Идея не состоялась, еврейский пролетариат остался глух к призывам сионистов. Пришлось косвенно помогать Бунду, ибо эта организация в другой форме и под другими лозунгами, но все равно входила бы как клин в рабочее движение. Маня и там представлялась подходящей фигурой, но ее сразу же
затмили и оттеснили «киты», вошедшие в Центральный комитет, а в целом Бунд тогда еще не оказался крепким клином, он во многом был солидарен с эсдеками. Как было не нанести ему сильнейший удар? Как не противопоставить ему «независимцев» и наконец-то дать Вильбушевич широкий простор?
Здесь и начинаются «женские» загадки Мани, имея в виду, разумеется, прежде всего ее вулканический характер. Политик ли только она или к тому же, мягко говоря, и душевно неуравновешенный человек? С какой кипящей страстью поддерживала в Минске, в Вильне его, «зубатовское», рабочее движение! И многого достигла. С какой неизменной теплотой отзывалась она о лучших своих друзьях и соратниках, допустим, о Евгении Гур-вич, о Григорий Гершуни! Ведь это она писала: «То, что императору Николаю Первому силою закона принуждения, репрессии нужно было добиваться десятками лет, ваше движение сделает в три-четыре года с удивительным успехом. Эх, кабы поставить все это на здоровую почву, да правительство дало бы несколько реформ, нужных, как воздух!» Не очень удачно сравнение с устремлениями Николая Первого, но бог с ней, не такой уж знающий она историк, а вот призыв к правительству неотложно дать несколько реформ — ах, совсем не тех, что дарованы государем в нынешнем феврале! — это верная мысль. Вообще в том письме было много такого, что прямо просилось внести уже от своего имени в докладную записку начальству. Умница! Но вот прошло не так уж много времени, и Маня...
Рука Зубатова невольно потянулась к ящику стола, в котором он держал особую папку с наиболее важной перепиской. Развязал шелковые тесемки, спокойно и медлительно раскурил очередную папиросу и выбрал из папки несколько листков.
...И Маня — эта самая Маня — пишет: «Почему я молчала так долго, спросите вы. Сейчас поймете. Я пишу это письмо с таким же радостным чувством, как будто бы я хоронила своего лучшего друга... (Какая злая ирония! С чего бы? Оказывается, «в Минске, в Гродно разочарованы Зубатовым, все недовольны, что поддались на его добрые речи, открылись ему, а он, вероятно, простой карьерист». Ну-с, и вы, Вильбушевич, тоже теперь полагаете, что Зубатов простой карьерист?) Самое разумное, что вы можете сделать,— это сказать всю, всю правду. Я поверю вам. Мне нужно знать, что делать, в какую сторону повернуть. (А зачем же непременно повертывать?) Может быть, тон моего письма вас оскорбит. (Угадала! Но, право, на нее почему-то сердиться нельзя.) Однако уж если на то пошло, то вы меня заставили пережить такие минуты, когда была очень близка от того, чтобы приехать к вам и... убить вас. Вы улыбнетесь, но я как-то так создана, что со мной играть нельзя, за это приходится тяжело расплачиваться. (Улыбнуться-то улыбнулся, а все же и подумал: нет, это не «крохотная» Жанна д'Арк, это скорее в нату-
ральную величину Шарлотта Корде, приедет и пронзит кинжалом, не постеснявшись, как и Шарлотта, ворваться для этого хоть в ванную комнату.) Я верю вам и жду письма. Маня Вильбушевич».
«Жду письма...» Дождалась. Снова и снова ей все разъяснил, успокоил, что вовсе он не «простой карьерист», что единственная цель его жизни, в противовес марксистам, соединить рабочее движение не с социализмом, а с самодержавной властью, ибо социализм — это утопия, несбыточная мечта, а самодержавие
реальная сила.Так Вильбушевич пишет теперь — он взял другой листок: «Вы, может быть, и будете великим двигателем рабочего движения, ко, не будь вас, оно все равно должно пойти по мирному пути. (Вот так «поворот»! Нет уж, дудки, дорогая, не будь меня, и никогда не пошло бы рабочее движение по мирному пути, его целиком прибрали бы к своим рукам марксисты, цель которых — уничтожить самодержавие!) Но я с вами связана другими нитями. Быть предателем честный человек может только тогда, есл;1 он предаст в руки честного же человека. А потому мне ваша душа дороже всего в мире... (Спасибо, спасибо, и за оценку и за откровенность! Но словцо-то какое выбрала: предательство! Честный честного предает честному — так, что ли? Великолепно! А если предаст нечестного, тогда почему же предательство? Ах, Маня, Маня, до чего же лихо закручены твои мозговые извилины! Но" «предавай», если ты к этому готова. Такой грех беру на свою душу. А без предательства с Бундом просто не сладишь. Он марксистам становится рогаткой, ну а мне — костью в горле.). Страдающая Маня Вильбушевич».
