его неограниченна и ни от кого не зависима. Он и только он может любого непокорного заставить подчиниться своей власти. И разве многие благотворные реформы последних десятилетий недостаточно убедительный результат именно неограниченных прав государя? А вы твердите: «Долой самодержавие!» Долой... Ну, а что дальше? Естественно, что в таком случае власть окажется захвачена буржуазией, предпринимателями. И поверьте, отношение их к рабочим станет тогда еще жесточе, нежели теперь, в известной степени сдерживаемое властью царя... Вся власть
в руках самих рабочих? Но ведь народ наш темен. И нет в истории таких примеров, где бы одни лишь рабочие правили государством, а все прочие сословия были бы от этого отстранены. Кстати, и уничтожены физически? Вы очень начитанны, Иосиф Федорович, вы, может быть, сумеете назвать мне примеры?
И снова чуть было не сорвались у Дубровинского резкие слова: «Мы видим проявление власти самодержавного царя лишь з одном: вот так, как меня, хватают каждого, кто выступит в защиту прав рабочих. Вы, господин Зубатов, пугаете захватом власти предпринимателями. Однако сажаете в тюрьмы не их, а нас. Вы спрашиваете об исторических примерах. Каких? Которые заканчивались неудачей? Таким примерам и мы сами следовать не хотим. А пример удачи рабочего движения — вот он. То, что сейчас делаем мы, и чего вы так боитесь».
Но вслух он сказал, как и до этого, очень сдержанно:
— Я совсем не начитан, Сергей Васильевич. В Москву приехал, чтобы подготовиться к поступлению в институт. И не понимаю, за что меня арестовали.
Вертя между пальцами папиросу, Зубатов помедлил с ответом.
— Не понимаете?— мягко спросил он.— Ну что ж, попытаюсь объяснить. В борьбе за интересы рабочих я ваш сторонник, а не враг. Меня давно томит одна отличная идея: организовать рабочих для такой борьбы. Не заговоры, не подстрекательские прокламации, не разжигание страстей, а открытая, честная, легальная защита своих прав. Под покровительством самодержавного, всесильного царя. Как это ни печально, аристократия, высшие классы, владельцы крупных состояний, в силу веками складывавшихся взаимоотношений с верховной властью самодержца, оказывают ныне огромное влияние — и даже давление — на государя. Такое неправильное воздействие необходимо уравновесить. И это сделать вполне возможно. Именно созданием крупных, открытых рабочих организаций, на которые царь может твердо опереться, проводя политику всеобщего благоденствия и справедливости, заставляя предпринимателей подчиняться его неограниченной власти. Может ли государь опираться на всяческие подпольные «Рабочие союзы», которые первой своей целью провозглашают свержение самодержавия?.. Вот почему приходится вас арестовывать...
Зазвонил телефон на стене. Зубатов подошел, крутнул никелированную ручку, снял трубку. И лицо его засветилось.
— Сашенька? Виноват, виноват, дорогая... Ну что же я поделаю! Да, да, и сегодня не раньше двенадцати... Бога? Бога, Сашенька, боюсь, но земные дела тоже обязывают... Как? Как?.. Из Владимирской губернии привезли?.. Ах, да! Пуда на два? Прекрасно!.. Сашенька, просьба к тебе, дорогая! Между твоими заботами просмотри, пожалуйста, Британскую энциклопедию...
Говорил уже? Ну, прости... Да, Томаса Мора... и Кампанеллу... Фому Аквинского обязательно! Сама позвонишь? Спасибо, дорогая!.. А Коленьке не давай за роялем засиживаться. По морозцу, по морозцу пусть побегает... Пустяки! Какая метель!..
Он повесил трубку, дал отбой. Все еще светясь, вернулся к столу, надавил кнопку электрического звонка. Появился дежурный, Зубатов сделал ему знак. Дежурный наклонил голову, исчез, и сразу же вошел жандарм с большим подносом, на котором стояли стаканы, сахарница, пузатый фарфоровый чайник и тарелка с грудой румяных сдобных булочек.
