Он от такого рассказа уклонился».
«Да что же, Владимир Ильич, дело давнее». «Ну, положим, три недели всего. Давнее! А все-таки? Действительно собирались к вам сделать подкоп?» «Копали, Владимир Ильич». «А поподробнее?»
Ленин угощал его. А сам, с удовольствием охватывая ладонями свой стакан — я этой комнате было прохладно,— поторапливал:
«Жду, Иосиф Федорович!»
«Перед тюремной стеной со стороны Москвы-реки...» И он коротко, сжато рассказал, как арендовал Красин на пустыре перед тюремной стеной участок земли. Объявил о создании общества по производству бетонных изделий, назначил себя директором общества, появились у него и приказчик с помощником, рабочие — все как полагается. А затем огородили участок высоким забором, возвели большой деревянный сарай — словом, создали необходимую маскировку. И повели подкоп под тюремную баню. Туда раз в неделю водили заключенных небольшими группами, и можно было исхитриться попасть в такую группу только бывшим членам Центрального Комитета, сидевшим в тюрьме. Все шло на лад. Под видом родственников «на свидание» захаживали товарищи с воли, сообщали, как продвигается работа, уточняли план побега. Однажды явился даже сам Красин...
Веселые огоньки прыгали в глазах Ленина. Было заметно, что ему по сердцу смелая затея с подкопом под тюремные стены. Но тут он не выдержал, вскочил. Прошелся по комнате, засунул руки в карманы. Потом рывком выхватил правую.
«Глупость! Мальчишество!—проговорил, останавливаясь и покачиваясь на носках.— Узнаю Леонида Борисовича! Начать
так толково, а затем пойти на бессмысленный риск с угрозой провала вообще всего дела. Теперь я понимаю, почему он вам как-то стеснялся рассказывать об этом предприятии».
«Владимир Ильич, мне думается, он стеснялся просто потому, что свой замысел, как инженеру, ему не пришлось довести до конца. Октябрьский манифест...»
«...вырванный у царя волей народа!» «Да! Но он все же открыл двери тюрьмы прежде, чем можно было добраться до нас под землей».
«У вас очень доброе сердце, Иосиф Федорович,— сказал Ленин сердито, однако не гася веселого блеска в глазах.— Вы все стремитесь сглаживать, а не обострять. Это не всегда полезно. Это чаще всего вредно»,
«Принимаю упрек, Владимир Ильич. Мое примиренчество...». Ленин протестующе поднял руку.
«Стоп! Знаю, вас подтолкнули. Но условимся не вспоминать больше об этом. Если бы вас не закатали в тюрьму, мы с вами встретились бы еще в Лондоне, на съезде. И полными единомышленниками. Так или не так?»
«Владимир Ильич, легко делать ошибки, тяжело в них признаваться, еще тяжелее сваливать вину на другого. Меня подтолкнули... Однако, будь я тогда потверже в своих убеждениях, такого бы не случилось».
«Ну что же, хорошо! Хоть я и адвокат, но защищать вас от вас же самого больше не буду. Прошу только иметь в. виду, дорогой Иосиф Федорович, что царская тюрьма — штука мучительная, однако угрызения собственной совести — наказание мучительнее всякой каталажки. Поэтому наказывайте себя. Сурово. Но не бессердечно. Исправили ошибку, загладили вину — не прячьте глаз, не опускайте голову».
«Стараюсь делать именно так».
«Только «стараюсь». Стало быть?..»
«А свой собственный счет все же веду. Это откладывается даже не в памяти у меня, а как бы во всех клеточках тела. И совершенно против воли моей, по каким-то неведомым мне законам природы».
Ленин тихонько рассмеялся.
«Законы природы... Есть много, и очень разных, законов. Одни полагается исполнять со всей прилежностью, другим — сопротивляться, ибо не все законы природы полезны и хороши для человека. Не признаю законов, которые способствуют накапливанию, по вашему определению, дорогой Иосиф Федорович, во «всех клеточках тела» этакой, знаете, отравляющей грусти и сожаления о содеянном. Не заполняйте отравой «всех клеточек тела»! Храните в памяти, в сердце, в душе, черт возьми, удачи свои! Да, да, прежде всего удачи!»