Сложно было на такое ответить. А все же ответил: главное — держать рабочее движение в наших руках. И вот, пожалуйста, новый ход:
«Все в партии ждут моего ареста, так как я очень уж много с рабочими путаюсь. Если вы мое предложение находите целесообразным, напишите мне, я вам буду телеграфировать, когда меня арестовать. Не правда ли, уж очень я своеобразный провокатор?»
Правда, Маня, истинная правда! Бунду необходимо иметь государство в государстве. Но, кроме Бунда, кому это нужно? Арестовал, посадил Маню в тюрьму. С шумом, скандалом, с тем, чтобы потом дать отличную возможность столь же шумно и со свойственным ей блеском выкрутиться. А дальше?
Дальше: «Рабочее движение, ваше рабочее движение, ныне о всей России на небывалой высоте. Чье еще имя известно болье, чем ваше? (Она не льстит, она всегда искренна, но видят. ерез гигантское увеличительное стекло.) А где же законы, закрепляющие движение, где реформы? (Это, Манечка, я и сам постоянно спрашиваю!) Я все больше убеждаюсь, что параллельно
с законами для рабочих должны идти аресты. Но аресты людей больших...»
Н-да, и еще «поворот». Теперь, выходит, на свободе должна остаться Вильбушевич, а в тюрьму сядут руководители бундовцев. Потому что с «независимцами» все уже покончено. С какой теплотой она отзывалась прежде о Гершуни и о Гурвич, с такой же злостью она их ныне разоблачает! Надо арестовывать. В гоголевском «Ревизоре» хорошо сказано: «Оно, чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоправителя». Арестовал по подсказке Мани еще Шахновича, Менделя, Ботвинника, а Маня словно бы входит во вкус, называет новые и новые имена. Становится ясным: отбрасывая других, она хочет сама оказаться на верхней ступени. Однако для нее это тоже провал. Во мнении своих товарищей.
Приходится Маню спасать. Она очень нужна. Но ведь Маня слепо верит только в него, в Зубатова, а он не может раскрыть ей всю свою игру. О, Вильбушевич в этом смысле далеко не «святая святых»! А Маня между тем рвется к министру...
«Отказывать мне в этом вы не имеете морального права. Или обязаны объяснить почему. Работаю я только лично на вас, во имя вашей личной славы или ради той великой идеи, вашей идеи, которая меня увлекла? Разве фон Плеве ею не увлечен? Я должна это знать...»
Проще устроить ей встречу с министром, чем убеждать в бесполезности такой встречи. Плеве спросил: «А кто она такая?» — «Это одна из самых лучших моих провокаторов и одна из самых лучших организаторов нужного нам рабочего движения среди еврейского пролетариата в западных губерниях».— «Чего же она от меня хочет?» — «Маленькое женское честолюбие: убедиться, что о ней знаете лично вы». Точно таким честолюбием обладает и сам фон Плеве.
Разговор был недолгий. Плеве сказал, что слышал о ней много хорошего и что собственные его впечатления от знакомства с ней тоже очень отрадные. Затем поинтересовался, имеет ли она сообщить ему что-либо новое сверх того, что он получает от своей агентуры. И Вильбушевич, естественно, посмотрела на фон Плеве как на идиота. Откуда ей знать, что получает министр «от своей агентуры»! Это она и высказала с достаточной ядовитостью, а затем принялась восхвалять его, зубатовские, идеи, то и дело склоняя во всех падежах «Сергей Васильевич». Вышло черт знает что! Он, предварительно расхвалив ее, привел к министру лишь для того, чтобы теперь она расхваливала министру исключительные достоинства «Сергея Васильевича»! Об этом он ей выговорил очень сердито: зачем это сделано? И Маня, не моргнув глазом, ответила: «Мне хотелось проверить — провокатор вы или нет»,— «Не больше, чем вы, Вильбушевич». Расстались кисло,
А фон Плеве все это, конечно, крепко запомнил. Он любит его, Зубатова, всячески поощряет, стремится удовлетворить все его просьбы, но уж если «сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая» (Зубатов вполголоса даже пропел эти слова), так склонности сердца министров точнее можно сравнить не с «ветром мая», а с «метелью января».
