Заскрипели тормоза, лязгнули буфера, и поезд остановился.Жандарм не рассчитал: арестантский вагон, прицепленный сразу за паровозом, впереди багажного и почтового, оказался далеко. По расписанию поезду было положено стоять сорок минут, но жандарм почему-то вдруг заторопился, ругнул машиниста и приказал взять вещи, быстрее бежать к голове поезда.
— И чего этот вагон туда прицепили?—с досадой сказала тетя Саша, подхватывая узел с постелью.— Не могли поставить рядом, хотя бы вот с этим вагоном второго класса!
— Арестантские ставят всегда самыми первыми,— объяснил всезнающий Яков, вдвоем с братом поднимая перевязанный веревками сундучок.— Если крушение, разобьет — так не жалко.
— Типун тебе на язык!—крикнула тетя Саша.
Из окна арестантского вагона, сквозь продольные прутья решетки, тянулась рука. Маячило знакомое лицо.
— Алексей Яковлевич!—узнал Иосиф.
И на душе у него стало как-то светлее от сознания, что ехать неведомо докуда придется все-таки вместе, втроем.Семенова метнулась к протянутой руке. Жандарм грубо толкнул ее в плечо.
— Куды? Назвалась груздем — полезай в кузов! Дорогой намилуешься сколько хочешь.
Из вагона на платформу спустился полицейский офицер. Взял у жандарма сопроводительные документы, неторопливо, внимательно прочитал.
— Так-с, политические..,
Оглядел новых своих «пассажиров», изобразил на лице иронически-приветливую улыбку.
— Что ж, милости просим, господа! И не обессудьте, что, кроме Никитина, принятого мною в Курске, все остальные спутники ваши до Казани из уголовников. От самого Ростова-на-Дону заскребаем. В вагоне тесновато, но устраивайтесь как сумеете.
Провожающим он не позволил подняться. Семен с Яковом побросали вещи в тамбур. Пересы сделали то же самое. Дорогой разберутся. А жандарм все торопил, подталкивая в спину то одного, то другого.
Короткие рукопожатия. Еще раз обнялись, поцеловались.
— Не грусти, мама! Скоро мы снова увидимся,— успел сказать Иосиф с подножки вагона.
И через минуту показался в окне, располосованном железной решеткой, рядом с Никитиным и Семеновой.Тетя Саша пыталась снизу кричать: «Ося! Ося! Ты послушай меня!» И подавала какие-то самые важные советы. Иосиф слушал ее невнимательно. Он глядел на мать, совершенно окаменевшую, с маленьким белым платочком, зажатым в зубах, чтобы не разрыдаться. Дали второй звонок. И третий. Мать стояла все такая же совсем неподвижная, будто памятник.
Заверещал кондукторский свисток. Басовито гуднул паровоз. Пробежал буферный переклик по всему составу. И вокзальное здание стало медленно уползать назад. За ним — водогрейка, пакгауз... Никитин тормошил Иосифа, о чем-то расспрашивал. Иосиф ему отвечал. Иногда по существу, а чаще совсем невпопад. Ему все время виделась мать, поседевшая, с закушенным в зубах платочкой.
— Дубровинский!—услышал он голос конвойного жандарма.— А ну сюда!
Орел и дом родной отошли в туманную даль. Недолгий возврат в детство и юность окончился. Теперь он навсегда уже не Ося, и не Иосиф, а только — Дубровинский. Он политический ссыльный, на четыре года лишенный права хотя бы шаг один сделать свободно, без разрешения «подлежащего» начальства. Живи где укажут, работай где позволят. Но думать можешь, впрочем, обо всем, о чем тебе захочется, потому что мысли крамольные хотя тоже запрещены, но проникнуть в них «подлежащему» начальству, увы, никак невозможно. И еще совершенно свободно можешь ты умереть. Это ни в какой степени не возбраняется.
— Дубровинский!
Надо идти. Сейчас этот конвойный жандарм — твое «подлежащее» начальство. А в будущее пока и не пытайся заглядывать.Но про себя знай и твердо помни: ты революционер и ты должен быть духом силен. Только тогда тебя ничто, никакая злая воля не сломит.
Итак, наберись мужества, решимости, твердости. Не на четыре года — на всю жизнь. С этого часа у тебя пойдет отсчет совсем нового времени. Еще один новый отсчет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Никому не простится, если даже в нечаянном вскрике душевной боли вырвется о земле слово «проклятая». Никому не простится, как бы тяжко временами на ней ни складывалась жизнь человека. Земля для всех и повсюду щедра и добра. Злой ее делают злые люди.