Было видно, что Зубатову нравится показывать, как четко, слаженно действует людской механизм в его учреждении. Он принялся радушно угощать Дубровинского, приговаривая заботливо, что надо бы чаек заказать давным-давно, что Иосиф Федорович, вероятно, сильно уже проголодался,— он понимает: на хлебах полицейского дома не будешь сытым.
Некоторое время оба они молча прихлебывали горячий чай. Дубровинский решил не стесняться. Ему действительно очень хотелось есть. А булочки были вкусны. Потом опять заговорил Зубатов.
— Вспоминаю свою давнюю восторженную принадлежность к народовольческим кружкам. О, тогда я так же, как вы, был упрям и фанатично убежден в непререкаемой правоте нашего дела— извечное свойство молодости! Революционные идеи — благородные идеи!—они, как первая любовь, захватывают человека всего целиком и делают его удивительно сильным, способным на любые жертвы, на подвиги. И тогда я готов был все разрушать, весь этот неправедный мир. Разрушать! Не вдумываясь совершенно, а что же после выстроится на месте разрушенного. И не сразу, совсем не сразу созрела во мне наконец здравая и потому предельно простая мысль: разрушать ничего и не надо — надо совершенствовать то, что есть. Это и быстрее и по результатам надежнее. А главное, это не влечет за собой пролития человеческой крови, ненужных, абсолютно ненужных страданий и жертв, обязательных при революциях.
Дубровинский дернулся всем телом. На это он уже не мог не ответить, что бы потом ни случилось. Но Зубатов, произнеся свою тираду и не заметив непроизвольного движения Дубровинского, поднялся. Разминаясь, потоптался на месте.
— Подумайте, Иосиф Федорович, подумайте. Торопиться нам нет никакой надобности. Вы главным образом молчали, но ведь молчание — это тоже форма разговора. И подчас весьма содержательная. Однако, надеюсь, для вас не единственная. Если вы ничего не имеете против, давайте после святок встретимся снова, продолжим нашу беседу.
— Извините, Сергей Васильевич, но я не вижу надобности продолжать такие беседы,— Дубровинский тоже поднялся,
— Зачем же столь категорично?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Дождался, когда надзиратель зайдет взять посуду. Спросил нетерпеливо:
— Да как же все-таки выглядела та дама? И неужели ничего не сказала?
Надзиратель минутку помедлил. Стоя уже на пороге, ответил:
— А как? Вроде барыня. Моложавая, приятная. А сказать ничего не сказала сверх того, кому передать.
И бессознательно свободной рукой коснулся кармана. Дубровинский понял: взята была передача не даром. Но кто же эта «барыня»? Семенова одевалась всегда очень просто, на «барыню» она не похожа. Надежда Минятова? Возможно. Это как раз в ее духе. Купила в булочной горяченькую кулебяку и скорей побежала со своей передачей. Не подумала даже, что ему два-три слова сейчас во сто раз дороже самого вкусного пирога. Конечно, и за это спасибо...
Да, но ведь она почему-то же обошла стороной все обязательные «инстанции»! Сунула сверток дежурному надзирателю. Сумела заранее выведать, кто будет дежурить сегодня, сумела подкараулить его за воротами. И полтиной или целковым соблазнила грешную душу надзирателя. Умело, умело сделано...
Дубровинский замер. Да, но если умело... Если умело... Какой резон таким рискованным способом посылать лишь одну кулебяку, без письменного сообщения? И тогда это вряд ли Надеждоч-ка, все-таки простоватая в действиях. И тогда...