Во всяком случае, совсем недавно, когда зашла речь о Гапоне, о желательности теснее приблизить его, фон Плеве сощурился: «Он столь же способен, как Вильбушевич?» И это был камешек в огород не Гапона. Пришлось проглотить пилюлю, отозваться На эти слова министра как ни в чем не бывало: «Это несопоставимо, Вячеслав Константинович! Хотя бы уже потому, что Га-пон — ныне священник Александро-Невской лавры. А в сознании рабочей массы все, что связано с лаврой, имеет свой особый оттенок, своеобразный ореол святости. Quod licet Jovi, non licet bovi. Извините, но эту латинскую поговорку для данного случая я несколько бы переиначил: «Что не под силу быку, то одолеет Юпитер». Это фон Плеве оценил: «Мне вообще-то ваш Юпитер нравится, и вы, Сергей Васильевич, распоряжайтесь его талантами, как вам желательно. Знаю, он ваш последователь и ваш любимец, но попамятуйте при этом, что в Москве решительно его недолюбливает Трепов и, более того, сам великий князь Сергей Александрович. Вам ли и Гапону ли вашему состязаться с генерал-губернатором из царской фамилии?»
Ну, Трепов не фигура как обер-полицмейстер московский. Впрочем, на первых порах он помогал, а, в общем, скотина порядочная, и от него можно всего ожидать. Другое дело Сергей Александрович... Он докладывает царю непосредственно. Великий князь сперва колебался, давать или не давать ход зубатов-ским обществам. Но потом соблазнился. Особенно покорила его сердце прошлогодняя мирная манифестация рабочих к памятнику Александру Второму. Но почему косится он на Гапона? Видит в нем не Юпитера, а быка? Тогда, для данного случая, кто же Юпитер?
Зубатов сладко потянулся в кресле. Курить больше не хотелось. И нельзя было покинуть кабинет. Что-то очень уж долго задержался Плеве во дворце. Позвать бы Медникова да посоветоваться с ним, может быть, съездит Двстратка лично в Одессу и переговорит с Шаевичем. Или пусть привез бы Шаевича сюда. Что там происходит? Третий месяц длится в Одессе стачка, постепенно охватывая рабочих едва ли не всех предприятий города, перекидывается уже и в другие города, а что же Шаевич — руководитель всех «зуба-товских» обществ юга? Почему и эти общества вдруг стали примыкать к забастовщикам? Извращается сама суть движения! Что же именно проморгали там полицейские власти, почему не сумели вовремя взять на себя роль примирителей в конфликте
рабочих с предпринимателями? Это же значит уступить свои позиции эсдекам, эсерам и еще черт знает кому! Страшна не сама эта стачка, хоть и широк ее размах, страшен пример, основа, на которой она возникла в противовес его, зубатовскому, движению.
Да, послать бы Медникова, но Евстратка на несколько дней выпросился съездить к себе в имение — самый разгар сенокоса, и хлеба подходят уже. Ну ничего, будь то вспышка, взрыв, она каждый час бог весть к чему могла бы привести, а когда эта история в Одессе тянется третий месяц, словно хроническая болезнь, можно немного и еще потерпеть.
На минуту Зубатов представил себя стоящим у шахматной доски. Он любил эту игру. Но не с партнером, а в одиночку, с самим собой. Расставлял фигуры и делал поочередно ходы за белых и за черных, добросовестно выискивая лучший вариант и для той и для другой стороны. Логически это было нелепо. Делая наилучший ход, допустим, за белых, он уже как бы заранее предопределял, что черные не найдут достойного ответа. Если же они, сделав свой наилучший ход, тем самым опровергнут замысел белых, значит, их, белых, предшествующий ход вовсе не был наилучшим. Невозможно самого себя одновременно и обыграть и признать победителем. Но, подходя к шахматной доске, он сознательно отбрасывал этого рода логику и наслаждался лишь красотой одномоментно складывающихся комбинаций, иногда даже забывая о конечной цели игры и выделяя в ней лишь «поведение» отдельных фигур. Играл не ради спасения или гибели короля, а чтобы полюбоваться ходами, скажем, только белой королевы.
