Но если жандармскому ротмистру угодно шутить, он готов поддержать его.
— Ах, эти незнакомые люди! Сколько тревог и неприятностей понапрасну они причиняют другим!— вздохнул ротмистр, внося в протокол какую-то запись.— Вот видите, господин Дубровинский, к чему привела ваша доверчивость: тот незнакомец гуляет себе на свободе, а вы — в тюрьме. Но скажите, не забери мы от вас эту «подкинутую» литературу и прокламации, все это и дальше пошло бы гулять по рукам? А может быть, вы сами принесли бы это к нам?
Дубровинский повел плечами. Что же, весь допрос будет в таком духе? Пожалуйста!
— Я бы дождался, когда придет владелец.
— Отлично! Формулирую: вы отрицаете распространение, но подтверждаете хранение у себя нелегальной литературы. Так пока и запишем. Согласны?
— Но вы знаете, что хранение запрещенной литературы тоже ведь государственное преступление?— вмешался товарищ прокурора..
— Не знал,— разыгрывая наивность,, сказал Дубровинский.— Так же, как не знал, что эта литература запрещенная.
— Весьма, весьма огорчительно,— проговорил Самайленко» Манджаро и хитро прищурился.— Однако давайте все же выясним вот какое обстоятельство. Прежде чем незнакомец принес к вам свои «воззвания», они были напечатаны на мимеографе. Отпечатаны лично вами. Если вы не собирались их распространять, так с какой же целью вы их печатали? И вручали незнакомцу, чтобы он принес их к вам на квартиру?
— Я ничего не печатал.
— Так. А с Лидией Платоновной Семеновой, урожденной Перес, вы знакомы?
— Знаком,
Дубровинский с подробностями рассказал все, что касалось их безобидных встреч в Орле и совместной работы в калужской земской управе.
— Да, но вы не назвали еще одной совместной работы с Семеновой — печатания прокламаций,— напомнил Самойленко-Манджаро, терпеливо выслушав Дубровинского.— Запишем?
— Мы не печатали никаких прокламаций. Повторяю; не печатали!
— Вот как? А Семенова в этом призналась полностью!— И Самойленко-Манджаро торжествующе посмотрел на Дубровинского.- Помимо того, найдены, изъяты трафаретки, которые она готовила на «ремингтоне».
— Ничего этого не было!
— Ну, господин Дубровинский,— протянул Самойленко-Манджаро,— этак мы с вами далеко не уедем. Вернее, вам все-таки придется уехать далеко. Но зачем же бесцельно отрицать очевидное? Затягивать без смысла дознание. С Минятовыми вы знакомы? А с Елагиным? С Розановым? С Ульяновым? С Волынским? С Романовым?..
Он сыпал фамилиями, всякий раз добавляя, что эти люди тоже арестованы и признались решительно во всем. А у Дубровинского теснило в груди, обрывалось дыхание. Как много взято товарищей, как много знают о связях и делах «Рабочего союза» эти жандармы! Но только нет, не может быть, чтобы товарищи признались. Он подтверждал свои знакомства, те, что невозможно было отрицать, но упрямо вертел головой и твердил «нет», когда Самойленко-Манджаро усматривал в таком знакомстве политическую общность. Короткий кривил губы, от времени до времени вставляя: «Напрасно, господин Дубровинский, напрасно!»
— Да что вы, к-как баран, упираетесь?—взорвался наконец
Самойленко-Манджаро.— Поймите, наказания вам все равно на избежать. Не знаю только, ссылки или каторги...
— Не надо запугивать подследственных,— миролюбиво вставил Короткий.
— ...а в тюрьме, здесь, вы просидите ровно столько, сколько будете сами тянуть с признаниями. Это «удовольствие» вы сами создаете себе. Имейте в виду, мы дело не закроем, пока не будет засвидетельствована истина.
Короткий стал скучно объяснять статьи закона, по которым будут судить участников «Рабочего союза», ныне привлеченных к дознанию, говорил о смягчающих вину обстоятельствах, убеждал Дубровинского воспользоваться возможностью чистосердечного признания на первом же допросе, призывал отказаться от дальнейшей противоправительственной деятельности — все это очень облегчит судьбу.
Дубровинский едва владел собой. Он устал от страшного нервного напряжения — допрос уже тянулся несколько часов,— хотелось есть. Затекли ноги от долгого неподвижного сидения.
— Так на чем же мы сегодня остановимся, господин Дубровинский?— нетерпеливо спросил Самойленко-Манджаро.— Достойнее и выгоднее для вас дать сразу правдивые показания, нежели потом их изменять.