Несколько раз прошелся по комнате, задевая плечом разлапистый филодендрон, занимающий лучшее место у окна. Остановился, ладонью успокаивая кожистые, разрезные листья, и снова зашагал. А он, Дубровинский, молчал. Слова Ленина ему были приятны той открытой дружеской простотой, которая сразу сближает, делает излишними многие общепринятые церемонии. И все-таки что-то сдерживало. Может быть, некоторая разница в возрасте — все же семь лет, разница в житейском и политическом опыте? Или просто обаяние личности, этот лучащийся душевной теплотой взгляд, от которого тем не менее почему-то робеешь? Ах, как жаль, что такая встреча не состоялась значительно раньше! Не было бы сделано и многих ошибок.
За окнами, внизу, по булыжной мостовой тяжело прогрохотала телега. И сочный молодой голос, казалось, прорезался сквозь стекло: «Э-эй, мила-ая!» Ленин откинул штору, вгляделся в темноту.
«Мрак. И огоньки вдалеке, будто в рассказе Короленко,— проговорил он, отходя от окна.— До чего же памятны мне все прошлые питерские ночи! Темные. И с обязательными огоньками вдалеке. Вы не представляете себе, Иосиф Федорович, как я томился и свирепел в этой самой благополучной и благонрав-иой, филистерской Женеве! А в особенности в Стокгольме, на пути сюда, ожидая, когда я смогу пересечь границу, чтобы включиться в кипящее, живое дело. Знаю, самодержавием гайки отвинчены ненадолго, только бы ослабить чрезмерное давление пара, за которым может неизбежно последовать взрыв. И все же! Надо немедленно использовать преимущества, созданные переменой обстановки. Легальная газета! Восьмидесятитысячный тираж! Взяться как следует — и сто тысяч! И все на родной земле, без необходимости организовывать сложнейший транспорт, как для первой «Искры», по морям да по волнам».
«Помехи встретятся и сейчас...»
«...и предостаточные! Готов к ним. Но вы счастливчик, Иосиф Федорович, да-да, счастливчик,— несмотря на все старания российской охранки закатать вас покрепче и подальше, революция, эта хорошая наша революция, развивалась и все время развивается у вас на глазах, при вашем непосредственном участии».
«Есть и заграничная охранка, Владимир Ильич, и я боюсь, что она уже передала вас с рук на руки нашей».
«Вполне вероятно! Даже больше, чем вероятно.— Ленин резко повернулся на каблуках.— Петр Иванович Рачковский, который ныне процветает здесь в качестве вице-директора департамента полиции, будучи деятелем заграничной охранки, не спускал и там своих всевидящих глаз, но взять меня — руки коротки. Не позволяли тамошние законы. В отличие от вас, которому постоянно приходилось работать под сенью законов российских».
«Потому мне и не удалось сделать ничего существенного. Ведь тюрьмы и ссылки — невозвратимая потеря времени».
«Ерунда!— Ленин сделал несколько шагов к столу. И повторил: — Ерунда на постном масле! У революционера, если он действительно революционер, не бывает, не может быть невозвратамо потерянного времени. И вы не наклепывайте на себя — вы тоже не теряли. У вас его отняли. А это совсем другое дело. Вы скажете: вот придира к словам! Что в лоб, что по лбу. Потерян или отнят у человека кошелек с деньгами, результат тот же самый — денег-то нет. Но в первом случае виноват только сам разгильдяй, недотепа, который не умеет беречь свое достояние, и обращать ему свой гнев не на кого больше, кроме как на самого себя. Во втором случае виновен грабитель, насильник, и пострадавший не только сам обязан со всей яростью вступить с ним в борьбу, но и призвать на помощь весь честной народ. Как видите, разница есть. Итак, злитесь, и как можно свирепее, на тех, кто отнял у вас время. А насчет потерянного... Неужели в тюрьме и в ссылке, полагаете сами, вы бездельничали?»