Ему сейчас представились на шахматной доске четыре фигуры: Серебрякова, Вильбушевич, Медников и Гапон. Все эти фигуры переставляет только он, Зубатов, а все же интересно, во-первых, определить, кто из них ферзь, ладья, слон или конь, а во-вторых, какие наилучшие ходы станет подсказывать им беспрестанно меняющаяся на доске обстановка. И тут же они обрели каждый свое человеческое поведение уже в хитрой житейской игре...
Но мысленно просмотреть это ему не удалось. Открылась дверь, и появилась Александра Николаевна. Свежая, сияющая, с маленьким букетом душистых левкоев в руке. По пути к столу раздернула пошире гардины на окнах. Зубатов поднялся ей навстречу.
— Сашенька, вот неожиданность! А я звонил домой, хотел предупредить тебя, что, вероятно, задержусь немного. Коля мне ответил, что ты уехала на Васильевский остров и обязательно к обеду вернешься.
Они поцеловались. Как всегда, по нескольку раз, чуть-чуть касаясь губами и весело посмеиваясь.
— Была и на Васильевском. Но твоя агентура дома плохо поставлена, как видишь, Коленька не смог предугадать мой даль» нейший путь. Что тебя, Сережа, сегодня задерживает? А я ведь как раз думала увезти тебя пораньше и всем троим укатить куда-нибудь к морю. Там и пообедать. Дома мы даже ничего и не готовили. Коленька еще раз ошибся.
— Мысль чудесная! Охотно принимаю. Но, может быть, у моря не пообедаем, а поужинаем? Боюсь, что увезти меня сейчас тебе не удастся. Ожидаю возвращения Вячеслава Константиновича. Он во дворце у царя. И мне приказано его дождаться,
— О-о! «Приказано»! С каких это пор?
— Шучу, конечно, Сашенька, шучу. Но мне так кажется, во дворце идет серьезный разговор. И для меня небесполезный. Дело в том, что мои замыслы все время натыкаются на сопротивление Витте, а это — сила. Он вхож к государю более чем кто-либо другой. Сказать тебе откровенно, его и Вячеслав Константинович боится...
— Чего же ему бояться?— перебила Александра Николаевна, ища на столе местечко, где бы поставить букетик.— Сергей Юльевич занимает такой пост, что менять его на кресло, принадлежащее Плеве, нет никакого смысла.
— Менять —да. Но сесть сразу в два кресла Витте не прочь. Обычно в таких случаях садятся на пол. А Витте ловок, он останется в своем кресле, а на кресло Плеве положит свою шляпу.
— Прости, милый, я тебя перебила. Ты начал рассказывать что-то важное.
— Витте до крайности недоволен моими обществами рабочих. Он в них видит страшное зло для успешного развития отечественной промышленности: эти общества, дескать, вяжут по рукам и ногам предпринимателей. И не только отнимают у них какую-то долю доходов — а это, Сашенька, действительно неизбежно, когда удовлетворяются некоторые требования рабочих,— они отнимают у предпринимателей нравственный авторитет. Обиженный ими рабочий теперь не кланяется в ноги хозяину, а сразу идет со своей жалобой в полицию, в наши охранные отделения, авторитет которых возрастает. Можно понять ярость Сергея Юльевича, он и министр финансов, и капитал его личный тоже находится в выгодном обороте. Однако как не понимает он, что мои общества — это спасение для России, для вековых устоев самодержавной власти, без которой — хаос, революция. Сашенька, я даже не могу представить — что! Совершенно непостижимый для меня новый мир. Россия без самодержавной власти... В тот же день я пущу себе пулю в лоб!
— Не говори такого!—Александра Николаевна в страхе прикрыла ему губы своей ладонью.
— Не буду, Сашенька!— Зубатов поцеловал ее ладонь.— Не буду, но только потому, что твердо верю: самодержавной власти царя конца не будет. Продолжу. Витте не один. Я сказал: «Витте — сила». Именно потому, что он не один. У меня тоже сильная поддержка, но ведь я только начальник особого отдела департамента полиции при министерстве внутренних дел. Ты чувствуешь, как затухает звук моего голоса, пока я произношу свой длинный титул? Власть! Всего одно короткое слово. Именно его в моем длинном титуле не хватает. И я не вхож во дворец. Сегодня там Вячеслав Константинович. Жду от него хороших для себя вестей, потому что за последнее время все уши ему прожужжал насчет того, что мы мало используем свои возможности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
затмили и оттеснили «киты», вошедшие в Центральный комитет, а в целом Бунд тогда еще не оказался крепким клином, он во многом был солидарен с эсдеками. Как было не нанести ему сильнейший удар? Как не противопоставить ему «независимцев» и наконец-то дать Вильбушевич широкий простор?