— Я все сказал,— ответил Дубровинский.— И больше добавить мне нечего. А насчет выгоды — в коммерции я не силен.
Самойленко-Манджаро вполголоса выругался, ладонью хлопнул по столу. Но тут открылась дверь, и легкой, мягкой походкой вошел Зубатов, видимо, просто решил заглянуть по пути. Он даже не снял своей бобровой шапки, и шуба у него была застегнута на все пуговицы. Самойленко-Манджаро и Короткий тотчас вскочили, вытянулись в струнку, сделав знак и Дубровинскому: «Поднимитесь!»
Зубатов на ходу весело замахал руками: «Пожалуйста, без лишних церемоний!»
— Не буду мешать, всего на минутку одну,— по-свойски проговорил он, подойдя к столу.— Сейчас я от генерала. Прошу вас, ротмистр, сегодня попозже вечерком заехать ко мне. Мы с генералом условились: это новое дело также поведете вы... — И вгляделся в Дубровинского:—Ба! Узнаю! Кажется... Иосиф Федорович?
— У вас хорошая память,— сказал Дубровинский.
— Не жалуюсь,— засмеялся Зубатов.— А вот у вас, Иосиф Федорович, память плохая — вы обо мне совсем забыли. Так и не откликнулись. Душевно жаль! Может быть, при случае все-таки вспомните? Ротмистр, а как идет дознание относительно господина Дубровинского?
— Сергей Васильевич... — и даже слов не нашел ротмистр. Лишь несколько раз возмущенно поднял плечи.
— Ну-у... Это совсем ни к чему, Иосиф Федорович,— покачал головой Зубатов.— Вам кажется, что ваша конспирация — волшебная шапка-невидимка, а на самом деле это обыкновенный дырявый картуз, под которым мы отлично видим любые ваши подпольные организации, какими там «союзами» вы их ни навивайте. И финал всегда один. Вот здесь, у генерала Шрамма, у ротмистра Самойленко-Манджаро. Ротмистр! Я разрешаю, прочитайте Иосифу Федоровичу все наши проследки относительно его особы. Когда он будет твердо знать, что мы забираемся к каждому подпольщику, фигурально, в постель, дело, думается, пойдет глаже.— Он тронул Дубровииского за плечо.— Если бы вам все-таки вздумалось продолжить наш разговор в более удобной обстановке? Ненавижу допросы, ненавижу всю эту черствую, бездушную формалистику! Ведь дело не в том, чтобы вырвать только признание, дело в том, чтобы переубедить человека, открыть ему глаза. Черт возьми, мы могли бы понять друг друга! А сейчас прощайте, спешу!
— Если по закону я оказываюсь виновным в хранении запрещенной литературы, пусть за это и судят меня одного,— сказал Дубровинский.— Зачем же добиваться, чтобы я выдал каких-то своих соучастников в этом деле, когда их и вовсе не было. Вот чего я понять не способен. И других показаний тоже дать не могу. Если бы вы, Сергей Васильевич, объяснили это господину ротмистру!
— Когда дознание будет закончено, оно вступит в свою неумолимую силу,— непрямо отозвался Зубатов на слова Дубровииского.— А закончено будет оно, разумеется, не так, как вам хочется. И, конечно, судить будут вас не одного, а вместе со всеми соучастниками, потому что вы действовали не в одиночку. Таково положение дела. Изменить здесь что-либо я не в силах. Но пока дознание не закончено... Этого вы почему-то сами не хотите, чего я уже никак понять не могу... Впрочем, если понадоблюсь вам, покорнейше прошу, ожидать по-прежнему буду. Прощайте!
После ухода Зубатова Самойленко-Манджаро не проронил ни слова. Сердито сложил бумаги в папку, завязал тесемки и вызвал жандармов...
Покачиваясь на ухабах в тюремном возке, Дубровинский размышлял. Зубатов упомянул в разговоре с Самойленко-Манджаро о каком-то «новом деле». По-видимому, так и есть, разгромлена «Рабочая газета». Чисто бреет лезвие охранки! Но, господа, а революция все равно будет жить! Зубатов сказал: «Финал всегда один — вот здесь, у генерала Шрамма». Это еще посмотрим! Важно продержаться.
Потом он думал: а так ли надо было в этом случае держаться на допросе? Ведь если и дальше упрямо отказываться от всех связей, даже вопреки очевидности, дознание может затянуться на
бесконечно долгое время. И, значит, бездейственно, бесполезна сидеть и сидеть в тюрьме. Да, но разве можно назвать имя товарища, пусть тоже арестованного? Разве повернется язык на такое? Нет и нет, он будет стоять на своем, будет все отрицать, хотя бы дознание тянулось полгода!