«Нет, разумеется, в прямом смысле не бездельничал,— сказал он. И закашлялся.— Прочитал множество книг. Достаточно хорошо изучил немецкий язык, могу свободно переводить».
«Ну вот видите!— удовлетворенно воскликнул Ленин. Присмотрелся:— А что это вы покашливаете? И за щеку держи» тесь? Простужены? Зубы болят?»
«Да так... пустяки!» — Он отнял руку от щеки. Сделал это почти, совсем автоматически, подсознательно боясь, что его ноющий зуб может оказаться, хотя бы и на короткое время, предметом разговора. Боль, на которую и жаловаться даже как-то неудобно. А кашель — и тем более дело давнее. Привычное.
«Препоганая штука,— не согласился Ленин.— И нелепейшая, если человек с зубной болью находится на квартире дантиста, но по совершенно другому поводу. Мы сейчас обратимся к заботам нашей любезнейшей хозяйки».
«Да что вы, Владимир Ильич! Терять время?»
«Опять спор о потере времени!—Ленин вынул из кармана часы, взглянул на циферблат, с досадой щелкнул ногтем по крышке.— Гм, гм! Времени у нас действительно маловато. Но зубы, если болят, совсем не пустяки. В десять часов вечера назначено расширенное заседание Петербургского комитета, мне крайне необходимо высказать там некоторые соображения к завтрашнему пленуму ЦК относительно созыва Четвертого съезда партии. И мне еще хотелось бы расспросить вас о Кронштадте. Но пусть сегодня вами займется Юлия Ивановна. Нет, нет, никаких возражений! Лечитесь! Революционер должен быть «зубатым». В прямом и переносном смысле этого слова».
Дубровинский стал горячо возражать, доказывая, что он вполне способен продолжать разговор. Другое дело, если сам Владимир Ильич, по существу, прямо с поезда, первый день в России, в Петербурге...
«Те-те-те!— перебил Ленин.— Эк, куда вы клоните! Вот именно в первый день я и должен всюду поспеть. На свежий взгляд, на свежую голову все видится, слышится, делается лучше. Первый день — это всегда самый большой и самый важный день. Если бы все дни подряд были только первыми! И коль вы действительно способны продолжать разговор — расскажите подробнее, что произошло в Кронштадте? Вы были, я знаю, участником этих событий»,
Ленин уселся за стол, боком к Дубровинскому. Несколько раз провел рукой от виска к затылку, приглаживая мягкие редкие волосы.
«В Кронштадте, Владимир Ильич, произошла тяжелая и горькая ошибка. Восстание там зрело давно, было неизбежным...»
«...и необходимым!—вставил Ленин.—Как и по всей России!»
«И необходимым,— подтвердил Дубровинский.— Но точно разработанного плана — по дням и часам — не было. А приблизительные сроки — имелся в виду самый конец октября — это для боевых действий губительно. Восстание получилось стихийным. И вот — много убитых, раненых. Почти четыре тысячи арестованных, которым грозила виселица, если бы не забастовали все питерские рабочие».
«Вы сказали: «ошибка». Люди не понимали, во имя чего берутся за оружие, или не знали, как действовать?»
«Кронштадт был раскален еще с прошлого года, когда по приказу командования чуть не насмерть запороли розгами матроса Кандыбина. А мы не сумели взять руководство в крепкие руки, не сумели провести свой план. Стихия опередила нас».
«Прошла ровно неделя между вашим выходом из Таганской тюрьмы и началом кронштадтского восстания,— как бы про себя отметил Ленин.— А в тюрьме вы просидели восемь месяцев.— И громче, резко: — Да, вы правы, это скверно, архи-скверно, когда стихия опережает нас! «День за год!» —вот лозунг, которому обязаны подчиняться борцы в период революции. Они должны быть впереди стихии, угадывая ее возможный взрыв, и, во всяком случае, при взрыве немедленно становиться во главе движения! Тут я с вами согласен полностью. Итак, восстание началось раньше, чем предполагалось в Петербургском комитете. Что непосредственно послужило тому причиной?»
