А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тысячную толпу легко расстрелять одной сотне казаков. Но и в сотню казаков нетрудно попасть, если действовать против нее одному-двум дружинникам, быстро перебегая из двора во двор. Стрелять из окон, с балконов, отовсюду, откуда сразу же можно уйти и скрыться. Баррикады — лишь для того, чтобы задерживать движение войск, полиции, заставить их остановиться, но не для того, чтобы насмерть оборонять кусочек улицы. Восставшим принадлежит вся Москва, а не только ее краешек, что за баррикадой. Вперед, в наступление!.. Вспоминаются, узнаются мысли, слова Ленина...
И вот они самые грозные, самые горячие дни. Рабочая, пролетарская Москва уже в наступлении. Бои, не смолкая, гремят круглосуточно. А как все-таки отойдешь далеко от своих баррикад, от хранилищ боевых припасов, если тут же тебя отрезают войсковые части? Нет постоянной связи, точной информации. Стрельба, стрельба, рвутся бомбы, где-то ухают пушки...
...Не время митингам, собраниям, но там, где началось замешательство, надо быть самому.
«Товарищи! Куда вы бежите? Стой!»
Пять-шесть дружинников. В руках револьверы... Бегут...
«Остановитесь!»
Один рванулся в сторону, машет рукой, зовет за собой: «Айда, ребята, уходи, все пропало!» Подлец такой, трус!.. Настиг его, схватил за ворот, тот выстрелил в упор и все же промахнулся... Сбил с ног, вышиб револьвер... Пальто на нем расстегнулось, стал виден полицейский мундир... Провокатор!..
Выстрелы... Это подоспел быстрый, отчаянный Блохин. Правильно!.. Провокатор лежит на снегу, раскинув руки.
А в конце улицы звонкий цокот копыт, скачут драгуны... Афишная тумба... Маузер бьет хорошо, отдает в локоть, в плечо. Один драгун повалился с лошади. Теперь часто-часто стреляют в них и дружинники. С ними опять тот же Блохин. Молодчина! Отряд драгун поворачивает назад... Подходит кто-то. Лицо и сияющее и виноватое: «Товарищ Иннокентий, взял провокатор было нас на испуг, и сами не знаем как... Больше не поддадимся, не отступим». Нет, нет, не может быть места панике!..
...И все-таки отступили. Иначе было нельзя. «Симоновская республика» — насколько поднимали боевой дух рабочих эти слова, настолько же разжигали они ярость царских властей — убить республику в первую очередь! Можно сражаться одному против десяти, десятерым против трехсот — невозможно. Отступили на соединение с Пресней...
...Потом уже Мартын Лядов рассказывал: «Не удалось нашим петербургским товарищам взорвать Николаевскую дорогу, опоздали, по ней прежде успели пройти эшелоны Семеновского полка». Крупнокалиберная артиллерия полковника Мина стала сметать на Пресне один квартал за другим.
А до этого, когда еще можно и должно было сражаться, меньшевики приказали своим выйти из боя, эсеры вслед за ними сделали то же самое. Но многие дружинники все равно бились до самого последнего часа. Они лучше, чем их лидеры, понимали, что бросить рабочие массы на произвол судьбы, когда те по-прежнему горят верой в победу,— это измена, дезертирство, это подрыв доверия к партии; совесть этого не простит...
Полторы тысячи казаков, драгун и гвардейцев полковника Мина, тяжелая артиллерия не заставили Пресню сдаться, капитулировать. Принято было иное решение: прекратить вооруженную борьбу, спрятать оружие так, чтобы оно не попало в руки врага, сохранить боевые кадры, дать им возможность надежно укрыться... Листовка Комитета РСДРП разъясняла: «Новая схватка с проклятым врагом неизбежна, близок решительный день. Опыт боевых дней многому нас научил...» Да, это верно. Под шквальным огнем со всех сторон дружинники без тяжелых потерь вышли из окружения. Один телеграфист потом показывал запись депеши, переданной московским градоначальником фон Медемом в Петербург: «Мятеж кончается волей мятежников, а к истреблению последних упущен случай...»
...Он уходил в числе самых последних, сквозь проломы в заборе, по грудам щебня, засыпанного снегом; свистели пули над головой; промокли и заледенели ноги в штиблетах, пальто прожжено у ночных костров, душил мучительный кашель. Здесь же, на Пресне, он встретился с Яковом, братом. Совсем неожиданно. Когда рушились баррикады и разговаривать было некогда. Обнялись: «И ты здесь? Уходи! Где тебя искать?» Яков, весь в копоти, в угольной пыли, покручивая пустой барабан револьвера, качнул головой: «Не ищи. Уеду, наверно, в Одессу».— «А я останусь в Москве. Не могу...»
