И распрямился. Внутри у него все клокотало, но он понимал, что и Зубатов вышел из своего обычного равновесия. Стало быть, надо вести дело так, чтобы самому ни в чем не сорваться, а вызвать на это Зубатова. Тогда и удар будет сильнее, и выглядеть будет он справедливее. В ушах министра еще звучали слова, недавно сказанные князем Мещерским: «Помилуйте, Вячеслав Константинович, граф Витте спит и видит себя в вашем кресле, а этот любимчик ваш Зубатов всегда ради Сергея Юль-евича сумеет любой промах полицейского ведомства повернуть так, что лично ответственным за него останетесь вы и только вы». Теперь он с ненавистью вглядывался в Зубатова. Предсказание князя Мещерского подтвердилось. Царь только что во дворце высказал крайнее недовольство одесскими событиями и поставил это в вину ему, фон Плеве. Каких же усилий стоило, чтобы гнев государя отвести от себя и обратить на истинного виновника!
— Вы, может быть, соблаговолите подтвердить тогда и то, что одесская стачка носит чисто революционный характер? И объясните, как это согласуется с участием в ней рабочих из ваших, как вы всегда утверждали, мирных обществ?— заговорил снова фон Плеве.
— Подтверждаю и это,— холодно сказал Зубатов, но губы у него сохли от волнения. Куда гнет Плеве? Какой им заранее предопределен конец разговора? И в какой момент надо ему, Зубатову, пойти ва-банк, если все равно не ждать благоприятного исхода?— Вы, ваше высокопревосходительство, настоятельно называете рабочие общества моими. Пусть так. При этих условиях участие рабочих моих обществ в революционной стачке согласуется единственным образом: у меня не было и нет достаточной власти, чтобы этого не произошло.
— Власти?—Фон Плеве прорвало. Такого хода со стороны Зубатова он никак не ожидал. И теперь, уязвленный в самое сердце, не смог сдержаться, закричал: — Какой вам власти захотелось? Уж не министра ли внутренних дел?
— Власти достаточной, чтобы заставить предпринимателей уважать устав рабочих обществ, которые вы благосклонно назвали моими, но которые разрешены свыше и действуют при поддержке вашей и великого князя Сергея Александровича. Будь у меня власть, тогда и не было бы стачки вообще и тем более революционного характера. Дмитрий Сергеевич Сипягин...
— Довольно!—вне себя ударил кулаком по столу фон Плеве.— Вы что — предрекаете мне судьбу Сипягина? Он убит, и я не знаю, насколько чиста в этом ваша совесть!
— Вы скрытый революционер, Зубатов!—взорвался фон Валь. И аксельбанты на его груди так и заплясали.
— Такой же, как и вы!—Зубатова тоже понесло неведомым ураганом.— Вы даже опаснее, потому что все время льете масло в огонь революции, который я стараюсь погасить.
— В вас не стреляли, а в меня стреляли, и это лучшее доказательство...
— Вы слишком часто напоминаете об этом, фон Валь! Если бы вас убили, вы, вероятно, хвастались бы этим и еще больше.
Фон Плеве стучал кулаком по столу. Его не слушали.
— Одесскую забастовку начал Шаевич. Это ваш человек. Проверено!..—кричал фон Валь.
— Вы проверили то, что в каждой подворотне известно,— перебивал его Зубатов.— Но вы не проверили, при каких обстоятельствах эсдеки перехватили инициативу. Не проверили, кто из местных властей...
— Вы забываетесь! Вы служите...
— Служу не вам, фон Валь! Я служу его величеству государю императору Николаю Александровичу. Служу во имя охранения вековых устоев самодержавия, и все, что я делал, я делаю и буду делать...
Министр наконец заставил обратить на себя внимание. Он вышел из-за стола и оказался между спорящими.
— Вы все провалили, Зубатов!—жестко сказал он, плечом отстраняя фон Валя.— Все ваши идеи оказались ложными, а вернее, такими и были задуманы. Не напоминайте о великом князе. Именно Сергей Александрович доложил государю, что ваши общества, ваши, Зубатов, содержат в себе посевы революции. Вы создали рабочим легкую возможность вместе собираться, а остальное уже не требует большого труда. Призывы ваши к миру... Вешать надо было! Вешать больше, расстреливать, отправлять на каторгу! Революция должна быть подавлена в зародыше, террор бомбистов немедленно пресечен! Вы в юности своей путались с Михаилом Гоцем, а ныне Гоц — один из лидеров партии эсеров...