«Комендант крепости генерал Беляев арестовал нескольких солдат и матросов, настроенных революционно, и приказал заточить в один из фортов. Судить. Они были схвачены на глазах у матросов, свободных в тот вечер от службы. Матросы потребовали выпустить арестованных, ссылаясь на царский манифест. Офицер охраны ответил грубым отказом: «Царем-де манифест не для вас, шелудивых, писан». Матросы бросились к нему: «Не
оскорбляй, ваше благородие!» Он стал стрелять в упор. Убил двоих. И тогда началось...»
Ленин порывисто ударил ладонью по столу.
«А что иное оставалось делать матросам? Мы допускаем чудовищно много различных ошибок. Однако подавление крон» штадтского восстания — это не победа самодержавия, и горькие наши потери в этом восстании не роковые потери. Кронштадт — закономерная фаза одного большого сражения, которое пролетариат дает царизму. Разве мог не быть Кронштадт после «Потемкина» и после Кровавого воскресенья здесь же, на улицах Питера? И разве не был уже после Кронштадта матросский Владивосток? А вы слышали, сегодня начались волнения на «Очакове» в Севастополе! Будут! Черт возьми, будут и еще восставния, целая цепь таких неизбежных и необходимых восстаний, вплоть до самого последнего и решительного!»
Задумался, постукивая пальцами по столу. Взгляд сделался суровым. Настроение Ленина передалось и Дубровинскому.
«Да, Владимир Ильич, последнего, и решительного, и возможно, близкого...»
«...которое я охотно оттянул бы до весны! Подготовиться! Подготовиться лучше.— Ленин потер лоб рукой.— Но разве нас спросят? Так же, как не спросили и в Кронштадте. Идея смелой, открытой революционной борьбы уже вырвалась из тесных рамок подпольных кружков, овладела массами. Их надо направить точно, ими надо руководить».
«Устной пропаганды и агитации для этого недостаточно. Поспеть на все собрания и митинги просто физически невозможно. А кроме того, люди думают, беседуют ведь не только на собраниях».
«Вот именно! Потому я так и рвался в Питер, где нынче открылась прекрасная возможность через газету, нашу газету, разговаривать с миллионами. И завтра же, не откладывая, завтра же нам следует собрать расширенное заседание редакционной коллегии! «Новая жизнь» должна начать новую жизнь! Но вернемся, Иосиф Федорович, еще раз к Кронштадту. Объясните точнее, что же все-таки в наибольшей мере и конкретно послужило там причиной неудачи? Исключительно ли некоторая преждевременность начала восстания?»
Он, Дубровинский, сидел, нервно подергивая кончики усов. Как объяснить Ленину, если самому себе до последнего времени он не в состоянии со всей определенностью ответить на такой вопрос? И в тот миг, когда после его речи там, на митинге, внезапно ударили первые винтовочные залпы, когда невозможно было понять, кто же принял на себя главное командование, где штаб, какими силами располагают восставшие. И позже, когда прогремели последние выстрелы, скосившие у него на глазах ни в чем не повинного «штатского», а ему, Дубровинскому, тоже грозило.
смертью холодное дуло офицерского браунинга. И даже, когда, вернувшись из Кронштадта, он с воспаленными от бессонницы глазами дни и ночи проводил на рабочих собраниях, добиваясь решительной поддержки арестованных, писал листовки, прокламации от имени Петербургского комитета РСДРП, призывая к всеобщей политической стачке, чтобы силой гнева народного предотвратить кровавую расправу над участниками восстания.
И это удалось. Забастовало сто сорок тысяч человек. Правительство перепугалось. Военно-полевой суд с его обязательными смертными приговорами был заменен военно-окружным судом, что означало тюрьмы и каторгу, но все же сохранение жизни подсудимым. Это определенная победа революции. А в чем наиболее существенная причина ее поражения там, в Кронштадте?
