А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы понимаете, день, в который решительно ничего не запомнилось, как бы полностью исключается из течения времени. На этот день год становится короче. А сколько их, таких дней, к примеру, у меня набирается в году? Чем был заполнен позавчерашний день? Право, не назову. Спал, обедал, писал. А что именно, какие важные записал мысли?.. Спорил с Конарским? О чем? Выслушал рассказ хозяйки — очередная сплетня о соседях, но, может быть, совсем и не о соседях... Словом, запомнилось подробностей в количествах, достаточных не более чем на один час жизни. Но я
ведь прожил полные сутки! Какое значение имеют остальные двадцать три часа? Пусть даже исключим часы сна—спим мы и в молодости. Все равно под старость время безумно уплотняется в сознании нашем.
— Не внушайте себе таких грустных мыслей, Леонид Петрович,— просительно сказал Дубровинский.
— Какая же в этом грусть?— изумился Радин.— Это трезвая констатация факта. Нет ничего грустного и в том, что я иногда прикидываю возможную продолжительность дальнейшего моего бытия на земле. Туберкулезный процесс прогрессирует. А в мире, чудес не бывает. Вот милая Анна Егоровна хлопочет, чтобы меня перевели на юг. В общем, конечно, юг полезен, но не тогда, когда уже все потеряно. Добивайтесь перевода на юг вы, Иосиф Федорович! Прошу об этом, умоляю вас! У вас впереди долгие годы. Нужно, чтобы они продлились и еще.
Радин остановился, откинул голову назад, насколько позволял ему обмотанный вокруг шеи теплый шарф, обвел взглядом глубокое ночное небо с мириадами тихо мерцающих звезд. Отыскал там что-то нужное ему и, не сводя глаз с одной точки, медленно заговорил:
— Двадцать лет назад я познакомился с чудесной девушкой. Только что закончила гимназию. Сдала экзамены на звание народной учительницы. Устроилась работать в училище, которое содержал мой отец. Он был сторонником всеобщего, широкого просвещения и денег на это не жалел. Ну, а я тогда был только что зачислен в Московский университет. Надо ехать. Раненбург не так уж далек от Москвы, но Москва далеко от моей Наденьки. Мы целовались. И обещали быть верными друг другу. Навсегда. При любых обстоятельствах. На жизнь, на общество, на предначертанный нам в мире путь у нас были единые взгляды. Наденьку полюбила вся наша семья. Нельзя было не полюбить. И я уезжал в Москву окрыленный, я знал, что Наденька станет моей женой. Была такая же звездная ночь, когда мы расставались. Только не было снега. Вы знаете, Иосиф Федорович, донельзя тривиально выбирать себе звезду. Если оценивать это холодным рассудком со стороны. А в любви, чистой и зоревой, нет и не может быть тривиальностей. В любви все ново, все создается впервые. Наденька выбрала себе звезду. Вот эту.— Радин поднял руку, показывая. Опустил. Втянул голову в плечи. Заговорил глуше.— Вы хорошо разбираетесь в звездном небе? Тогда мы с Наденькой астрономией не увлекались. Наденька выбрала небесный огонек, как потом уже я выяснил, в созвездии Кассиопеи, жестокой, завистливой богини. Будь я суеверен, я бы сказал: своим нечаянным выбором Наденька навлекла на себя и меня гнев Кассиопеи. На следующий год тяжело заболел мой отец, еще через год он умер. Мне пришлось бросить университет и думать, каким образом рассчитаться с массой долгов, которые до-
стались по наследству. А тут скончалась и мать. Пустил я все хозяйство с торгов. Уже тогда мне было противно пользоваться результатами чужого труда. После распродажи имущества остался я гол как сокол, но зато вновь поступил в университет, теперь уже Петербургский, обвенчался с Наденькой и увез ее с собой... Не надоел я вам своим рассказом, Иосиф Федорович?
— Я слушаю жадно,— с готовностью ответил Дубровинский.— Но вы не озябли, Леонид Петрович? Не будем стоять на месте.