— Ваше высокопревосходительство, я не позволю оскорблять себя такими подозрениями.— В голосе Зубатова зазвенели высокие нотки. Он уже с трудом владел собой.— Все, что я делал, делаю и буду делать — все только с вашего ведома...
— Вы больше ничего не будете делать!— вскрикнул фон Плеве и вернулся к столу.— Именем его величества с этой минуты я вас отрешаю от должности, занимаемой здесь, и от государственной службы вообще. Ступайте под домашний арест!
Зубатов побелел. Вот это расправа! Но государь? Нельзя же, чтобы государь остался в неведении.
— Вячеслав Константинович, я буду иметь возможность...— начал он.
Но Плеве демонстративно отвернулся, заложив руки за спину, и отошел к окну.
— Вы будете иметь возможность дома спокойно застрелиться,— кривясь в ядовитой усмешке, посоветовал фон Валь.— Это прекрасный выход из положения.Не помня себя, Зубатов замахнулся на фон Валя, чтобы дать ему пощечину, но опустил руку. Твердо печатая шаг, вышел из кабинета министра и хлопнул дверью так, что в окнах едва не посыпались стекла.
Он шел длинным полутемным коридором, в конце которого, расчерченные на неправильные квадраты, переплетались рамы, светилось небольшое оконце. Издали эта рама похожа на решетку. Он идет пока под домашний арест. Не окажется ли он потом за настоящей, железной решеткой? Плеве жесток и мстителен. И, чтобы выгородить себя во мнении государя, пойдет, на все. Тупица и бурбон фон Валь, возможно, неспроста бросил свои ядовитые слова. Всесильный Зубатов, где у тебя защита? Кто тебя поддержит? Где твои друзья?
Теперь оконный переплет ему вдруг представился шахматной доской. И он, белый король Зубатов, затиснут в ее угол двумя черными ладьями в образе фон Плеве и великого князя Сергея Александровича. Темп! Выиграть бы всего лишь один темп, прорваться под защиту своего ферзя, императора Николая, и король-Зубатов ушел бы из-под угрозы мата. Но этого темпа не выиграть, к ферзю не прорваться, и нет даже уверенности, свой ли это ферзь. И где-то совсем вдали и совсем теперь бесполезные стоят другие белые фигуры: Серебрякова, Вильбушевич, Медников, Гапон. После того как будет мат объявлен королю, их тоже просто сбросят с доски. Шахматные фигуры, дотоле подвластные только ему! А если это люди, выпестованные лишь им? Какая судьба теперь их ожидает?
Было не до того, чтобы разгадывать их судьбы. И все равно не смог бы он наверно угадать, что темпераментная Маня Вильбушевич, неистовая поборница рабочих обществ в среде еврейского пролетариата и никем не раскрытый его агент, в ближайшее же время покинет Россию — уедет в Америку, затем в Палестину и поведет там вполне безмятежную жизнь. Не угадал бы он и того, что именно «человек в золотых очках», Леонид Петрович Меныциков, чиновник особых поручений московского охранного отделения, через шесть лет тоже уедет за границу, на запад, и там либерально-эсерствующему редактору журнала «Былое» Владимиру Львовичу Бурцеву, избравшему своей неодолимой страстью разоблачение всякого рода провокаторства, раскроет «святая святых — «Мамочку». Но тем не менее Анна Егоровна Серебрякова и после того весело будет проводить время на «заработанные» ею денежки вплоть до 1923 года, когда ее в перелицованных одежде, имени и фамилии раскроют чекисты и предстанет она перед народным судом. А преданнейший Евстратка Медников, согласный пойти на казнь вместо своего
покровителя, верой и правдой будет служить фон Плеве, пока того — через год — не подкосит насмерть бомба эсера Созонова, а затем послужит и еще длинной цепочке министров внутренних дел — князю Святополк-Мирскому, Булыгину, Дурново и Столыпину... Ну, а Гапон, отодвинув в тень само имя Зубатова, под-хватит его замыслы, видоизменит, разовьет их. И дальше... Дальше получит то, чего заслуживает.
Не разгадал бы в тот час и собственной судьбы Зубатов. Но в день, когда всему миру стало известно, что император Николай II подписал манифест об отречении от престола, Зубатову, одному из малозаметных помещиков Владимирской губернии, ведущему кокетливую переписку все с тем же Бурцевым относительно многих тайн охранного отделения, выдавая себя при этом за ягненка, припомнились свои слова, сказанные жене за несколько минут до последнего разговора с фон Плеве: «Россия без самодержавной власти? В тот же день я пущу себе пулю в лоб!» Припомнилась и зловещая рекомендация фон Валя: «Вы будете иметь возможность дома спокойно застрелиться. Это прекрасный выход из положения». Теперь все рушилось окончательно и бесповоротно. Последняя ниточка, дававшая ему иллюзорную надежду, что вдруг он все-таки понадобится, оборвалась.