Постоянная квартира может оказаться под подозрением. Надо менять. Помог укрыться старый орловский друг Алексей Никитин, случайно встреченный на улице. «Лидия Платоновна будет рада видеть тебя,— сказал Никитин.— Теперь мы в Москве, Здесь служу. Понимаешь, после ссылки в таких делах уже не участвуем, но тебя приютим. Будь спокоен». А повсюду царил кровавый террор Дубассва, Римана, Мина. Ловили на улицах, вытаскивали из домов по самому ничтожному подозрению или злобному доносу. Избивали. Расстреливали. По постановлению
военно-полевого суда. И просто так. Тюрьмы, полицейские дома были переполнены арестованными.
Они лежали здесь — в углу, В грязи зловонного участка, И кровь густая, словно краска, Застыла лужей на полу.
Их подбирали, не считая,
Их приносили без числа,
На неподвижные тела
Еще не конченных кидая.
Эта священная кровь ничем иным не смоется, только новой схваткой с врагом. Оружие — винтовки, бомбы, револьверы — на время убрано в запас, но остается и останется действующим всегда еще одно могучее оружие — слово...
Аллея вывела на дальний край парка. Впереди открылось чуть всхолмленное, в снежных застругах поле. Теперь над ним лежала уже глубокая ночь. Дубровинскому подумалось: нехорошо, что так надолго ушел он, никого не предупредив. Гурарий Семеныч, наверно, беспокоится. Милый, милый старик!
А небо, небо до чего же просторное! Такое ли оно в Финляндии, как и над Орлом? И над Яранском? Пожалуй, такое же и не такое. По-особому жгуче горят сегодня звезды, дрожат, перемигиваются, кажутся расплавленными капельками, которые сейчас сорвутся и упадут на землю. А где же Персей, где Кассиопея? Так редко удается разглядывать звездное небо. Может быть, и там уже перемены? И нет звездочки Ани, и его звезда тоже погасла. Как все это было давно! Немного наивно и сентиментально. Яранск, зимняя ночь, его рука на плече Ани, и выбор навсегда «своей» звезды.
...Газета «Вперед» закрыта распоряжением генерал-губернатора. Закрыты и все другие газеты, поддерживавшие стачечников и восставших. Трудно приспособиться к новой обстановке, когда как будто бы еще существуют легальные возможности добиваться создания новой газеты и жить, не уходя в глубокое подполье, а в то же время губернаторам и градоначальникам предоставлены диктаторские права. Хочу— и арестую. Хочу — и предам военно-полевому суду.
...Редакция газеты, и люди, и дела ее сохранились, товарищи жаждут продолжения работы. Найдено другое помещение. Но договорились на «старом пепелище» встретить Новый год,
А Москва по-прежнему переполнена войсками, полицейскими нарядами.
Это была все же хорошая ночь. Полная искренности, задушевности. Лядов держал стакан с красным вином в руке и, рассматривая его на просвет, говорил медленно, задумчиво:
«Это цвет крови, пролитой в тяжкой борьбе, закончившейся поражением. Мы справляем сегодня поминки по нашему восстанию. Когда стрелки часов сойдутся вместе, прежде чем воскликнуть «С Новым годом!», мы встанем и постоим минуту в молчании. Священна память тех, кто отдал свои жизни за дело народное. Но мы жестоко оскорбим их память, если вслед за тем нас охватит уныние». И тихо запел:
Не плачьте над трупами павших борцов. Воздайте им лучший почет...
И все присоединили к нему свои голоса:
Шагайте без страха по мертвым телам, Несите их знамя вперед!
Стрелки часов сблизились. Минута торжественного молчания — и веселый перезвон стаканов: «С новым, тысяча девятьсот шестым годом!»
«Да будет он годом наших побед!» — возгласил Голубков, «Да здравствует солнце! Да скроется тьма!» — добавил Соколов,
Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе...
Спели. И он, Дубровинский, пел и припоминал яранскую ссылку, как шесть лет назад встречал Новый год в квартире Ра-дина. Тогда эту песню, написанную Леонидом Петровичем, не довелось спеть. Помешал пьяный городовой. Один пьяный городовой. Так пусть же она прозвучит сегодня здесь свободно и ликующе, когда там, за окнами, над каждой пядью московской земли властвует чрезвычайное положение и в ночи рыщут повсюду патрули.