Разве проклятой была земля сибирская для Василия Пояркова, Ерофея Хабарова и еще многих-многих ватаг первопроходцев, в радостном удивлении двигавшихся на восток? Разве не был безмерно счастлив тот, кто выстроил дом себе на этой земле по доброй своей воле? И разве не стала потом эта ликующая земля действительно злой для тысяч и тысяч политических ссыльных и каторжников?
В Якутию, в Забайкалье, в Сибирь, на север европейской части страны, в просторы Средней Азии, во все дальние концы необъятной Российской империи гнали их по этапу, подчеркивая всячески: ты стремился к свободе — так получай неволю; ты бо-
ролся за достоинство человеческое, за права человеческие — так обратись в частицу стада, над которым свистит бич хозяина.И все равно, в цепях ли бредут эти люди или, устало понурив головы, незакованными вышагивают по тяжким дорогам, идут ли в рудники, на каторгу, на вечное поселение или в административную срочную ссылку,— это лишь различные степени безубийственной казни. А общее для всех ссыльных одно: на той земле, где жить тебе по приказу,— жить изгоем. Жить всегда под бдительным оком стражника, даже если ты не в тюрьме; жить, не переступая черты — одной версты вокруг города или поселка, где определено тебе место; работать, добывать хлеб насущный только силой рук своих, даже если ты болен, если нет сил у тебя для тяжелой работы. Ученость здесь ни к чему, ученость твоя — это только твое несчастье.
Все происходит благопристойно. Царь милостив. И милостивы его министры и прокуроры. Ссылка не виселица. Ссыльному выплачивается даже «содержание» — ровно столько, чтобы на каждый день купить фунт черного хлеба. А на одежду, на обувь и на оплату жилья зарабатывай киркой и лопатой или иным таким же тяжким способом, если вообще добудешь себе работу. Впрочем, надейся еще на родных, если есть они. А нет — уж как хочешь. Так месяц за месяцем и год за годом...
И не каждый пришедший в ссылку сильным и молодым, даже «всего» на три или четыре года, потом вернется отсюда с прежним огоньком в крови. На это и расчет. Истомить, измучить, надломить человека нравственно и физически. А когда человек землю, где живет и за счастье которой борется, в минуту слабости и отчаяния назовет «проклятой» — тогда станет он уже не опасным. Шаг за шагом постепенно отступит, выйдет совсем из борьбы. На это, на это расчет.
Он иногда оправдывается. И подлые и просто слабые люди могут сыскаться везде. Но тот, кто убежден в правоте своего дела, в его справедливости, в благородстве поставленной перед собой цели,— тот вынесет все. Не убоится виселицы, не убоится карцеров и одиночных камер в тюрьме, не убоится тем более ссылки, где все-таки небо открыто и где рядом с тобою товарищи.
Уездный городок Яранск — двести двадцать верст в сторону от губернского города — предстал перед этапной партией ссыльных, в которой оказался Дубровинский, на пятьдесят шестой день пути, включая в этот счет томительно-долгие ожидания в пересыльных тюрьмах Казани и Вятки.
Именно эти ожидания да еще ночевки по дороге в этапных избах были труднее всего. Духота, скученность, грязь, жесткое кольцо отпетых уголовников, возводящих себя над политическими в роль божков, которым все дозволено и которым все должны
служить и подчиняться. Уголовники захватывали лучшие места, вынуждая политических ютиться где попало. Нахально отнимали у них полагающиеся порции хлеба, запасы продуктов, взятых из дому. Отнимали силой, осыпая при этом еще и градом оскорблений, ругательств.
Дубровинский не мог мириться с этим. Любое насилие, произвол, от кого бы они ни исходили — от тюремного и этапного начальства или от распоясавшихся, иногда поощряемых конвоем уголовных преступников,— вызывали у него решительный протест. Не яростным вскриком, не ответным физическим отпором, для этого он был просто мускульно слаб,— он возвышался всегда над гонителями чувством несгибаемого достоинства. И тихие, спокойные, но мужественно и твердо сказанные им слова, исполненные веры в справедливость того, что он защищает, оказывались более действенными, чем несдержанный гнев или бессильные слезы товарищей, попавших в такое же, как у него, положение.