«Вижу, вам затруднительно ответить,— сказал Ленин.— Вам не хочется повторить полюбившееся весьма общее слово «ошибка», а иного определения вы не найдете. Так? И поэтому вы не можете назвать мне ни одной конкретной причины».
Нет, конечно, не так, не совсем так думает он сам, как говорит сейчас Ленин, жестоко заостряя свой вопрос. Но действительно резкое слово «ошибка» нависло, роковым образом нависло над событиями, лишая их объективной оценки. И приходится только слушать.
«Все дело, дорогой Иосиф Федорович, очевидно, в том, что вы приравниваете частное к целому. По отношению к назревшей революции как к целому отдельное восстание, если оно плохо подготовлено и проведено, может стать серьезной ошибкой. И искать причину неудач в таком случае следует именно в самом лишь восстании, но отнюдь не в революции вообще. Анализ всегда должен идти вглубь. Пойдемте вглубь. Кронштадтское восстание — одна из частиц, составляющих назревающую революцию. Давайте теперь примем его как нечто целое, а затем уже по отношению к этому целому поищем допущенные ошибки. В чем они? В чем они, частные, конкретные ошибки? Это важно для того, чтобы понять, где наше самое слабое место, тот больной нерв, который пронизывает каждую клеточку и сковывает движения всего организма в целом».
Он, Дубровинский, прикрыл тогда глаза ладонью. Он любил точные науки — логику, математику. Но со своей повседневной работой революционера-подпольщика никогда их не сопоставлял, действовал, как ему казалось, интуитивно, применяясь к обстоятельствам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
«Да что же, Владимир Ильич, дело давнее». «Ну, положим, три недели всего. Давнее! А все-таки? Действительно собирались к вам сделать подкоп?» «Копали, Владимир Ильич». «А поподробнее?»
Ленин угощал его. А сам, с удовольствием охватывая ладонями свой стакан — я этой комнате было прохладно,— поторапливал:
«Жду, Иосиф Федорович!»
«Перед тюремной стеной со стороны Москвы-реки...» И он коротко, сжато рассказал, как арендовал Красин на пустыре перед тюремной стеной участок земли. Объявил о создании общества по производству бетонных изделий, назначил себя директором общества, появились у него и приказчик с помощником, рабочие — все как полагается. А затем огородили участок высоким забором, возвели большой деревянный сарай — словом, создали необходимую маскировку. И повели подкоп под тюремную баню. Туда раз в неделю водили заключенных небольшими группами, и можно было исхитриться попасть в такую группу только бывшим членам Центрального Комитета, сидевшим в тюрьме. Все шло на лад. Под видом родственников «на свидание» захаживали товарищи с воли, сообщали, как продвигается работа, уточняли план побега. Однажды явился даже сам Красин...
Веселые огоньки прыгали в глазах Ленина. Было заметно, что ему по сердцу смелая затея с подкопом под тюремные стены. Но тут он не выдержал, вскочил. Прошелся по комнате, засунул руки в карманы. Потом рывком выхватил правую.
«Глупость! Мальчишество!—проговорил, останавливаясь и покачиваясь на носках.— Узнаю Леонида Борисовича! Начать
так толково, а затем пойти на бессмысленный риск с угрозой провала вообще всего дела. Теперь я понимаю, почему он вам как-то стеснялся рассказывать об этом предприятии».
«Владимир Ильич, мне думается, он стеснялся просто потому, что свой замысел, как инженеру, ему не пришлось довести до конца. Октябрьский манифест...»
«...вырванный у царя волей народа!» «Да! Но он все же открыл двери тюрьмы прежде, чем можно было добраться до нас под землей».