Здесь и начинаются «женские» загадки Мани, имея в виду, разумеется, прежде всего ее вулканический характер. Политик ли только она или к тому же, мягко говоря, и душевно неуравновешенный человек? С какой кипящей страстью поддерживала в Минске, в Вильне его, «зубатовское», рабочее движение! И многого достигла. С какой неизменной теплотой отзывалась она о лучших своих друзьях и соратниках, допустим, о Евгении Гур-вич, о Григорий Гершуни! Ведь это она писала: «То, что императору Николаю Первому силою закона принуждения, репрессии нужно было добиваться десятками лет, ваше движение сделает в три-четыре года с удивительным успехом. Эх, кабы поставить все это на здоровую почву, да правительство дало бы несколько реформ, нужных, как воздух!» Не очень удачно сравнение с устремлениями Николая Первого, но бог с ней, не такой уж знающий она историк, а вот призыв к правительству неотложно дать несколько реформ — ах, совсем не тех, что дарованы государем в нынешнем феврале! — это верная мысль. Вообще в том письме было много такого, что прямо просилось внести уже от своего имени в докладную записку начальству. Умница! Но вот прошло не так уж много времени, и Маня...
Рука Зубатова невольно потянулась к ящику стола, в котором он держал особую папку с наиболее важной перепиской. Развязал шелковые тесемки, спокойно и медлительно раскурил очередную папиросу и выбрал из папки несколько листков.
...И Маня — эта самая Маня — пишет: «Почему я молчала так долго, спросите вы. Сейчас поймете. Я пишу это письмо с таким же радостным чувством, как будто бы я хоронила своего лучшего друга... (Какая злая ирония! С чего бы? Оказывается, «в Минске, в Гродно разочарованы Зубатовым, все недовольны, что поддались на его добрые речи, открылись ему, а он, вероятно, простой карьерист». Ну-с, и вы, Вильбушевич, тоже теперь полагаете, что Зубатов простой карьерист?) Самое разумное, что вы можете сделать,— это сказать всю, всю правду. Я поверю вам. Мне нужно знать, что делать, в какую сторону повернуть. (А зачем же непременно повертывать?) Может быть, тон моего письма вас оскорбит. (Угадала! Но, право, на нее почему-то сердиться нельзя.) Однако уж если на то пошло, то вы меня заставили пережить такие минуты, когда была очень близка от того, чтобы приехать к вам и... убить вас. Вы улыбнетесь, но я как-то так создана, что со мной играть нельзя, за это приходится тяжело расплачиваться. (Улыбнуться-то улыбнулся, а все же и подумал: нет, это не «крохотная» Жанна д'Арк, это скорее в нату-
ральную величину Шарлотта Корде, приедет и пронзит кинжалом, не постеснявшись, как и Шарлотта, ворваться для этого хоть в ванную комнату.) Я верю вам и жду письма. Маня Вильбушевич».
«Жду письма...» Дождалась. Снова и снова ей все разъяснил, успокоил, что вовсе он не «простой карьерист», что единственная цель его жизни, в противовес марксистам, соединить рабочее движение не с социализмом, а с самодержавной властью, ибо социализм — это утопия, несбыточная мечта, а самодержавие
реальная сила.Так Вильбушевич пишет теперь — он взял другой листок: «Вы, может быть, и будете великим двигателем рабочего движения, ко, не будь вас, оно все равно должно пойти по мирному пути. (Вот так «поворот»! Нет уж, дудки, дорогая, не будь меня, и никогда не пошло бы рабочее движение по мирному пути, его целиком прибрали бы к своим рукам марксисты, цель которых — уничтожить самодержавие!) Но я с вами связана другими нитями. Быть предателем честный человек может только тогда, есл;1 он предаст в руки честного же человека. А потому мне ваша душа дороже всего в мире... (Спасибо, спасибо, и за оценку и за откровенность! Но словцо-то какое выбрала: предательство! Честный честного предает честному — так, что ли? Великолепно! А если предаст нечестного, тогда почему же предательство? Ах, Маня, Маня, до чего же лихо закручены твои мозговые извилины! Но" «предавай», если ты к этому готова. Такой грех беру на свою душу. А без предательства с Бундом просто не сладишь. Он марксистам становится рогаткой, ну а мне — костью в горле.). Страдающая Маня Вильбушевич».