Он хладнокровно взял револьвер, повернул барабан, чтобы убедиться, что боек не ударит в пустое гнездо, поцеловал фотографическую карточку Александры Николаевны, всегда стоящую на его письменном столе, перекрестился, поднес револьвер к виску и спустил курок.
Верочка так старательно молотила ножонками по воде, сидя в широком эмалированном тазу, что брызги разлетались по всей комнате. Анна намыленной ладошкой терла ей спинку, а Дубро-винский тут же окатывал из кувшина теплой водой. Хохотали все трое. Неизвестно, кому из них купание доставляло наибольшее удовольствие.
— Ну ты посмотри, Аня! Кажется, у Веруськи шестой зубик прорезался? Открыла рот и...
— Вправду!— подтвердила Анна, проверив пальцем.— Скажи пожалуйста! У сестрички зубки прорезаться стали позднее. Зато растет такой толстушкой, что сама рука тянется шлепнуть ее.
— Эх, до чего же посмотреть на нее хочется! Знаешь, Аня, все-таки пущу здесь как следует корни — и поедем в Орел. С мамой повидаться, с тетей Сашей, с Семеном. Где-нибудь в середине сентября...
И отпрыгнул в сторону. Ударив по воде враз обеими ручонками, Верочка чуть не половину таза выплеснула ему на рубашку. Анна заливалась веселым смехом, показывала мимикой -приготовь простынку.
— Может быть, Ося, нам и насовсем в Орел перебраться? Теперь мы птицы вольные. А дома и стены во всем помогают. Надо поговорить с товарищами.
Она вытирала девчушку, та под простынкой что-то бубнила,
— Эта мысль, Аня, у меня мелькала еще в Астрахани. Я ведь там и в полицейском управлении отметился: выбыл в Орел. Но для дела, сам понимаю, здесь, в Самаре, я как-то нужнее. Притом дома стены не всегда помогают.
— Имеешь в виду брата Григория?
— Не только. Сама знаешь, трудно сохранять конспирацию, живя вместе в большой семье.
— Да, это все верно, Ося,—задумчиво проговорила Анна и понесла Верочку к кровати, принялась одевать.— Но, понимаешь, Таленьку так и оставить в Орле, при бабушке? Горько! А взять сюда — получится тоже большая семья.
Дубровинский издали любовался, как ловко жена управляется с дочкой. Вот уже и одела совсем, готовится кормить, на левой руке держит ее, правой — помешивает кашу в кастрюльке, а Верочка даже и разу не пискнула.
Он любовался, а между тем думал. Как быть теперь? Малышки станут притягивать к дому, словно магнит. Но одно дело в ссылке, хотя бы в той же Астрахани, где за черту города без риска оказаться в тюрьме все равно нельзя было удаляться; другое дело — здесь, в Самаре, на относительной свободе, под негласным надзором полиции, с единственным формальным ограничением: на пять лет воспретить проживание в столицах. Теперь как раз, выполняя сложные и опасные поручения партии, нехорошо задерживаться долго на одном месте, чтобы не мозолить глаза полицейским властям. Самое лучшее ездить и ездить. Но ведь не станешь бесконечно мотаться по белу свету вместе с женой и детьми! Все равно это не конспирация!
Что же придумать, чтобы всем было радостно, хорошо? Пренебречь запрещением жить в столицах и подумать о переезде в Москву или Питер? Там, конечно, охранка поглазастее, еще зубатовской выучки, зато и потеряться с ее глаз тоже больше возможностей, чем в маленьком городе. А главное, там пороховая бочка самодержавия. Есть где развернуться...
— Ося!—позвала Анна.— Хочешь, покорми Веруську? И уложи спать. Сам поспи. А я тем временем постираю.
— Очень хочу,— с готовностью отозвался Дубровинский.— Но давай вместе покормим. И постирать я тебе помогу.
— Ну уж нет!—запротестовала Анна.— На последнее я никак не согласна. Ты же всю ночь сегодня не спал.
— Но я должен был написать Варенцовой обстоятельное письмо,— возразил Дубровинский.— Сегодня из Астрахани привезет наш агент литературу, с ним надежнее всего отослать и письмо. А спать я не хочу, разгулялся.