Он торопливо вытащил остатки кулебяки из-под изголовья постели, раскрошил на мелкие кусочки. Да! Да! Это, оказывается, он неумелый. Это он мог вместе с вязигой изжевать и записку. Ловко она запечена. Не в булочной всунута. И какая же
удача, что записка оказалась во второй половине, а голод был не так уж силен! В записке значилось: «Тяжело заболели Сеня с Ниной и еще пятеро соседских ребят. Остальные дети, слава богу, здоровы. М.»,
— Так... Так... «Тяжело заболели» — арестованы... «Сеня а Ниной» — кто это? Сеня... Семен... Семенова!.. А «Нина»? Никитин?.. И еще пятеро. Кто же?.. Но, главное, «остальные, слава богу, здоровы». Действительно, слава богу! Значит, не все корни охранке удалось вырубить. А от корней новые ветви быстро пойдут. Жить можно!
Дубровинский бросился на койку, закинул руки за голову. Показалось теперь даже не так уж и холодно. Но кто же такая эта «М»? Все же Минятова? Нет, нет, это не она, такого Надеждочке еще не сообразить. Литера «М» для маскировки может означать и «мама», коль разговор идет о де-" тях. С нее начинается также имя Мария.
Мария.,. Он внимательнее пригляделся к почерку. Очень решительная, твердая и — вдруг представилось ему — красивая женская рука «барыни». Да ведь это же Мария Николаевна Кор-натовская! Ну, конечно, она! Какая умница! Недаром ею всегда так восхищались и Дмитрий Ильич и Леонид Петрович. Вот золотая женщина, золотой человек! Ох, как еще на свете жить можно!
Ему теперь не лежалось. Он вскочил, забегал по камере. Черт побери, в понедельник он подал прошение в охранное отделение, чтобы отдали книги, взятые при обыске, его личные книги, обычные, не крамольные, по которым люди учатся, пополняют свое образование, и вот неделя уже на исходе, а ни книг, ни даже ответа внятного все нет. Надо будет завтра заявить решительный протест! Письменные принадлежности, правда, вчера принесли — тетрадь с пронумерованными листами,— но предупредили, что это не для сношения с «волей». Можно пока писать лишь самому для 'себя. И то дай сюда. Хоть попрактиковаться в алгебре, в геометрии.
Сгущались ранние зимние сумерки. Он уселся за стол, принялся в уме составлять примеры для уравнений с тремя неизвестными. Но опять загремел замок, взвизгнула дверь, и на пороге появился тот же надзиратель.
— Дубровинский! Одевайся! На выход. Без вещей. За спиной надзирателя маячили два жандарма.
Метель кружилась остервенело. Возок качался на мягких снежных сугробах. С Тверской повернули направо. Дубровинский узнал: Гнездниковский переулок. Значит, везут в охранку.
Зачем? Допрашивают по политическим делам в жандармском управлении... Возок приткнулся вплотную к крыльцу, и Дубровинский, не успев оглядеться, оказался уже в помещении. Здесь было по-настоящему тепло. И ничуть не похоже на какую-нибудь полицейскую часть, с ее истертыми полами, провонявшими табаком стенами и грязными, непромытыми окнами. Помещение охранки блестело чистотой, расторопно, но без суеты сновали по коридору сотрудники, одетые по большей части в штатское платье. Дубровинского вежливо попросили сиять пальто, и два жандарма повели вверх по крутой винтовой лестнице с поскрипывающими слегка ступенями.
Здесь опять открылся широкий чистый коридор, который закончился просторной, очень светлой комнатой. В ней работало много людей, деловито стучали пишущие машинки, на столах были навалены груды папок. Ни дать ни взять калужская земская управа, где Дубровинский, занимаясь статистикой, прослужил более года.
Еще комната, теперь небольшая, полная проволочных дуг с нанизанными на них листками, словно бы от календаря. Похоже на адресный стол.
И совсем уже маленькая полутемная передняя. Дежурный жандармский офицер остановил их, приподняв руку, исчез за дверью на несколько минут и вновь появился. Любезный, улыбающийся.
— Прошу вас! Проходите!
За дверью оказалась еще комната в два окна. И лишь потом, как догадался Дубровинский, кабинет Зубатова. Но прежде чем войти в него, пришлось опять немного задержаться. На пороге, спиной к Дубровинскому, стоял коренастый, с толстыми ляжками мужчина и завершал какой-то веселый разговор с хозяином кабинета.