— Да, конечно.— Он тронул Дубровинского за рукав и как бы повел рядом с собой.— Представьте, я даже почему-то согрелся. Что же касается рассказа моего, в нем значение будет иметь только самый конец. Но не существует концов без начала, и я продолжаю. В университете мне повезло: читали лекции Мень-шуткин, Коновалов, Бекетов, Воейков, Докучаев, Иван Михайлович Сеченов — его я выделяю особо. Он преподавал физиологию человека. Да что физиологию! Он подсказывал человеку место в жизни, единственно возможное для каждого место, когда мир разделен на рабов и тиранов, борьба между ними неизбежна, а оставаться вне борьбы недостойно. И я, естественно, оказался на стороне борющихся рабов, революционного пролетариата, хотя и дал письменное обязательство университетскому начальству не принадлежать ни к какому тайному обществу. Мне это «зачли» потом при вынесении приговора. А пока, на последнем курсе университета, я писал наряду с прокламациями научные работы об отечественном винокурении. Разумеется, в отдельных местах чем-то схожие с прокламациями. В евангелии говорится: «Имеющий уши да слышит». Цензура, по-видимому, не имела ушей, а может быть, у цензоров были ослиные уши, но эти работы мои печатались беспрепятственно. Впрочем, с инженерной точки зрения они также содержали в себе много нового. Процесс винокурения — мой конек. Но не в этом дело. Заболела Наденька. Да, да, именно этой же страшной болезнью с красивым названием — туберкулез. От нее умерла и моя мать. И я умру. Денег на лечение Наденьки не было. А человек тает, медленно тает на глазах. Что должен был я сделать? Увезти ее на юг. Врачи уверяли: это единственный путь к спасению. И вы знаете, как я достал деньги? Презирайте за это. Моя большая работа вышла в свет под чужой фамилией — Соколова, чиновника из акцизного управления, но я получил половину доходов от нее, и мне было обещано место контролера в Бессарабской губернии. Правда, Соколов надул, в действительности дали мне должность младшего помощника надзирателя акцизных сборов, но все же Наденька вместе со мной оказалась на юге.— Голос у него дрогнул.— А через полгода я ее похоронил. Это конец моего длинного рассказа. И ответ на все настойчивые пожелания, чтобы я уехал в Крым.
— Но я не понимаю, Леонид Петрович...
— Ах, боже мой! Чего же тут не понять? —с раздражением перебил Радин.— Я увез Наденьку на юг слишком поздно. Слишком поздно ехать и мне, даже если бы это вдруг стало возможным. И больше ни единого слова об этом! Но о самой Наденьке позвольте еще сказать. Если вы, Иосиф Федорович, не знаете, что такое чистая и нежная любовь женщины,— вы ничего не знаете. Если вы не знаете, что такое преданность и дружба женщины,— вы также ничего не знаете. Солнце совсем иначе светит, когда вы влюблены. Нет, не так влюблены, как об этом рассказывается в пошлых анекдотах. Влюблены трепетно, священно, торжественно! А жизнь вокруг вас вполне обыкновенная, и жить вам нужно и должно — как всем. В космических пространствах вселенной движется бесконечное количество материи. Различны скорости ее движения. Под воздействием тех или иных сил эти скорости могут увеличиваться или уменьшаться. Но есть одна скорость, постоянная и неизменная, не подверженная воздействию никаких сил, никакими космическими телами не достижимая и тем более не могущая быть ими превзойденной,— это скорость света. Любовь подобна свету. Никакое другое человеческое чувство ее не может превзойти. Свет вечен. И любовь вечна. Вот Наденьки уже нет, а звезда ее светит. И будет вечно светить, потому что если сама звезда когда-либо и погаснет, свет, отброшенный ею в пространство, будет мчаться и мчаться бесконечно в неведомые глубины мира, постепенно рассеиваясь, но не исчезая совсем. Извините, Иосиф Федорович, я несколько упрощаю науку о физической природе света. Но мы ведь говорим о духовной природе любви. И алгебра на этот раз пусть подчинится гармонии.
Они некоторое время шли молча. Радин шумно дышал, иногда, может быть, от усталости, пришмыгивая пятками и взбивая снег каблуками на прикатанной дороге.
— Леонид Петрович,— Дубровинский первым нарушил молчание,— вы меня потрясли своим рассказом. Да, я не знаю, что такое любовь. И я боюсь любви. Верю, что это самое светлое и чистое чувство. Но в нашем деле оно, хочешь этого или не хочешь, будет помехой, а я всего себя целиком посвятил революционной борьбе.