«У вас очень доброе сердце, Иосиф Федорович,— сказал Ленин сердито, однако не гася веселого блеска в глазах.— Вы все стремитесь сглаживать, а не обострять. Это не всегда полезно. Это чаще всего вредно»,
«Принимаю упрек, Владимир Ильич. Мое примиренчество...». Ленин протестующе поднял руку.
«Стоп! Знаю, вас подтолкнули. Но условимся не вспоминать больше об этом. Если бы вас не закатали в тюрьму, мы с вами встретились бы еще в Лондоне, на съезде. И полными единомышленниками. Так или не так?»
«Владимир Ильич, легко делать ошибки, тяжело в них признаваться, еще тяжелее сваливать вину на другого. Меня подтолкнули... Однако, будь я тогда потверже в своих убеждениях, такого бы не случилось».
«Ну что же, хорошо! Хоть я и адвокат, но защищать вас от вас же самого больше не буду. Прошу только иметь в. виду, дорогой Иосиф Федорович, что царская тюрьма — штука мучительная, однако угрызения собственной совести — наказание мучительнее всякой каталажки. Поэтому наказывайте себя. Сурово. Но не бессердечно. Исправили ошибку, загладили вину — не прячьте глаз, не опускайте голову».
«Стараюсь делать именно так».
«Только «стараюсь». Стало быть?..»
«А свой собственный счет все же веду. Это откладывается даже не в памяти у меня, а как бы во всех клеточках тела. И совершенно против воли моей, по каким-то неведомым мне законам природы».
Ленин тихонько рассмеялся.
«Законы природы... Есть много, и очень разных, законов. Одни полагается исполнять со всей прилежностью, другим — сопротивляться, ибо не все законы природы полезны и хороши для человека. Не признаю законов, которые способствуют накапливанию, по вашему определению, дорогой Иосиф Федорович, во «всех клеточках тела» этакой, знаете, отравляющей грусти и сожаления о содеянном. Не заполняйте отравой «всех клеточек тела»! Храните в памяти, в сердце, в душе, черт возьми, удачи свои! Да, да, прежде всего удачи!»
Несколько раз прошелся по комнате, задевая плечом разлапистый филодендрон, занимающий лучшее место у окна. Остановился, ладонью успокаивая кожистые, разрезные листья, и снова зашагал. А он, Дубровинский, молчал. Слова Ленина ему были приятны той открытой дружеской простотой, которая сразу сближает, делает излишними многие общепринятые церемонии. И все-таки что-то сдерживало. Может быть, некоторая разница в возрасте — все же семь лет, разница в житейском и политическом опыте? Или просто обаяние личности, этот лучащийся душевной теплотой взгляд, от которого тем не менее почему-то робеешь? Ах, как жаль, что такая встреча не состоялась значительно раньше! Не было бы сделано и многих ошибок.
За окнами, внизу, по булыжной мостовой тяжело прогрохотала телега. И сочный молодой голос, казалось, прорезался сквозь стекло: «Э-эй, мила-ая!» Ленин откинул штору, вгляделся в темноту.
«Мрак. И огоньки вдалеке, будто в рассказе Короленко,— проговорил он, отходя от окна.— До чего же памятны мне все прошлые питерские ночи! Темные. И с обязательными огоньками вдалеке. Вы не представляете себе, Иосиф Федорович, как я томился и свирепел в этой самой благополучной и благонрав-иой, филистерской Женеве! А в особенности в Стокгольме, на пути сюда, ожидая, когда я смогу пересечь границу, чтобы включиться в кипящее, живое дело. Знаю, самодержавием гайки отвинчены ненадолго, только бы ослабить чрезмерное давление пара, за которым может неизбежно последовать взрыв. И все же! Надо немедленно использовать преимущества, созданные переменой обстановки. Легальная газета! Восьмидесятитысячный тираж! Взяться как следует — и сто тысяч! И все на родной земле, без необходимости организовывать сложнейший транспорт, как для первой «Искры», по морям да по волнам».
«Помехи встретятся и сейчас...»