Ожидая, Дубровинский оглядывал стены, выклеенные отличными обоями. Ничего лишнего. Барометр, отрывной календарь. Между окнами торжественно-чинный портрет Судейкина, начальника петербургской охранки, несколько лет назад убитого террористами «Народной воли». В уголке — стол в виде конторки, при нем крепчайший дубовый стул, обитый кожей. Все!
Мужчина закончил разговор. Повернулся, так и сияя душевной удовлетворенностью. Тихо ахнул: «Виноват!»
Жандармы подтянулись.
— Здравия желаем, Евстратий Павлович!—отчеканили дружно.
«Ага, это и есть Медников»,— подумал Дубровинский.
А тот слегка изогнулся, будто приказчик в мануфактурной лавке, приглашающий важного покупателя выбрать нужный ему товар.
— Милости просим! «Как они все любезны здесь...»
Зубатов встретил Дубровинского стоя. Вышел из-за стола долго и крепко пожимал ему руку.
— Будем лично знакомы, Иосиф Федорович,— сказал, кивком головы предлагая сесть в кресло. Жандармам сделал знак удалиться.— Меня зовут Сергеем Васильевичем. Вы курите?
— Нет,— сухо ответил Дубровинский.
И сел. Он чувствовал блаженное тепло в ногах. Вот где понастоящему он сможет отогреться. А кабинет хорош. Просторный, тихий. Ни единого звука сюда не доносится ни с улицы, ни сквозь закрытую дверь. Только снежная метель стучит в потемневшие окна.
Зубатов прошелся, закуривая на ходу. Шаги его скрадывал толстый мягкий ковер. Повернул выключатель, и кабинет, весь сразу испестрившись тенями от многорожковой люстры, стал как-то еще уютнее. Словно бы отделился от стены, выплыл на середину комнаты поясной портрет Николая II, написанный художником не по-казенному. Император смотрел тоже с доброй улыбкой.
— Испортили мы вам рождественские праздники, Иосиф Федорович,— сказал Зубатов участливо. Уселся в кресло и выпустил в потолок струйку голубого дыма.— Но что поделаешь — служба! Да и сама обстановка сложилась так, что больше медлить уже не годилось. Вы согласны?
Дубровинский молча пожал плечами. Зубатов был старше его лет на двенадцать-тринадцать, но держал себя в разговоре как с одногодком. Тем не менее чувствовалось: хозяин здесь он и власть у него очень большая.
— Итак, вы задумали,— Зубатов сделал рукой поясняющий жест,— имею в виду не только вас лично,— вы задумали создать «Рабочий союз». Судя по названию, в защиту интересов рабочих. Понимаю и сочувствую. Положение рабочих у нас в России действительно ужасное. А предприниматели безжалостны. В этом мы с вами, кажется, полностью сходимся?
— Моя фамилия, имя, отчество вам известны. Где я родился и год моего рождения, полагаю, тоже. Вероисповедания православного. Холост,— сказал Дубровинский.— На какие вопросы еще я обязательно должен ответить? Сверх этого мне отвечать просто нечего.
Зубатов чуть-чуть улыбнулся, вежливо, не оскорбительно. По столу подтянул к себе чугунную пепельницу, осторожно мизинцем сбил в нее с папиросы белый пепел.
— А я ведь не допрос веду, Иосиф Федорович. Не наше это дело. Просто хочу по душам побеседовать. Вот в ваших кругах говорят: «охранка, охранка...» Да, конечно, «охранка». Но что мы охраняем? Спокойствие государства, спокойствие народа.
А чем это плохо? Вот в ваших кругах еще говорят, что мы защищаем господствующие классы, иными словами, тех же предпринимателей. Нет более досадного недоразумения! И я рад, что мы можем сейчас сделать попытку добраться до истины,— он поудобнее устроился в кресле.— Припоминаю свои гимназические годы. Как и вы, принимал участие в тайных организациях, в студенческих кружках, сочинял прокламации. Увлекали смелые обличительные речи...