— То есть борьбе за счастье народа? — спросил Радин. И голос у него был жесткий, сухой.— Можно ли и нужно ли бороться за общее счастье, полностью лишая себя такого же счастья? Должно жертвовать собою в борьбе, и мы все жертвуем собой — спокойствием, здоровьем, жизнью! Но истребить в себе чувство любви — значит истребить само человеческое начало. Кто мы будем тогда по отношению к обществу? Его же составные единицы или особые, совершенно иной духовной и физической организованности существа? Извините, все это звучит несколько абстрактно, вас, я понимаю, беспокоит не теория. Дорогой Иосиф Фе-
дорович, мне Наденька в революционной борьбе не была помехой. Больше того, она, ее любовь, придавала мне удивительную силу. Вас, я чувствую, больше привлекает идея монашества, строгого аскетизма. Разубеждать не стану. Человек должен оставаться самим собой... И не пора ли и нам повернуть восвояси? Я что-то очень устал. Мне жарко...
Обратно они шли не разговаривая, каждый думал о своем. Тянуло с севера колючим холодным ветерком. Дубровинский поеживался. Радин тяжело переступал непослушными ногами, все теребил вязаный шарф, стремясь глотнуть побольше свежего воздуха. И тут же заходился в глубоком кашле.
При расставании он протянул Дубровинскому горячую, влажную руку.
— Это хорошо, что вы меня вытащили на прогулку,— сказал, похрипывая и запинаясь,— пойдет работа легче. Но каждый вечер не вздумайте проделывать это. Не подчинюсь! У меня свои привычки, и я тоже хочу оставаться самим собой.
Дома Дубровинского ожидал Конарский. Он был чем-то рассержен, возбужден. Может быть, маленькой перепалкой с Прас-кевой, которая ворчливо требовала, чтобы гость зря не жег в лампе керосин. Не пишет, не читает, а просто посидеть можно бы и в темноте. Ей, Праскеве, что — за керосин заплатит постоялец, да ведь и чужие деньги все одно жаль. Особо когда видишь: у человека их нет.
— Спасибо, Прасковья Игнатьевна,— поддержал Дубровинский, вникнув в суть ее требований,— вы совершенно правы. И денег нет у меня, и керосин жечь попусту нечего. Только все это вы мне одному говорите, а друзей моих не огорчайте.
— А! —отмахнулась Праскева.— С вами тоже говорить, что сыпать в стену горохом. Не приспособленный к жизни вы человек. Вам что рупь, что копейка — беречь не умеете.
Дождавшись, когда удалится Праскева, Конарский объяснил причину своего столь позднего появления и довольно-таки долгого ожидания, отчего в лампе выгорел весь керосин. Ему как-то и в голову не пришло, что Дубровинский все это время как раз был у них в квартире, а потом гулял по улице вместе с Леонидом Петровичем.
— Вот что произошло сегодня,— рассказывал он, постукивая кулаком по столу.— Здешний инспектор народных училищ распорядился спешно перевести на службу в самые глухие уголки уезда трех учителей. Не считаясь с их семейным положением, с теми нежданными для них треволнениями и невзгодами, которые подстерегают на новом месте. Пренебрегая их мольбами и просьбами оставить здесь. Это Стрекачев, Гаврилов и Сазанович.
— Позвольте, но я знаю этих людей! — воскликнул Дубровинский.— Не так давно они присутствовали на нашей беседе у Леонида Петровича. Их привели ссыльные поляки. Помнится, тогда не заходило даже и речи о какой-либо «крамоле». Проста рассуждали о несовершенствах нынешней системы образования,
— И критиковали ее как в известной степени бюрократическо-полицейскую,— добавил Конарский.— Особенно в некоторых высших учебных заведениях. А гегемоном на этой вечеринка были вы.
— Не понимаю! Какое имеет значение то, что я задавал тон всей беседе, для нелепого и жестокого решения инспектора? — в недоумении проговорил Дубровинский.— Ведь, по существу, он этих учителей отправил в бессрочную ссылку.
— Совершенно верно,— подтвердил Конарский.— А все дело в том, что вы, Дубровинский, у полиции на особом счету. Вас здешние власти полагают человеком очень скрытным и хитрым, завлекающим в марксистские сети каждого, кто с вами сблизится.
— Приятно слышать,— сказал Дубровинский насмешливо и сразу помрачнел.— Но люди-то ведь пострадали!
Наступила тяжелая, долгая пауза.
— Может быть, имеет смысл вступиться за них? — наконец проговорил Конарский.
— Каким образом?