Было раз. В пересыльной казанской тюрьме ждали баржу, на которой плыть вверх по Каме, по Вятке, а потом передвигаться неизвестно каким способом и куда. Ходили всякие слухи. Тревожные слухи. Люди нервничали. К тому же наступила полоса невыносимо знойных дней, в переполненных общих камерах было настолько душно, что заключенные теряли сознание. А прогулки на свежем воздухе разрешались все равно по общему правилу — тридцать минут.
Начался ропот. Группа политических ссыльных потребовала, чтобы их выслушал сам губернатор, поскольку переговоры с начальником тюрьмы не увенчались успехом. Явился губернский прокурор. Надменно выслушал претензии заключенных, высказанные бурно и беспорядочно. В особенности бушевали уголовники, свистели, показывали кулаки. Прокурор стоял неподвижно. Выждав, когда крики немного утихли, процедил сквозь зубы что-то насчет невозможности нарушения установленных правил, пообещал наступление в скором времени прохладной погоды и повернулся, чтобы уйти.
Тогда вперед выдвинулся Дубровинский, очень спокойно и в то же время властно проговорил: «Нет, господин прокурор, подождите!» Тот в замешательстве остановился. И Дубровинский, сохраняя свой ровный тон, заново высказал прокурору все требования. Коротко, доказательно. Он подчеркнул, что, конечно, во власти правительства уморить голодом или отравить духотой своих политических противников, однако посягать при этом еще и на достоинство человеческое никому не может быть дозволено. Губернатор вместо себя прислал прокурора, но господин прокурор, оказывается, вместо блюстителя закона предстал здесь глухонемым и жестоким в своих издевательствах стражником. От имени группы политических он, Дубровинский, настаивает на извинениях. А остальное и главное — отказ принять нужные ме-
ры — пусть ляжет камнем на прокурорскую совесть. Она, видимо, все сможет выдержать... Воцарилась мертвая тишина. Прокурор стоял, кривя губы и сверля недобрым взглядом Дубровинского. Казалось, вот сейчас грянет буря. Но вдруг прокурор отвел глаза в сторону, невнятно бормотнул: «Виноват, прошу прощения...» — и вышел. А со следующего дня прогулки на свежем воздухе всем заключенным увеличили на целый час.
В другой раз, уже на самом тяжком пешем пути от Вятки до Яранска, случилось такое. Вторые сутки лил сентябрьский обложной дождь. Проселочная дорога раскисла настолько, что колеса подвод, везущих поклажу, утопали в вязкой глине по самые ступицы. Люди брели, едва переставляя ноги, облепленные пудовыми комьями грязи. Насквозь промокшая одежда противно обтягивала плечи, пот разъедал все тело, от крайней усталости слипались глаза, временами хотелось упасть, свалиться прямо на дорогу в холодную жижу, только бы не тащиться так без конца под косым, секущим дождем. До этапной избы добрались в глубоких сумерках. Конвойные, тоже закоченевшие на ветру, торопливо сделали перекличку, гаркнули: «На ночлег!» В дверях началась давка, драка, всяк стремился захватить себе уголок потеплее. На нарах обычно мест не хватало, вступившим в избу позже других спать приходилось на грязном полу, у порога, либо сидя, прислонившись спиной к стене. Такая доля выпадала всегда политическим.
Началась привычная потасовка. С той лишь разницей, что в этой избе мест на нарах, если потесниться, было все же достаточно и злобствования уголовников имели одну совершенно ясную цель: доказать свою власть и силу. Среди политических было несколько человек простуженных, с тяжким кашлем и температурой. Перемогался и сам Дубровинский. Он выждал, когда перекипят наиболее жаркие страсти, а потом поднял руку и объявил: «Сегодня всем разместиться на нарах. Не хватает только одного места. На полу спать буду я». Уголовники захохотали, раздался свист. Дубровинский побледнел, но с прежним спокойствием закончил: «Кто с этим не согласен, пусть подойдет и избивает сколько хочет меня. А других — никого не трогать».
Смех оборвался. Вожак уголовников медленно сполз с нар, так же медленно приблизился к Дубровинскому. И все замерли. Вожак оскалил зубы в широкой, деланной улыбке. «Хе-ге! Хе-ге!—сказал, натужно похохатывая: —А ты, политик, не дурак! Люблю ловкое слово. Ч-черт! Ударить тебя, говоришь? А ведь ударю — на рогожке вынесут!.. Ну, будь по-твоему...» И скомандовал своим, чтобы потеснились. Пятьдесят шесть дней, проведенных на этапе, Дубровинского многому научили, открыли мир с новой стороны. Эти пятьдесят шесть дней помогли на деле понять, что такое взаимная выручка.