Он замолчал, выжидая, как откликнется на это его собеседник. И Дубровинскому захотелось сказать что-нибудь очень резкое, вроде такого продолжения незаконченной Зубатовым фразы: «...а потом я предал своих товарищей и пошел служить в охранку». Но он сдержался и только спросил:
— Почему же эти смелые и обличительные речи перестали вас увлекать?
— Потому что они оказались несправедливыми,— с живостью разъяснил Зубатов.— И потребовалось время, тщательное, добросовестное изучение предмета, чтобы это понять. Вы, Иосиф Федорович, и ваши единомышленники глубоко заблуждаетесь, возлагая на самодержавие всю вину за несчастья, переживаемые русским народом. Наоборот, только оно, единственное оно, в российских условиях и способно облегчить тяжкую участь крестьян и рабочих, о которых особенно вы печетесь. Не согласны? Возражайте! Давайте будем спорить! В споре рождается истина.
— Я слушаю вас,— сказал Дубровинский. Вступить с Зубатовым в политический спор — значит признать свою принадлежность к «Рабочему союзу». А это пока как будто действительно не допрос, но и не простая «беседа». Ушки надо держать на макушке. Неизвестно, какими еще уликами, кроме взятой при обыске нелегальщины, располагает охранка. А поэтому — отрицать. Все отрицать.
— Я слушаю вас, Сергей Васильевич, но не понимаю главного: почему я арестован?
— Это великое благо для России, что во главе ее находится государь-самодержец,— пропуская вопрос Дубровинского мимо ушей, продолжал Зубатов.— Он и только он может быть равно справедливым по отношению ко всем сословиям, ибо власть его неограниченна и ни от кого не зависима. Он и только он может любого непокорного заставить подчиниться своей власти. И разве многие благотворные реформы последних десятилетий недостаточно убедительный результат именно неограниченных прав государя? А вы твердите: «Долой самодержавие!» Долой... Ну, а что дальше? Естественно, что в таком случае власть окажется захвачена буржуазией, предпринимателями. И поверьте, отношение их к рабочим станет тогда еще жесточе, нежели теперь, в известной степени сдерживаемое властью царя... Вся власть
в руках самих рабочих? Но ведь народ наш темен. И нет в истории таких примеров, где бы одни лишь рабочие правили государством, а все прочие сословия были бы от этого отстранены. Кстати, и уничтожены физически? Вы очень начитанны, Иосиф Федорович, вы, может быть, сумеете назвать мне примеры?
И снова чуть было не сорвались у Дубровинского резкие слова: «Мы видим проявление власти самодержавного царя лишь з одном: вот так, как меня, хватают каждого, кто выступит в защиту прав рабочих. Вы, господин Зубатов, пугаете захватом власти предпринимателями. Однако сажаете в тюрьмы не их, а нас. Вы спрашиваете об исторических примерах. Каких? Которые заканчивались неудачей? Таким примерам и мы сами следовать не хотим. А пример удачи рабочего движения — вот он. То, что сейчас делаем мы, и чего вы так боитесь».
Но вслух он сказал, как и до этого, очень сдержанно:
— Я совсем не начитан, Сергей Васильевич. В Москву приехал, чтобы подготовиться к поступлению в институт. И не понимаю, за что меня арестовали.
Вертя между пальцами папиросу, Зубатов помедлил с ответом.