Сложно было на такое ответить. А все же ответил: главное — держать рабочее движение в наших руках. И вот, пожалуйста, новый ход:
«Все в партии ждут моего ареста, так как я очень уж много с рабочими путаюсь. Если вы мое предложение находите целесообразным, напишите мне, я вам буду телеграфировать, когда меня арестовать. Не правда ли, уж очень я своеобразный провокатор?»
Правда, Маня, истинная правда! Бунду необходимо иметь государство в государстве. Но, кроме Бунда, кому это нужно? Арестовал, посадил Маню в тюрьму. С шумом, скандалом, с тем, чтобы потом дать отличную возможность столь же шумно и со свойственным ей блеском выкрутиться. А дальше?
Дальше: «Рабочее движение, ваше рабочее движение, ныне о всей России на небывалой высоте. Чье еще имя известно болье, чем ваше? (Она не льстит, она всегда искренна, но видят. ерез гигантское увеличительное стекло.) А где же законы, закрепляющие движение, где реформы? (Это, Манечка, я и сам постоянно спрашиваю!) Я все больше убеждаюсь, что параллельно
с законами для рабочих должны идти аресты. Но аресты людей больших...»
Н-да, и еще «поворот». Теперь, выходит, на свободе должна остаться Вильбушевич, а в тюрьму сядут руководители бундовцев. Потому что с «независимцами» все уже покончено. С какой теплотой она отзывалась прежде о Гершуни и о Гурвич, с такой же злостью она их ныне разоблачает! Надо арестовывать. В гоголевском «Ревизоре» хорошо сказано: «Оно, чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоправителя». Арестовал по подсказке Мани еще Шахновича, Менделя, Ботвинника, а Маня словно бы входит во вкус, называет новые и новые имена. Становится ясным: отбрасывая других, она хочет сама оказаться на верхней ступени. Однако для нее это тоже провал. Во мнении своих товарищей.
Приходится Маню спасать. Она очень нужна. Но ведь Маня слепо верит только в него, в Зубатова, а он не может раскрыть ей всю свою игру. О, Вильбушевич в этом смысле далеко не «святая святых»! А Маня между тем рвется к министру...
«Отказывать мне в этом вы не имеете морального права. Или обязаны объяснить почему. Работаю я только лично на вас, во имя вашей личной славы или ради той великой идеи, вашей идеи, которая меня увлекла? Разве фон Плеве ею не увлечен? Я должна это знать...»
Проще устроить ей встречу с министром, чем убеждать в бесполезности такой встречи. Плеве спросил: «А кто она такая?» — «Это одна из самых лучших моих провокаторов и одна из самых лучших организаторов нужного нам рабочего движения среди еврейского пролетариата в западных губерниях».— «Чего же она от меня хочет?» — «Маленькое женское честолюбие: убедиться, что о ней знаете лично вы». Точно таким честолюбием обладает и сам фон Плеве.
Разговор был недолгий. Плеве сказал, что слышал о ней много хорошего и что собственные его впечатления от знакомства с ней тоже очень отрадные. Затем поинтересовался, имеет ли она сообщить ему что-либо новое сверх того, что он получает от своей агентуры. И Вильбушевич, естественно, посмотрела на фон Плеве как на идиота. Откуда ей знать, что получает министр «от своей агентуры»! Это она и высказала с достаточной ядовитостью, а затем принялась восхвалять его, зубатовские, идеи, то и дело склоняя во всех падежах «Сергей Васильевич». Вышло черт знает что! Он, предварительно расхвалив ее, привел к министру лишь для того, чтобы теперь она расхваливала министру исключительные достоинства «Сергея Васильевича»! Об этом он ей выговорил очень сердито: зачем это сделано? И Маня, не моргнув глазом, ответила: «Мне хотелось проверить — провокатор вы или нет»,— «Не больше, чем вы, Вильбушевич». Расстались кисло,
А фон Плеве все это, конечно, крепко запомнил. Он любит его, Зубатова, всячески поощряет, стремится удовлетворить все его просьбы, но уж если «сердце красавиц склонно к измене и к перемене, как ветер мая» (Зубатов вполголоса даже пропел эти слова), так склонности сердца министров точнее можно сравнить не с «ветром мая», а с «метелью января».