«...и предостаточные! Готов к ним. Но вы счастливчик, Иосиф Федорович, да-да, счастливчик,— несмотря на все старания российской охранки закатать вас покрепче и подальше, революция, эта хорошая наша революция, развивалась и все время развивается у вас на глазах, при вашем непосредственном участии».
«Есть и заграничная охранка, Владимир Ильич, и я боюсь, что она уже передала вас с рук на руки нашей».
«Вполне вероятно! Даже больше, чем вероятно.— Ленин резко повернулся на каблуках.— Петр Иванович Рачковский, который ныне процветает здесь в качестве вице-директора департамента полиции, будучи деятелем заграничной охранки, не спускал и там своих всевидящих глаз, но взять меня — руки коротки. Не позволяли тамошние законы. В отличие от вас, которому постоянно приходилось работать под сенью законов российских».
«Потому мне и не удалось сделать ничего существенного. Ведь тюрьмы и ссылки — невозвратимая потеря времени».
«Ерунда!— Ленин сделал несколько шагов к столу. И повторил: — Ерунда на постном масле! У революционера, если он действительно революционер, не бывает, не может быть невозвратамо потерянного времени. И вы не наклепывайте на себя — вы тоже не теряли. У вас его отняли. А это совсем другое дело. Вы скажете: вот придира к словам! Что в лоб, что по лбу. Потерян или отнят у человека кошелек с деньгами, результат тот же самый — денег-то нет. Но в первом случае виноват только сам разгильдяй, недотепа, который не умеет беречь свое достояние, и обращать ему свой гнев не на кого больше, кроме как на самого себя. Во втором случае виновен грабитель, насильник, и пострадавший не только сам обязан со всей яростью вступить с ним в борьбу, но и призвать на помощь весь честной народ. Как видите, разница есть. Итак, злитесь, и как можно свирепее, на тех, кто отнял у вас время. А насчет потерянного... Неужели в тюрьме и в ссылке, полагаете сами, вы бездельничали?»
«Нет, разумеется, в прямом смысле не бездельничал,— сказал он. И закашлялся.— Прочитал множество книг. Достаточно хорошо изучил немецкий язык, могу свободно переводить».
«Ну вот видите!— удовлетворенно воскликнул Ленин. Присмотрелся:— А что это вы покашливаете? И за щеку держи» тесь? Простужены? Зубы болят?»
«Да так... пустяки!» — Он отнял руку от щеки. Сделал это почти, совсем автоматически, подсознательно боясь, что его ноющий зуб может оказаться, хотя бы и на короткое время, предметом разговора. Боль, на которую и жаловаться даже как-то неудобно. А кашель — и тем более дело давнее. Привычное.
«Препоганая штука,— не согласился Ленин.— И нелепейшая, если человек с зубной болью находится на квартире дантиста, но по совершенно другому поводу. Мы сейчас обратимся к заботам нашей любезнейшей хозяйки».
«Да что вы, Владимир Ильич! Терять время?»
«Опять спор о потере времени!—Ленин вынул из кармана часы, взглянул на циферблат, с досадой щелкнул ногтем по крышке.— Гм, гм! Времени у нас действительно маловато. Но зубы, если болят, совсем не пустяки. В десять часов вечера назначено расширенное заседание Петербургского комитета, мне крайне необходимо высказать там некоторые соображения к завтрашнему пленуму ЦК относительно созыва Четвертого съезда партии. И мне еще хотелось бы расспросить вас о Кронштадте. Но пусть сегодня вами займется Юлия Ивановна. Нет, нет, никаких возражений! Лечитесь! Революционер должен быть «зубатым». В прямом и переносном смысле этого слова».
Дубровинский стал горячо возражать, доказывая, что он вполне способен продолжать разговор. Другое дело, если сам Владимир Ильич, по существу, прямо с поезда, первый день в России, в Петербурге...