— Не понимаете?— мягко спросил он.— Ну что ж, попытаюсь объяснить. В борьбе за интересы рабочих я ваш сторонник, а не враг. Меня давно томит одна отличная идея: организовать рабочих для такой борьбы. Не заговоры, не подстрекательские прокламации, не разжигание страстей, а открытая, честная, легальная защита своих прав. Под покровительством самодержавного, всесильного царя. Как это ни печально, аристократия, высшие классы, владельцы крупных состояний, в силу веками складывавшихся взаимоотношений с верховной властью самодержца, оказывают ныне огромное влияние — и даже давление — на государя. Такое неправильное воздействие необходимо уравновесить. И это сделать вполне возможно. Именно созданием крупных, открытых рабочих организаций, на которые царь может твердо опереться, проводя политику всеобщего благоденствия и справедливости, заставляя предпринимателей подчиняться его неограниченной власти. Может ли государь опираться на всяческие подпольные «Рабочие союзы», которые первой своей целью провозглашают свержение самодержавия?.. Вот почему приходится вас арестовывать...
Зазвонил телефон на стене. Зубатов подошел, крутнул никелированную ручку, снял трубку. И лицо его засветилось.
— Сашенька? Виноват, виноват, дорогая... Ну что же я поделаю! Да, да, и сегодня не раньше двенадцати... Бога? Бога, Сашенька, боюсь, но земные дела тоже обязывают... Как? Как?.. Из Владимирской губернии привезли?.. Ах, да! Пуда на два? Прекрасно!.. Сашенька, просьба к тебе, дорогая! Между твоими заботами просмотри, пожалуйста, Британскую энциклопедию...
Говорил уже? Ну, прости... Да, Томаса Мора... и Кампанеллу... Фому Аквинского обязательно! Сама позвонишь? Спасибо, дорогая!.. А Коленьке не давай за роялем засиживаться. По морозцу, по морозцу пусть побегает... Пустяки! Какая метель!..
Он повесил трубку, дал отбой. Все еще светясь, вернулся к столу, надавил кнопку электрического звонка. Появился дежурный, Зубатов сделал ему знак. Дежурный наклонил голову, исчез, и сразу же вошел жандарм с большим подносом, на котором стояли стаканы, сахарница, пузатый фарфоровый чайник и тарелка с грудой румяных сдобных булочек.
Было видно, что Зубатову нравится показывать, как четко, слаженно действует людской механизм в его учреждении. Он принялся радушно угощать Дубровинского, приговаривая заботливо, что надо бы чаек заказать давным-давно, что Иосиф Федорович, вероятно, сильно уже проголодался,— он понимает: на хлебах полицейского дома не будешь сытым.
Некоторое время оба они молча прихлебывали горячий чай. Дубровинский решил не стесняться. Ему действительно очень хотелось есть. А булочки были вкусны. Потом опять заговорил Зубатов.
— Вспоминаю свою давнюю восторженную принадлежность к народовольческим кружкам. О, тогда я так же, как вы, был упрям и фанатично убежден в непререкаемой правоте нашего дела— извечное свойство молодости! Революционные идеи — благородные идеи!—они, как первая любовь, захватывают человека всего целиком и делают его удивительно сильным, способным на любые жертвы, на подвиги. И тогда я готов был все разрушать, весь этот неправедный мир. Разрушать! Не вдумываясь совершенно, а что же после выстроится на месте разрушенного. И не сразу, совсем не сразу созрела во мне наконец здравая и потому предельно простая мысль: разрушать ничего и не надо — надо совершенствовать то, что есть. Это и быстрее и по результатам надежнее. А главное, это не влечет за собой пролития человеческой крови, ненужных, абсолютно ненужных страданий и жертв, обязательных при революциях.
Дубровинский дернулся всем телом. На это он уже не мог не ответить, что бы потом ни случилось. Но Зубатов, произнеся свою тираду и не заметив непроизвольного движения Дубровинского, поднялся. Разминаясь, потоптался на месте.
— Подумайте, Иосиф Федорович, подумайте. Торопиться нам нет никакой надобности. Вы главным образом молчали, но ведь молчание — это тоже форма разговора. И подчас весьма содержательная. Однако, надеюсь, для вас не единственная. Если вы ничего не имеете против, давайте после святок встретимся снова, продолжим нашу беседу.
— Извините, Сергей Васильевич, но я не вижу надобности продолжать такие беседы,— Дубровинский тоже поднялся,
— Зачем же столь категорично?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104