Они подсели к столу. Дубровинский принял закутанную в тонкое одеяло девочку к себе на руки, чувствуя, как под легкой тканью часто стучит ее сердечко. Вылив из кастрюльки на блюдечко очень жидко сваренную манную кашку, Анна пробовала с ложечки, не горячая ли. Девочка нетерпеливо причмокивала розовыми губками. Отведав первую порцию, Верочка вдруг завертела головой и пустила пузыри.
— Плутишка!—воскликнула Анна, когда и после второй ложечки повторилась та же история.— Ей хочется послаще. Ося, я замечаю, когда кашку варишь ты, Веруська ест с удовольствием!
— Вот и хорошо! Надо, чтобы этому маленькому человечку уже с первых месяцев жизни было приятно.
— Да, а когда этот человечек станет подрастать, у него начнется золотуха, заболят зубы.
— Это врачи говорят!
— Знаю, знаю, ты не любишь врачей! А я полностью с ними согласна. Таля у бабушки растет здоровенькой. И почти совсем без сладкого,
— Зубы надо чистить! А золотуха у ребят если и случается, так не от сладкого — от плохой пищи.
Шутливо пикируясь между собой, они все же накормили Верочку, не добавив сахару в кашу. Потом Анна понесла малышку укладывать спать, а Дубровинский, засучив рукава, взялся за стирку пеленок, чепчиков и подгузничков, отмокавших в тазу.
Он не успел закончить, как в дверь постучали. Дубровинский торопливо вместе с табуреткой отставил таз в угол комнаты, отвернул рукава и крикнул:
— Войдите!
А сам стеснительно уставился глазами в пол, щедро, по неумелости, забрызганный мыльной водой.
— Николай Иванович! Что случилось? На вас лица нет!
Дубровинский сразу забыл обо всем, едва взглянул на вошедшего. Николаю Ивановичу Боброву, служащему казначейства, опытному искровскому агенту, поручалось встретить транспорт с литературой из Астрахани и проследить, чтобы он безопасно был доставлен на квартиру инженера-путейца Резнова, совершенно надежную квартиру. Явно стряслась какая-то беда.
— Что случилось, Николай Иванович?— повторил Дубровинский.
— Иосиф Федорович, простите... Здравствуйте! Анна Адольфовна, тоже здравствуйте!— кивнул Бобров в ее сторону. А сам держался рукой за левую половину груди. Видимо, очень спешил, бегом поднимался к ним по лестнице на второй этаж.— Несчастье... Не знаю, как и сказать... Словом, на взвозе от пристани стою, дожидаюсь... Вижу, подымается с корзиной человек... Точно по приметам, как вы описали. Значит, Трофимов... И корзина с правильными приметами... Тут бы мне к нему, паролями обменяться — откуда ни возьмись, за спиной городовой. Похлопал по плечу. И начинает о ком-то расспрашивать, не проходил ли здесь, дескать. Меня в жар: не о Трофимове ли спрашивает? Но слово за слово, понял: нет, не о нем. А пока мы с городовым объяснялись, Трофимов уже завернул с набережной за угол и исчез. Соображаю, чувствует он себя беспокойно: никто с паролем к нему не подошел у пристани. Стало быть, думаю я, сейчас он рассчитывает только на себя. Адрес Резнова знает, конечно, и корзину все одно ему занесет. Но вдруг там, возле резновского-то дома, какой-нибудь шпик вертится? Или еще какая неожиданность подстерегает? Надо пойти и мне туда. Дошел до первой улицы. Нет никого. В какую сторону свернул Трофимов? Я наугад налево. Глядь, он и вправду поодаль, там. И надо же, оглянулся! Прибавил ходу. Наверно, заприметил, как я с городовым разговаривал, и посчитал меня за филера. И вот идем, с одной улицы на другую сворачиваем, а я обычным шагом никак догнать его не могу. Подбежать бы — обязательно назло кто-нибудь мешает. Ударится и Трофимов в бег, тогда все пропало. Мне бы,
чудаку, лучше так и оставить его: иди как знаешь. А я все думаю: нагоню. Так мы и мимо резновского дома прошли. Ну, ничего, пропаримся, да все же сойдемся. А Трофимов вдруг на Дворянскую круто свернул. И понимаете, Иосиф Федорович, вперся со своей корзиной в гостиницу...
— Боже мой!—воскликнул Дубровинский.— Это что же, в «Большую центральную»? Самая шикарная гостиница. А вид у Трофимова...
— Да уж, конечно, не под эту гостиницу! Себя кляну, дал маху, а он — так и почище моего! С отчаяния, наверно. Хоть куда-нибудь на время от филера скрыться, чтобы отдышаться, одуматься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104