Дознание продолжалось одиннадцать месяцев, ровно — день в день. И все-таки Дубровинский получил лишь «пропуск для следования из Москвы в Орел», где под гласным надзором полиции ему надлежало ожидать окончательного решения своей судьбы.
Расставаясь с ним в последний раз, Самойленко-Манджаро сказал облегченно:
— И помотали же вы наши душеньки, господин Дубровинский! Но чего вы этим достигли?
Короткий, блаженно потягиваясь, поддержал ротмистра:
— Смягчающих вину обстоятельств вы себе отнюдь не прибавили. Наоборот, убавили. И без всякого смысла. Общая картина, как видите, так или иначе раскрылась во всей полноте.—Товарищ прокурора, присутствуя при допросах, последнее время поглядывал на Дубровииского сочувственно, проникся к нему симпатиями и теперь пошел на откровенность.— Знаете, вам следовало бы предъявить и более тяжкое обвинение, да... бог с ва» ми! От имени прокурора судебной палаты будем просить министерство юстиции дать согласие на заключение вас в тюрьму всего лишь на полтора годика, не считая отсиженных, и последующую высылку в Уфимскую губернию на два года. Единственно из добрых чувств к вам.
Опять плясала метель, будто и не было лета в течение этих одиннадцати месяцев. Но Дубровинский ликовал: он на свободе! Гласный надзор полиции — все это ерунда. До приговора не будут больше скрипеть железные тюремные двери. Он вернется в Орел, а там свои — мать, тетя Саша, братья. Дыши свежим воздухом сколько угодно! И не придется хлебать опостылевшую овсяную баланду...
Позабавили слова Короткого: «картина раскрылась во всей полноте...» Им так кажется! А выяснили они далеко не все. И, самое дорогое, не раскрыли важнейшие связи. Остались вне подозрения и Корнатовская и Елизарова, их посчитали просто знакомыми, по доброте своей приносившими передачи. А к Серебряковой ниточки и вовсе не протянулись.
В изготовлении и распространении воззвания «К московским рабочим» пришлось сознаться. Не выдержала на очной ставке Семенова, запуталась. И Мухин подтвердил, что ящик с «техникой» был завезен к нему Никитиным. При обыске в доме Миня»
товых обнаружена целая кипа писем Константина к своей Надеждочке, а в письмах многие имена и описания встреч. Ах, Константин, Константин! Какое легкомыслие, какая неосторожность, несмотря на бесчисленные предупреждения! Хорошо еще, что он сам успел ускользнуть за границу. А бедной Надежде Павловна придется отвечать. С нее взята' подписка о невыезде.
В распоряжении Дубровинского оказался только один день-Поезд на Орел уходил поздно вечером. Кого повидать в Москве ва эти считанные часы? Прежде всего он направился к Елизаровым. Анна Ильинична очень обрадовалась, принялась угощать. Рассказала, что Дмитрий Ильич выпущен тоже, живет в Подольске вместе с матерью.
— Очень много пришлось похлопотать маме. Она и в депар-та мент полиции, и к начальнику особого отдела Семякину, и к самому Зволянскому несколько раз обращалась. А добилась-таки. Милая мама! Всю жизнь свою только и знает что хлопочет, вытаскивает нас из тюрьмы. А мы садимся туда то один, то другой,— Анна Ильинична грустно покачала головой.— Сколько она из-за Саши перестрадала! Потом Володя накрепко попал за решетку. Теперь в далекой Сибири...
— Где именно?— спросил Дубровинский.
— В каком-то Шушенском, у Енисея. Не унывает, засел за большую работу. Ничего не просит — только книги. Женился недавно.
— На местной?
— Нет. К нему туда его невеста, Надя Крупская, уехала. Ей ссылка была назначена поближе, а она выпросилась к Володе в Сибирь.
— Анна Ильинична, какие вы все заботливые люди,— растроганно сказал Дубровинский,— я для вас человек совсем посторонний, а вы постоянно мне носили передачи в тюрьму. Большое, большое вам за это спасибо! У вас ведь и свои семейные заботы...
— Ну, что вы!—Анна Ильинична улыбнулась.— Товарищ по борьбе не посторонний человек.
— Столько всяческих хлопот перед тюремным начальством!