Во всяком случае, совсем недавно, когда зашла речь о Гапоне, о желательности теснее приблизить его, фон Плеве сощурился: «Он столь же способен, как Вильбушевич?» И это был камешек в огород не Гапона. Пришлось проглотить пилюлю, отозваться На эти слова министра как ни в чем не бывало: «Это несопоставимо, Вячеслав Константинович! Хотя бы уже потому, что Га-пон — ныне священник Александро-Невской лавры. А в сознании рабочей массы все, что связано с лаврой, имеет свой особый оттенок, своеобразный ореол святости. Quod licet Jovi, non licet bovi. Извините, но эту латинскую поговорку для данного случая я несколько бы переиначил: «Что не под силу быку, то одолеет Юпитер». Это фон Плеве оценил: «Мне вообще-то ваш Юпитер нравится, и вы, Сергей Васильевич, распоряжайтесь его талантами, как вам желательно. Знаю, он ваш последователь и ваш любимец, но попамятуйте при этом, что в Москве решительно его недолюбливает Трепов и, более того, сам великий князь Сергей Александрович. Вам ли и Гапону ли вашему состязаться с генерал-губернатором из царской фамилии?»
Ну, Трепов не фигура как обер-полицмейстер московский. Впрочем, на первых порах он помогал, а, в общем, скотина порядочная, и от него можно всего ожидать. Другое дело Сергей Александрович... Он докладывает царю непосредственно. Великий князь сперва колебался, давать или не давать ход зубатов-ским обществам. Но потом соблазнился. Особенно покорила его сердце прошлогодняя мирная манифестация рабочих к памятнику Александру Второму. Но почему косится он на Гапона? Видит в нем не Юпитера, а быка? Тогда, для данного случая, кто же Юпитер?
Зубатов сладко потянулся в кресле. Курить больше не хотелось. И нельзя было покинуть кабинет. Что-то очень уж долго задержался Плеве во дворце. Позвать бы Медникова да посоветоваться с ним, может быть, съездит Двстратка лично в Одессу и переговорит с Шаевичем. Или пусть привез бы Шаевича сюда. Что там происходит? Третий месяц длится в Одессе стачка, постепенно охватывая рабочих едва ли не всех предприятий города, перекидывается уже и в другие города, а что же Шаевич — руководитель всех «зуба-товских» обществ юга? Почему и эти общества вдруг стали примыкать к забастовщикам? Извращается сама суть движения! Что же именно проморгали там полицейские власти, почему не сумели вовремя взять на себя роль примирителей в конфликте
рабочих с предпринимателями? Это же значит уступить свои позиции эсдекам, эсерам и еще черт знает кому! Страшна не сама эта стачка, хоть и широк ее размах, страшен пример, основа, на которой она возникла в противовес его, зубатовскому, движению.
Да, послать бы Медникова, но Евстратка на несколько дней выпросился съездить к себе в имение — самый разгар сенокоса, и хлеба подходят уже. Ну ничего, будь то вспышка, взрыв, она каждый час бог весть к чему могла бы привести, а когда эта история в Одессе тянется третий месяц, словно хроническая болезнь, можно немного и еще потерпеть.
На минуту Зубатов представил себя стоящим у шахматной доски. Он любил эту игру. Но не с партнером, а в одиночку, с самим собой. Расставлял фигуры и делал поочередно ходы за белых и за черных, добросовестно выискивая лучший вариант и для той и для другой стороны. Логически это было нелепо. Делая наилучший ход, допустим, за белых, он уже как бы заранее предопределял, что черные не найдут достойного ответа. Если же они, сделав свой наилучший ход, тем самым опровергнут замысел белых, значит, их, белых, предшествующий ход вовсе не был наилучшим. Невозможно самого себя одновременно и обыграть и признать победителем. Но, подходя к шахматной доске, он сознательно отбрасывал этого рода логику и наслаждался лишь красотой одномоментно складывающихся комбинаций, иногда даже забывая о конечной цели игры и выделяя в ней лишь «поведение» отдельных фигур. Играл не ради спасения или гибели короля, а чтобы полюбоваться ходами, скажем, только белой королевы.