В Яранск пришли под вечер. Моросил дождь. Одежда промокла, ботинки от долгого хлюпанья по жидкой грязи словно распухли. Конвойные подбадривали: «Подтянись! Шагай веселее! Конец этапу». Кто-то устало, хрипло спросил: «А где ночевать будем?» Ответа не последовало. Чего отвечать, известно: у тюремного здания примут, запишут в книгу, а после того устраивайся как сумеешь... Деньги лишние есть, пожалуйста, номер в гостинице можно снять. Туговато с деньжонками — походи по улицам — в окнах пестреют объявления о сдаче комнат внаем. Ну, а совсем если пусто в кармане, что ж, от щедрот царских могут несколько дней подержать и в тюрьме...
Дубровинского донимал частый кашель. Он схватил простуду еще на реке в продуваемой всеми ветрами барже. Дождливый путь от Вятки до Яранска совсем его доконал. В горле першило, слезились глаза. И было вовсе безразлично, где ночевать — только бы поскорее лечь и согреться.
Яранск не сулил ничего веселого. Во всяком случае, уж первое-то время здесь ожидало одиночество. В Вятке политических ссыльных распасовали по самым глухим местам губернии. Семенову и Никитина, наиболее близких его друзей, отправили куда-то еще дальше на север. Устало оглядывал Дубровинский почерневшие от сырости плотные заборы, ворота, прокованные железом, витые кольца калиточиых щеколд, на которых зависали грузные дождевые капли.
Дома в Яранске, даже на окраине, были крепкой, добротной постройки, из лиственницы либо кондовой сосны, крыты широким тесом, с затейливыми резными коньками. Мастера особо поработали над наличниками, превратив их в дивное деревянное кружево. Где же еще, как не в вятском лесном краю, разгуляться плотницкой рабочей руке! Да, дома хороши. Тепло, сухо за этими крепкими стенами. И нет никому дела до измученных, голодных людей, трудно вышагивающих за скрипучими подводами. Нет никому до них дела. А ведь эти люди прибыли сюда не по доброй воле своей — в наказание. И в наказание как раз за то, что они добиваются правды, свободы и справедливости для всего народа, значит, и для тех, кто сейчас, откинув ситцевые занавески, с холодным бесстрастием рассматривает очередной арестантский этап.
Последние сотни шагов всегда самые трудные.Ноги у Дубровинского подламывались.Но что это? Вдалеке, на свороте к тюремному зданию, заняв середину улицы — толпа народа. Не так большая, а все же — толпа. Мужчины, женщины, детишки стоят, не обращая внимания на моросящий дождь. Кто под зонтиком, кто накинув ходщовый мешок на голову, а остальные и вовсе не защищенные ничем.
Арестанты встрепенулись. Конвойные заворчали: для них это помеха, затянется процедура сдачи этапа, а жрать хочется нестерпимо. Действительно, тут же подводы сгрудились, остановились, и, оттесняя встречающих, конвойным пришлось пустить в ход приклады.
— Эй, разойдись! Р-разойдись!
На тычки, на их окрики никто не обращал внимания. Дубро-винский глядел растерянно: что означает это скопление народа? Неужели вправду встречают, этап? Кто? Почему?
Он видел совершенно незнакомые лица, однако согретые мягкими, участливыми улыбками. И весь говорок людской вокруг него был тоже радушным и доброжелательным. Женщина с холщовым мешком на голове и плетеной корзиной, вздетой на руку, приблизилась к нему, откинула уголок клеенки, которой была прикрыта корзина.
— На-ко, парниш, угостись!— И протянула еще теплый, вкусно пахнущий луком пирог.— Изголодался, поди, за дорогу-то?
Дубровинский поблагодарил женщину, тут же смешавшуюся с толпой, и стал медленно жевать, чувствуя, как горячий ток крови сразу побежал по телу.
— Иосиф Федорович? Ба!
— Леонид Петрович! Вот не думал...
Радии был совершенно такой, каким его Дубровинский впервые увидел на конспиративной квартире в Хамовниках. Даже, казалось, и в том же самом пиджачке, видневшемся из полураспахнутого пальто. Может быть, только острая бородка стала погуще и подлиннее да как-то больше лохматились волосы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104