— А это действительно у нас прямо в роду, фамильное свойство. Когда мама добивалась облегчения участи Саши, потом Володи, она разве что до самого царя не добралась. А так побывала лично, кажется, у всех наивысших сановников. Ну я, правда, только Самойленке да Короткому житья не давала, по Митиному делу торчала чуть не каждый день у дверей их кабинетов. А в коридоре кое-что и очень любопытное можно услышать. Шрамм узнал, рассвирепел и приказал совсем запретить мне вход в жандармское управление.
Они пили чай, и Анна Ильинична рассказывала новости. Просочились сведениях юга. Хотя и очень обессиленные арестами, но все же держатся в Киеве, в Екатеринославе «Союзы борьбы». В Николаеве образован «Южнорусский рабочий союз». Минувшей зимой ходили слухи о подготовке съезда рабочей социалдемократической партии. А состоялся ли он, точно неизвестно. Подготовка велась через «Рабочую газету». Но там арестованы поголовно все. И те, кто держал связь Москвы с Киевом. Дольше других оставался на свободе Банковский, но теперь и он арестован. Словом, все, все оборвалось. Может быть, что-нибудь знаете Корнатовская? Ведь «Рабочую газету» из Киева привозили ей.
Потом Анна Ильинична говорила, что вся печать сейчас полна сообщениями об очень сильном неурожае и вновь начавшемся голоде в поволжских губерниях. Дубровинский знал об этом, к концу следствия им стали разрешать чтение некоторых газет. Он слушал Анну Ильиничну и думал: «Где-то сейчас Гурарий Семеныч и Иван Фомич?»
— А что слыхать о Леониде Петровиче Радине?
— По весне еще отправили его этапным порядком в Вятскую губернию. Куда именно, не знаю. В тюрьме здоровье у него подкосилось, полтора года человек просидел в одиночке.
Хотелось обязательно навестить еще Корнатовскую. И Дубровинский стал прощатася. Мария Николаевна бросилась его обнимать. Утирая платочком слезы, проговорила:
— Вот ведь женское сердце! Увели вас в тюрьму, мы с Анной Егоровной наплакались. Теперь выпустили - и опять реву.
В нашем деле и не полагалось бы чувствам волю давать, но сердце-то не камень! А кого так вот, как вас, поближе узнаешь — частицей души становится.
— Это верно, Мария Николаевна,— сказал Дубровинский.— Когда я — помните? —- в кулебяке получил записку от вас, мне так тепло стало, такая уверенность в себе появилась, что словами и передать не могу! Я ведь первый раз попал в тюрьму. Честно скажу, тоска меня там охватила. Один оказался, совершенно один. И вот весточка от вас. Навсегда мне запомнится.
С Корнатовской было очень легко разговаривать. Постарше Дубровинского лет на семь-восемь, она держала себя в той тонкой манере, когда отношения становились почти совсем приятельскими и в то же время сохранялась, по возрасту, известная дистанция.
От Марии Николаевны Дубровинский многое узнал и сверх того, что рассказала ему Елизарова. Она последовательно перебрала фамилии всех арестованных с группой Розанова и с группой самого Дубровинского и назвала, куда каждый из них теперь направлен под гласный надзор полиции до окончательного приговора. Оказывается, всех разбросали по разным городам, чаще
всего к семьям или по месту рождения. В Москве остаться дозволили только Машину и Дондорову. Розанова послали в Смоленск, а Мухина — в Курск...
— Вы знаете, Иосиф, он, Арсений-то Максимович, после того как накинул петлю на себя и в камере хотел удавиться,— рассказывала о Мухине Корнатовская,— стал сам не свой. Приезжала к нему на свидание жена, это еще в феврале, вскоре после покушения, а он рыдает, об решетку головой бьется, слова выговорить не может. Только одно повторяет: «Зачем, зачем мне этот ящик с машинками Никитин подкинул!» И теперь человек раскис совершенно. Остерегаться надо его. По слабости своей может выдать. Таких охранка любит.
Дубровинский слушал, помрачнев. Еще находясь в тюрьме, он знал, что Мухин пытался покончить с собой. Весть об этом проникла сквозь стены. А подробности тогда до него не дошли. Стало быть, именно Мухин первым попался? Он дал ключ для ведения следствия в руки ротмистра Самойленко-Манджаро! Н-да...