Заговорили разом все. Весело, возбужденно. Готовить немедленно, с первого же дня нового года, очередной выпуск газеты. Подвести итоги происшедшим событиям, рассказать рабочим о значении восстания, о том, что реакцией победа в нем не одержана. Споров не было. Говорили дружно, согласно.
А он молчал. Молчал потому, что в остатки «свобод» после введения военной диктатуры больше не верил. Попытка открыто продолжать печатную агитацию — дамоклов меч над головой всех, кто в этом будет занят.
«А что же вы, Иосиф Федорович?»
«Дорогие товарищи! Мы были крепки в борьбе, должны быть мужественны в оценке реальной обстановки. Иллюзии нам следует отбросить. Выпуск газеты? Об этом обязательно следует думать. Но прежде всего, и немедленно, надо запасаться «фальшивками» и уходить в надежное подполье. Оказаться сейчас в тюрьме — не самый лучший вывод из уроков восстания. Наш день вернется! Но готовить его нужно самим!»
Иначе не мог он сказать, он глубоко был убежден в этом. Выпустить боевой номер газеты на виду у разъяренных властей, конечно, заманчиво. А есть ли гарантия, что это удастся сделать? Это не поражение и не позор — уйти в подполье. Партии не привыкать к работе в строгой конспирации. Поражение и позор — доверчиво поддаться врагу. Притом как раз тогда, когда с досадою он полагает, что упустил главарей. Но Голубков, и Соколов, и Квятковский заволновались: «Теперь — и отступать? Есть новая квартира для редакции, бумага есть, найдем и типографию...»
Кружилась голова, теснило дыхание, путались мысли. То ли от долгого спора и нервного напряжения, то ли опять обострялась проклятая болезнь. Перед рассветом, не ссорясь, сердечно и дружески расстались. Он и Лядов пошли по домам, таясь от шпиков и патрулей, а остальные решили перетаскивать дела редакции на новую квартиру.
Он лежал в жестоком, сотрясающем ознобе. Над ним склонясь, сидел Обух, вертя вокруг пальца брелок, прикрепленный к часовой цепочке, говорил: «Собьем немного температуру, дорогой Иосиф Федорович, и сразу же в санаторий, в Финляндию, чтоб не достала вас рука российской полиции. Это мое категорическое требование, как врача, и это настоятельное пожелание комитета, переданное через меня. Готовьтесь».
«Я не могу, я должен прежде увидеться с Голубковым».
«Это невозможно. Вся редакция, в том числе и Голубков, вчера арестована. В новом своем помещении...»
«Как! Арестована? А я поеду в санаторий? Вы шутите, Владимир Александрович!»
«Да, поедете! Поедете обязательно. И если вам так уж хочется тоже сесть за решетку,— садитесь более здоровым. При нынешнем состоянии, оказавшись в тюрьме, из нее вам не выйти. Если вы этого не понимаете — понимают товарищи. Вы нужны для дела, а не для отсидки, в заключении...»
Но он тогда не послушался Обуха и, как только смог подняться с постели, уехал в Петербург. Он полагал себя обязанным туда вернуться. После тяжелого провала Петербургский комитет формировался заново, и он вошел в его состав. А в санаторий все же привела очередная вспышка болезни, с которой только усилием воли бесполезно было бороться...
Однако пора в палату. Этак недолго схватить новую простуду. Тогда попробуй убедить Сатулайнена, что тот не имеет права задерживать его у себя в санатории. То есть такого формального права у него, конечно, и нет, его «право» — платит или не платит больной, но Сатулайиен — гуманнейший человек и за доходно-» стью своего заведения не гонится, он просто будет действовать как честный врач. Другое дело, что деньги за лечение внесены из партийной кассы, и уехать отсюда таким же беспомощным, каким привезли сюда,—значит пустить крайне нужные партийные средства на ветер.
И Дубровинский, еще раз окинув взглядом сверкающее золотой россыпью небо и чуть задержавшись на созвездии Персея, повернулся и зашагал обратно. Теперь он шел быстрее. Все было передумано, все прошедшее заново оценено, расставлено в сознании по своим местам, и каждый шаг теперь — он как бы отсчитывал их про себя — был направлен уже к новым целям.
Еще издали сквозь припорошенные снегом кусты, окружавшие серое в ночи здание санатория, он разглядел окно своей палаты. В нем в одном горел свет. Странно. Кто-то дожидается? Почему? Дубровинский заторопился. В полутемном вестибюле молчаливый служитель принял от него пальто и еле заметно повел плечами, что означало: «Ах, как вы Нарушаете наши правила! Все уже спят».