— Право, не знаю. Вот я и пришел посоветоваться. Написать коллективный протест от всей нашей группы ссыльных. Или, мягче, прошение?
— Чудак вы, Конарский! Ведь если даже ходатайства «вольных» относительно нас властями, как правило, не принимаются во внимание, что будет значить ходатайство группы ссыльных относительно судьбы «вольных»! Этим только усложнится их положение. Ага, дескать, одного поля ягоды! Опять, мол, образовался некий «союз». И вот решение. Раздробить нашу группу: кого — еще дальше на север, кого — в Сибирь.
— Стало быть, промолчать? Проглотить покорно пилюлю? — Конарский весь даже как-то съежился.— Не дать хотя бы местным самодурам прочувствовать наше к этому отношение?
Дубровинский задумался. Поправил в лампе фитиль.
— Прочувствовать... Да, это, пожалуй, стоит. В полезные результаты, правда, я мало верю. В стране, где царит произвол, на справедливость и гуманность рассчитывать нечего. Однако на каждую пощечину мы обязаны ответить такой же пощечиной. Без истерики, с достоинством. Как подобает людям, отстаивающим свою правоту.
Он подсел к столу, взял лист бумаги из стопы, всегда лежащей наготове, насколько мог каллиграфически вывел первую строку: «Его Превосходительству Вятскому губернатору» — и быстро стал набрасывать текст письма.
— Слушайте, Конарский, вы говорите, что меня считают едва ли не главарем всех здешних ссыльных,— отрываясь от стола и обеими руками взъерошивая волосы, проговорил Дуб-ровинский.— Так вот я и обращусь к губернатору только от собственного имени. Я буду протестовать против попрания моих прав, оскорбления моей личности, но между строк... Впрочем, слушайте: «С первых же дней по прибытии моем в город Яранск я столкнулся здесь с рядом глубоко затрагивающих непосредственно мои интересы фактов, которые вынуждают меня обратиться к Вашему Превосходительству о нижеследующем...» Вы согласны, что писать это следует, сдерживая себя, совершенно ровным тоном и убийственно-канцелярским языком? Итак: «Действиями некоторых лиц, занимающих в Яранске официальное положение, здесь созданы для высланных такие тягостные условия жизни, которые отнюдь не соответствуют и даже прямо противоречат тем условиям, в которые ставят состоящих под надзором полиции соответствующие узаконения...»
— А вы знаете, Дубровинский, это ведь вы здорово придумали,— перебил Конарский.— Опираться именно на тот закон, который против нас! Мы не просим привилегий. Мы говорим, стиснув зубы: ваша сила взяла! Что ж, угнетайте нас, проклятые, но не свыше того, чем предусмотрено вашими же собственными законами!
— Так, читаете подтекст моего письма вы — Конарский? Или так его будет читать губернатор?
— Хм! Кажется, читаю я глазами губернатора.
— Хорошо. Тогда: «Так, например, в самое последнее время местный инспектор народных училищ нескольких подчиненных ему лиц за простое знакомство с высланными, знакомство, при котором никакие незаконные отношения и цели не только не имели места в действительности, но и не были заподозрены и не выставлялись в качестве мотивов самим училищным начальством, подверг тяжелому наказанию — переводу на службу в глухие местности уезда...»
— Ну нет! Этого мало, Дубровинский, мало! — закричал Конарский.— Непременно добавьте, какие неимоверные страдания невиновным людям причиняет такое решение. Ведь именно это ваша главная мысль: их, по существу, отправили в административную ссылку!
— Пафос и патетика здесь совсем ни к чему,— покачал головой Дубровинский.— Канцелярских крыс надо травить канцелярским же крысиным ядом. «Между тем если бы только местной полицией не были нарушены требования закона...» — здесь я впишу ссылку на необходимые статьи и параграфы,— «...то господин инспектор народных училищ даже не мог иметь
никаких официальных сведений о том, состоит ли кто под надзором или нет, и, следовательно, не имел и не имеет права распространять подобных, подрывающих в глазах местного общества мою репутацию слухов и тем более принимать меры, имеющие непосредственной своей целью лишить меня (в числе других высланных) возможности иметь какие-либо знакомства и отношения вне круга лиц, находящихся в одинаковом со мной положении...»
— Я бы добавил злее: «...подобному положению прокаженных»,— нетерпеливо вставил Конарский.
— Помилуйте, в таком документе политическую ссылку как-то ассоциировать с заразной болезнью!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104