— Ну, а Никитина тоже направили в Курск,— продолжала Корнатовская.— За месяц до вас его освободили. Был у меня Алексей Яковлевич. Очень сожалел, что с Лидией Платоновной разлучили. Ее-то в Орел. Вот, знаете, какая крепкая у них любовь! Хотя и не в законном браке, но, если в ссылку отправят, говорил Алексей Яковлевич, он все равно добьется, чтобы с Лидией Платоновной вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
— Ах, эти незнакомые люди! Сколько тревог и неприятностей понапрасну они причиняют другим!— вздохнул ротмистр, внося в протокол какую-то запись.— Вот видите, господин Дубровинский, к чему привела ваша доверчивость: тот незнакомец гуляет себе на свободе, а вы — в тюрьме. Но скажите, не забери мы от вас эту «подкинутую» литературу и прокламации, все это и дальше пошло бы гулять по рукам? А может быть, вы сами принесли бы это к нам?
Дубровинский повел плечами. Что же, весь допрос будет в таком духе? Пожалуйста!
— Я бы дождался, когда придет владелец.
— Отлично! Формулирую: вы отрицаете распространение, но подтверждаете хранение у себя нелегальной литературы. Так пока и запишем. Согласны?
— Но вы знаете, что хранение запрещенной литературы тоже ведь государственное преступление?— вмешался товарищ прокурора..
— Не знал,— разыгрывая наивность,, сказал Дубровинский.— Так же, как не знал, что эта литература запрещенная.
— Весьма, весьма огорчительно,— проговорил Самайленко» Манджаро и хитро прищурился.— Однако давайте все же выясним вот какое обстоятельство. Прежде чем незнакомец принес к вам свои «воззвания», они были напечатаны на мимеографе. Отпечатаны лично вами. Если вы не собирались их распространять, так с какой же целью вы их печатали? И вручали незнакомцу, чтобы он принес их к вам на квартиру?
— Я ничего не печатал.
— Так. А с Лидией Платоновной Семеновой, урожденной Перес, вы знакомы?
— Знаком,
Дубровинский с подробностями рассказал все, что касалось их безобидных встреч в Орле и совместной работы в калужской земской управе.
— Да, но вы не назвали еще одной совместной работы с Семеновой — печатания прокламаций,— напомнил Самойленко-Манджаро, терпеливо выслушав Дубровинского.— Запишем?
— Мы не печатали никаких прокламаций. Повторяю; не печатали!
— Вот как? А Семенова в этом призналась полностью!— И Самойленко-Манджаро торжествующе посмотрел на Дубровинского.- Помимо того, найдены, изъяты трафаретки, которые она готовила на «ремингтоне».
— Ничего этого не было!
— Ну, господин Дубровинский,— протянул Самойленко-Манджаро,— этак мы с вами далеко не уедем. Вернее, вам все-таки придется уехать далеко. Но зачем же бесцельно отрицать очевидное? Затягивать без смысла дознание. С Минятовыми вы знакомы? А с Елагиным? С Розановым? С Ульяновым? С Волынским? С Романовым?..
Он сыпал фамилиями, всякий раз добавляя, что эти люди тоже арестованы и признались решительно во всем. А у Дубровинского теснило в груди, обрывалось дыхание. Как много взято товарищей, как много знают о связях и делах «Рабочего союза» эти жандармы! Но только нет, не может быть, чтобы товарищи признались. Он подтверждал свои знакомства, те, что невозможно было отрицать, но упрямо вертел головой и твердил «нет», когда Самойленко-Манджаро усматривал в таком знакомстве политическую общность. Короткий кривил губы, от времени до времени вставляя: «Напрасно, господин Дубровинский, напрасно!»
— Да что вы, к-как баран, упираетесь?—взорвался наконец
Самойленко-Манджаро.— Поймите, наказания вам все равно на избежать. Не знаю только, ссылки или каторги...
— Не надо запугивать подследственных,— миролюбиво вставил Короткий.
— ...а в тюрьме, здесь, вы просидите ровно столько, сколько будете сами тянуть с признаниями. Это «удовольствие» вы сами создаете себе. Имейте в виду, мы дело не закроем, пока не будет засвидетельствована истина.
Короткий стал скучно объяснять статьи закона, по которым будут судить участников «Рабочего союза», ныне привлеченных к дознанию, говорил о смягчающих вину обстоятельствах, убеждал Дубровинского воспользоваться возможностью чистосердечного признания на первом же допросе, призывал отказаться от дальнейшей противоправительственной деятельности — все это очень облегчит судьбу.
Дубровинский едва владел собой. Он устал от страшного нервного напряжения — допрос уже тянулся несколько часов,— хотелось есть. Затекли ноги от долгого неподвижного сидения.
— Так на чем же мы сегодня остановимся, господин Дубровинский?— нетерпеливо спросил Самойленко-Манджаро.— Достойнее и выгоднее для вас дать сразу правдивые показания, нежели потом их изменять.