Сдерживая рвущийся из глубины бронхов сухой кашель, он открыл дверь в палату и отступил назад. Вот это называется легок на помине! У стола, закинув нога на ногу и оживленно жестикулируя, сидел Обух, а визави, и весь — внимание, упираясь раскрытыми ладонями в подбородок, тянулся к нему Гранов Гурарий Семеныч.
— Кого я вижу! — радостно закричал Дубровинский. И захлебнулся в кашле.
— А что я слышу?—Обух поднялся, строго поглядывая на него.— Иосиф Федорович, я рассчитывал не на это. К тому же Гурарий Семеныч рассказал мне о каких-то ваших прожектах насчет отъезда. Но, впрочем, здравствуйте!
— Здравствуйте, здравствуйте, Владимир Александрович!— Они обнялись по-мужски, крепко. Так постояли. Дубровинский чувствовал, что Обух умышленно не отпускает, прислушивается к его дыханию.— Какими вы судьбами здесь?
Обух медленно разжал руки, изучающе оглядел Дубровин-ского с головы до ног. Погладил свой слегка круглящийся животик. Отступил к столу. Посмотрел на Гранова.
— Гурарий Семеныч, вот такой кашель — постоянно! Вае я не спрашиваю, Иосиф Федорович, потому что вы скажете: «Шел быстро, у самого крыльца хватил немного холодного воздуха».
— Вы угадали, Владимир Александрович, именно это я собирался сказать. Вы лишили меня такой возможности,— проговорил Дубровинский, делая Гранову знаки глазами: не выдавайте.— Хорошо, пусть это скажет Гураркй Семеныч.
Гранов растерянно разводил руками. И все рассмеялись. Дубровинский повторил свой вопрос.
— Что означает ваш приезд, Владимир Александрович?
— Что означает ваш отъезд, Иосиф Федорович?—копируя интонацию Дубровинского, спросил Обух.— Сперва выясним это.
— Не могу, ну просто не могу, поверьте мне, Владимир Александрович.— В голосе Дубровинского зазвучала даже какая-то надсадность.— Не буду хитрить. Да, и покашливаю, и все прочее. Но все это не в такой степени, чтобы держать себя бесконечно здесь, на мягкой, удобной постели. Из тюрем и из ссылки я не пытался бежать, и зря не пытался; отсюда же, если я добром не уеду, непременно сбегу.
— Болезнь вас ничему не научила, Иосиф Федорович,— осторожно заметил Гранов.
— Меня всему научила жизнь,— возразил Дубровинский,
— Ясно,— сказал Обух.— Если Иосифа Федоровича жизнь всему научила, нам с вами, Гурарий Семеныч, его не переучить. Решено: он здорой. Но это я говорю только вам, дорогой товарищ Иннокентий, в Петербургском комитете я буду объективен, как врач. А теперь готов ответить на ваши вопросы.
Он одернул жилет, потрогал ладонью животик, мягко ступая, прошелся по комнате. Ткнул пальцем в постель, как бы проверяя, достаточно ли пружинит матрац, и первый уселся за стол. Раскрытой ладонью показал: и вы оба, прошу, садитесь!
— У меня пока один, все тот же вопрос, Владимир Александрович,— напомнил Дубровинский.
— В столицу меня привели сугубо личные заботы. Но у меня была явка, и я не мог не повидаться с товарищами из Петербургского комитета. А узнав от них, где находитесь вы, не мог не приехать сюда. По собственному к вам расположению. И по просьбе товарищей из комитета: просветить вас относительно некоторых событий последнего времени. Но кто же мог знать, что вы затеяли побег отсюда, и именно в день моего приезда! Поэтому я ничего вам рассказывать не стану, все узнаете в Питере сами, пожелаю спокойной ночи и с вашего позволения удалюсь вместе с Гурарием Семенычем, Он обещал приютить меня в своей квартире.
— Ну нет, Владимир Александрович,— запротестовал Дубровинский,— этак подразнить и уйти! У меня все равно спокойной ночи не будет. Отниму спокойную ночь и у вас. Но вы же знали, к кому едете! Я вас не отпущу. Рассказывайте!
— Воля ваша.— Обух вынул из бокового кармана носовой платок, встряхнул его и тут же скомкал.— Начну с грустных сообщений. Присуждены к смертной казни руководители восстания на «Потемкине» и на «Очакове».
— О потемкинцах я уже слышал,— с горечью сказал Дубровинский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104