Ему сейчас представились на шахматной доске четыре фигуры: Серебрякова, Вильбушевич, Медников и Гапон. Все эти фигуры переставляет только он, Зубатов, а все же интересно, во-первых, определить, кто из них ферзь, ладья, слон или конь, а во-вторых, какие наилучшие ходы станет подсказывать им беспрестанно меняющаяся на доске обстановка. И тут же они обрели каждый свое человеческое поведение уже в хитрой житейской игре...
Но мысленно просмотреть это ему не удалось. Открылась дверь, и появилась Александра Николаевна. Свежая, сияющая, с маленьким букетом душистых левкоев в руке. По пути к столу раздернула пошире гардины на окнах. Зубатов поднялся ей навстречу.
— Сашенька, вот неожиданность! А я звонил домой, хотел предупредить тебя, что, вероятно, задержусь немного. Коля мне ответил, что ты уехала на Васильевский остров и обязательно к обеду вернешься.
Они поцеловались. Как всегда, по нескольку раз, чуть-чуть касаясь губами и весело посмеиваясь.
— Была и на Васильевском. Но твоя агентура дома плохо поставлена, как видишь, Коленька не смог предугадать мой даль» нейший путь. Что тебя, Сережа, сегодня задерживает? А я ведь как раз думала увезти тебя пораньше и всем троим укатить куда-нибудь к морю. Там и пообедать. Дома мы даже ничего и не готовили. Коленька еще раз ошибся.
— Мысль чудесная! Охотно принимаю. Но, может быть, у моря не пообедаем, а поужинаем? Боюсь, что увезти меня сейчас тебе не удастся. Ожидаю возвращения Вячеслава Константиновича. Он во дворце у царя. И мне приказано его дождаться,
— О-о! «Приказано»! С каких это пор?
— Шучу, конечно, Сашенька, шучу. Но мне так кажется, во дворце идет серьезный разговор. И для меня небесполезный. Дело в том, что мои замыслы все время натыкаются на сопротивление Витте, а это — сила. Он вхож к государю более чем кто-либо другой. Сказать тебе откровенно, его и Вячеслав Константинович боится...
— Чего же ему бояться?— перебила Александра Николаевна, ища на столе местечко, где бы поставить букетик.— Сергей Юльевич занимает такой пост, что менять его на кресло, принадлежащее Плеве, нет никакого смысла.
— Менять —да. Но сесть сразу в два кресла Витте не прочь. Обычно в таких случаях садятся на пол. А Витте ловок, он останется в своем кресле, а на кресло Плеве положит свою шляпу.
— Прости, милый, я тебя перебила. Ты начал рассказывать что-то важное.
— Витте до крайности недоволен моими обществами рабочих. Он в них видит страшное зло для успешного развития отечественной промышленности: эти общества, дескать, вяжут по рукам и ногам предпринимателей. И не только отнимают у них какую-то долю доходов — а это, Сашенька, действительно неизбежно, когда удовлетворяются некоторые требования рабочих,— они отнимают у предпринимателей нравственный авторитет. Обиженный ими рабочий теперь не кланяется в ноги хозяину, а сразу идет со своей жалобой в полицию, в наши охранные отделения, авторитет которых возрастает. Можно понять ярость Сергея Юльевича, он и министр финансов, и капитал его личный тоже находится в выгодном обороте. Однако как не понимает он, что мои общества — это спасение для России, для вековых устоев самодержавной власти, без которой — хаос, революция. Сашенька, я даже не могу представить — что! Совершенно непостижимый для меня новый мир. Россия без самодержавной власти... В тот же день я пущу себе пулю в лоб!
— Не говори такого!—Александра Николаевна в страхе прикрыла ему губы своей ладонью.
— Не буду, Сашенька!— Зубатов поцеловал ее ладонь.— Не буду, но только потому, что твердо верю: самодержавной власти царя конца не будет. Продолжу. Витте не один. Я сказал: «Витте — сила». Именно потому, что он не один. У меня тоже сильная поддержка, но ведь я только начальник особого отдела департамента полиции при министерстве внутренних дел. Ты чувствуешь, как затухает звук моего голоса, пока я произношу свой длинный титул? Власть! Всего одно короткое слово. Именно его в моем длинном титуле не хватает. И я не вхож во дворец. Сегодня там Вячеслав Константинович. Жду от него хороших для себя вестей, потому что за последнее время все уши ему прожужжал насчет того, что мы мало используем свои возможности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104