— Я все сказал,— ответил Дубровинский.— И больше добавить мне нечего. А насчет выгоды — в коммерции я не силен.
Самойленко-Манджаро вполголоса выругался, ладонью хлопнул по столу. Но тут открылась дверь, и легкой, мягкой походкой вошел Зубатов, видимо, просто решил заглянуть по пути. Он даже не снял своей бобровой шапки, и шуба у него была застегнута на все пуговицы. Самойленко-Манджаро и Короткий тотчас вскочили, вытянулись в струнку, сделав знак и Дубровинскому: «Поднимитесь!»
Зубатов на ходу весело замахал руками: «Пожалуйста, без лишних церемоний!»
— Не буду мешать, всего на минутку одну,— по-свойски проговорил он, подойдя к столу.— Сейчас я от генерала. Прошу вас, ротмистр, сегодня попозже вечерком заехать ко мне. Мы с генералом условились: это новое дело также поведете вы... — И вгляделся в Дубровинского:—Ба! Узнаю! Кажется... Иосиф Федорович?
— У вас хорошая память,— сказал Дубровинский.
— Не жалуюсь,— засмеялся Зубатов.— А вот у вас, Иосиф Федорович, память плохая — вы обо мне совсем забыли. Так и не откликнулись. Душевно жаль! Может быть, при случае все-таки вспомните? Ротмистр, а как идет дознание относительно господина Дубровинского?
— Сергей Васильевич... — и даже слов не нашел ротмистр. Лишь несколько раз возмущенно поднял плечи.
— Ну-у... Это совсем ни к чему, Иосиф Федорович,— покачал головой Зубатов.— Вам кажется, что ваша конспирация — волшебная шапка-невидимка, а на самом деле это обыкновенный дырявый картуз, под которым мы отлично видим любые ваши подпольные организации, какими там «союзами» вы их ни навивайте. И финал всегда один. Вот здесь, у генерала Шрамма, у ротмистра Самойленко-Манджаро. Ротмистр! Я разрешаю, прочитайте Иосифу Федоровичу все наши проследки относительно его особы. Когда он будет твердо знать, что мы забираемся к каждому подпольщику, фигурально, в постель, дело, думается, пойдет глаже.— Он тронул Дубровииского за плечо.— Если бы вам все-таки вздумалось продолжить наш разговор в более удобной обстановке? Ненавижу допросы, ненавижу всю эту черствую, бездушную формалистику! Ведь дело не в том, чтобы вырвать только признание, дело в том, чтобы переубедить человека, открыть ему глаза. Черт возьми, мы могли бы понять друг друга! А сейчас прощайте, спешу!
— Если по закону я оказываюсь виновным в хранении запрещенной литературы, пусть за это и судят меня одного,— сказал Дубровинский.— Зачем же добиваться, чтобы я выдал каких-то своих соучастников в этом деле, когда их и вовсе не было. Вот чего я понять не способен. И других показаний тоже дать не могу. Если бы вы, Сергей Васильевич, объяснили это господину ротмистру!
— Когда дознание будет закончено, оно вступит в свою неумолимую силу,— непрямо отозвался Зубатов на слова Дубровииского.— А закончено будет оно, разумеется, не так, как вам хочется. И, конечно, судить будут вас не одного, а вместе со всеми соучастниками, потому что вы действовали не в одиночку. Таково положение дела. Изменить здесь что-либо я не в силах. Но пока дознание не закончено... Этого вы почему-то сами не хотите, чего я уже никак понять не могу... Впрочем, если понадоблюсь вам, покорнейше прошу, ожидать по-прежнему буду. Прощайте!
После ухода Зубатова Самойленко-Манджаро не проронил ни слова. Сердито сложил бумаги в папку, завязал тесемки и вызвал жандармов...
Покачиваясь на ухабах в тюремном возке, Дубровинский размышлял. Зубатов упомянул в разговоре с Самойленко-Манджаро о каком-то «новом деле». По-видимому, так и есть, разгромлена «Рабочая газета». Чисто бреет лезвие охранки! Но, господа, а революция все равно будет жить! Зубатов сказал: «Финал всегда один — вот здесь, у генерала Шрамма». Это еще посмотрим! Важно продержаться.
Потом он думал: а так ли надо было в этом случае держаться на допросе? Ведь если и дальше упрямо отказываться от всех связей, даже вопреки очевидности, дознание может затянуться на
бесконечно долгое время. И, значит, бездейственно, бесполезна сидеть и сидеть в тюрьме. Да, но разве можно назвать имя товарища, пусть тоже арестованного? Разве повернется язык на такое? Нет и нет, он будет стоять на своем, будет все отрицать, хотя бы дознание тянулось полгода!
Дознание продолжалось одиннадцать месяцев, ровно — день в день. И все-таки Дубровинский получил лишь «пропуск для следования из Москвы в Орел», где под гласным надзором полиции ему надлежало ожидать окончательного решения своей судьбы.
Расставаясь с ним в последний раз, Самойленко-Манджаро сказал облегченно:
— И помотали же вы наши душеньки, господин Дубровинский! Но чего вы этим достигли?
Короткий, блаженно потягиваясь, поддержал ротмистра:
— Смягчающих вину обстоятельств вы себе отнюдь не прибавили. Наоборот, убавили. И без всякого смысла. Общая картина, как видите, так или иначе раскрылась во всей полноте.—Товарищ прокурора, присутствуя при допросах, последнее время поглядывал на Дубровииского сочувственно, проникся к нему симпатиями и теперь пошел на откровенность.— Знаете, вам следовало бы предъявить и более тяжкое обвинение, да... бог с ва» ми! От имени прокурора судебной палаты будем просить министерство юстиции дать согласие на заключение вас в тюрьму всего лишь на полтора годика, не считая отсиженных, и последующую высылку в Уфимскую губернию на два года. Единственно из добрых чувств к вам.
Опять плясала метель, будто и не было лета в течение этих одиннадцати месяцев. Но Дубровинский ликовал: он на свободе! Гласный надзор полиции — все это ерунда. До приговора не будут больше скрипеть железные тюремные двери. Он вернется в Орел, а там свои — мать, тетя Саша, братья. Дыши свежим воздухом сколько угодно! И не придется хлебать опостылевшую овсяную баланду...
Позабавили слова Короткого: «картина раскрылась во всей полноте...» Им так кажется! А выяснили они далеко не все. И, самое дорогое, не раскрыли важнейшие связи. Остались вне подозрения и Корнатовская и Елизарова, их посчитали просто знакомыми, по доброте своей приносившими передачи. А к Серебряковой ниточки и вовсе не протянулись.
В изготовлении и распространении воззвания «К московским рабочим» пришлось сознаться. Не выдержала на очной ставке Семенова, запуталась. И Мухин подтвердил, что ящик с «техникой» был завезен к нему Никитиным. При обыске в доме Миня»
товых обнаружена целая кипа писем Константина к своей Надеждочке, а в письмах многие имена и описания встреч. Ах, Константин, Константин! Какое легкомыслие, какая неосторожность, несмотря на бесчисленные предупреждения! Хорошо еще, что он сам успел ускользнуть за границу. А бедной Надежде Павловна придется отвечать. С нее взята' подписка о невыезде.
В распоряжении Дубровинского оказался только один день-Поезд на Орел уходил поздно вечером. Кого повидать в Москве ва эти считанные часы? Прежде всего он направился к Елизаровым. Анна Ильинична очень обрадовалась, принялась угощать. Рассказала, что Дмитрий Ильич выпущен тоже, живет в Подольске вместе с матерью.
— Очень много пришлось похлопотать маме. Она и в депар-та мент полиции, и к начальнику особого отдела Семякину, и к самому Зволянскому несколько раз обращалась. А добилась-таки. Милая мама! Всю жизнь свою только и знает что хлопочет, вытаскивает нас из тюрьмы. А мы садимся туда то один, то другой,— Анна Ильинична грустно покачала головой.— Сколько она из-за Саши перестрадала! Потом Володя накрепко попал за решетку. Теперь в далекой Сибири...
— Где именно?— спросил Дубровинский.
— В каком-то Шушенском, у Енисея. Не унывает, засел за большую работу. Ничего не просит — только книги. Женился недавно.
— На местной?
— Нет. К нему туда его невеста, Надя Крупская, уехала. Ей ссылка была назначена поближе, а она выпросилась к Володе в Сибирь.
— Анна Ильинична, какие вы все заботливые люди,— растроганно сказал Дубровинский,— я для вас человек совсем посторонний, а вы постоянно мне носили передачи в тюрьму. Большое, большое вам за это спасибо! У вас ведь и свои семейные заботы...
— Ну, что вы!—Анна Ильинична улыбнулась.— Товарищ по борьбе не посторонний человек.
— Столько всяческих хлопот перед тюремным начальством!
— А это действительно у нас прямо в роду, фамильное свойство. Когда мама добивалась облегчения участи Саши, потом Володи, она разве что до самого царя не добралась. А так побывала лично, кажется, у всех наивысших сановников. Ну я, правда, только Самойленке да Короткому житья не давала, по Митиному делу торчала чуть не каждый день у дверей их кабинетов. А в коридоре кое-что и очень любопытное можно услышать. Шрамм узнал, рассвирепел и приказал совсем запретить мне вход в жандармское управление.
Они пили чай, и Анна Ильинична рассказывала новости. Просочились сведениях юга. Хотя и очень обессиленные арестами, но все же держатся в Киеве, в Екатеринославе «Союзы борьбы». В Николаеве образован «Южнорусский рабочий союз». Минувшей зимой ходили слухи о подготовке съезда рабочей социалдемократической партии. А состоялся ли он, точно неизвестно. Подготовка велась через «Рабочую газету». Но там арестованы поголовно все. И те, кто держал связь Москвы с Киевом. Дольше других оставался на свободе Банковский, но теперь и он арестован. Словом, все, все оборвалось. Может быть, что-нибудь знаете Корнатовская? Ведь «Рабочую газету» из Киева привозили ей.
Потом Анна Ильинична говорила, что вся печать сейчас полна сообщениями об очень сильном неурожае и вновь начавшемся голоде в поволжских губерниях. Дубровинский знал об этом, к концу следствия им стали разрешать чтение некоторых газет. Он слушал Анну Ильиничну и думал: «Где-то сейчас Гурарий Семеныч и Иван Фомич?»
— А что слыхать о Леониде Петровиче Радине?
— По весне еще отправили его этапным порядком в Вятскую губернию. Куда именно, не знаю. В тюрьме здоровье у него подкосилось, полтора года человек просидел в одиночке.
Хотелось обязательно навестить еще Корнатовскую. И Дубровинский стал прощатася. Мария Николаевна бросилась его обнимать. Утирая платочком слезы, проговорила:
— Вот ведь женское сердце! Увели вас в тюрьму, мы с Анной Егоровной наплакались. Теперь выпустили - и опять реву.
В нашем деле и не полагалось бы чувствам волю давать, но сердце-то не камень! А кого так вот, как вас, поближе узнаешь — частицей души становится.
— Это верно, Мария Николаевна,— сказал Дубровинский.— Когда я — помните? —- в кулебяке получил записку от вас, мне так тепло стало, такая уверенность в себе появилась, что словами и передать не могу! Я ведь первый раз попал в тюрьму. Честно скажу, тоска меня там охватила. Один оказался, совершенно один. И вот весточка от вас. Навсегда мне запомнится.
С Корнатовской было очень легко разговаривать. Постарше Дубровинского лет на семь-восемь, она держала себя в той тонкой манере, когда отношения становились почти совсем приятельскими и в то же время сохранялась, по возрасту, известная дистанция.
От Марии Николаевны Дубровинский многое узнал и сверх того, что рассказала ему Елизарова. Она последовательно перебрала фамилии всех арестованных с группой Розанова и с группой самого Дубровинского и назвала, куда каждый из них теперь направлен под гласный надзор полиции до окончательного приговора. Оказывается, всех разбросали по разным городам, чаще
всего к семьям или по месту рождения. В Москве остаться дозволили только Машину и Дондорову. Розанова послали в Смоленск, а Мухина — в Курск...
— Вы знаете, Иосиф, он, Арсений-то Максимович, после того как накинул петлю на себя и в камере хотел удавиться,— рассказывала о Мухине Корнатовская,— стал сам не свой. Приезжала к нему на свидание жена, это еще в феврале, вскоре после покушения, а он рыдает, об решетку головой бьется, слова выговорить не может. Только одно повторяет: «Зачем, зачем мне этот ящик с машинками Никитин подкинул!» И теперь человек раскис совершенно. Остерегаться надо его. По слабости своей может выдать. Таких охранка любит.
Дубровинский слушал, помрачнев. Еще находясь в тюрьме, он знал, что Мухин пытался покончить с собой. Весть об этом проникла сквозь стены. А подробности тогда до него не дошли. Стало быть, именно Мухин первым попался? Он дал ключ для ведения следствия в руки ротмистра Самойленко-Манджаро! Н-да...
— Ну, а Никитина тоже направили в Курск,— продолжала Корнатовская.— За месяц до вас его освободили. Был у меня Алексей Яковлевич. Очень сожалел, что с Лидией Платоновной разлучили. Ее-то в Орел. Вот, знаете, какая крепкая у них любовь! Хотя и не в законном браке, но, если в ссылку отправят, говорил Алексей Яковлевич, он все равно добьется, чтобы с Лидией Платоновной вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104