«Те-те-те!— перебил Ленин.— Эк, куда вы клоните! Вот именно в первый день я и должен всюду поспеть. На свежий взгляд, на свежую голову все видится, слышится, делается лучше. Первый день — это всегда самый большой и самый важный день. Если бы все дни подряд были только первыми! И коль вы действительно способны продолжать разговор — расскажите подробнее, что произошло в Кронштадте? Вы были, я знаю, участником этих событий»,
Ленин уселся за стол, боком к Дубровинскому. Несколько раз провел рукой от виска к затылку, приглаживая мягкие редкие волосы.
«В Кронштадте, Владимир Ильич, произошла тяжелая и горькая ошибка. Восстание там зрело давно, было неизбежным...»
«...и необходимым!—вставил Ленин.—Как и по всей России!»
«И необходимым,— подтвердил Дубровинский.— Но точно разработанного плана — по дням и часам — не было. А приблизительные сроки — имелся в виду самый конец октября — это для боевых действий губительно. Восстание получилось стихийным. И вот — много убитых, раненых. Почти четыре тысячи арестованных, которым грозила виселица, если бы не забастовали все питерские рабочие».
«Вы сказали: «ошибка». Люди не понимали, во имя чего берутся за оружие, или не знали, как действовать?»
«Кронштадт был раскален еще с прошлого года, когда по приказу командования чуть не насмерть запороли розгами матроса Кандыбина. А мы не сумели взять руководство в крепкие руки, не сумели провести свой план. Стихия опередила нас».
«Прошла ровно неделя между вашим выходом из Таганской тюрьмы и началом кронштадтского восстания,— как бы про себя отметил Ленин.— А в тюрьме вы просидели восемь месяцев.— И громче, резко: — Да, вы правы, это скверно, архи-скверно, когда стихия опережает нас! «День за год!» —вот лозунг, которому обязаны подчиняться борцы в период революции. Они должны быть впереди стихии, угадывая ее возможный взрыв, и, во всяком случае, при взрыве немедленно становиться во главе движения! Тут я с вами согласен полностью. Итак, восстание началось раньше, чем предполагалось в Петербургском комитете. Что непосредственно послужило тому причиной?»
«Комендант крепости генерал Беляев арестовал нескольких солдат и матросов, настроенных революционно, и приказал заточить в один из фортов. Судить. Они были схвачены на глазах у матросов, свободных в тот вечер от службы. Матросы потребовали выпустить арестованных, ссылаясь на царский манифест. Офицер охраны ответил грубым отказом: «Царем-де манифест не для вас, шелудивых, писан». Матросы бросились к нему: «Не
оскорбляй, ваше благородие!» Он стал стрелять в упор. Убил двоих. И тогда началось...»
Ленин порывисто ударил ладонью по столу.
«А что иное оставалось делать матросам? Мы допускаем чудовищно много различных ошибок. Однако подавление крон» штадтского восстания — это не победа самодержавия, и горькие наши потери в этом восстании не роковые потери. Кронштадт — закономерная фаза одного большого сражения, которое пролетариат дает царизму. Разве мог не быть Кронштадт после «Потемкина» и после Кровавого воскресенья здесь же, на улицах Питера? И разве не был уже после Кронштадта матросский Владивосток? А вы слышали, сегодня начались волнения на «Очакове» в Севастополе! Будут! Черт возьми, будут и еще восставния, целая цепь таких неизбежных и необходимых восстаний, вплоть до самого последнего и решительного!»
Задумался, постукивая пальцами по столу. Взгляд сделался суровым. Настроение Ленина передалось и Дубровинскому.
«Да, Владимир Ильич, последнего, и решительного, и возможно, близкого...»
«...которое я охотно оттянул бы до весны! Подготовиться! Подготовиться лучше.— Ленин потер лоб рукой.— Но разве нас спросят? Так же, как не спросили и в Кронштадте. Идея смелой, открытой революционной борьбы уже вырвалась из тесных рамок подпольных кружков, овладела массами. Их надо направить точно, ими надо руководить».
«Устной пропаганды и агитации для этого недостаточно. Поспеть на все собрания и митинги просто физически невозможно. А кроме того, люди думают, беседуют ведь не только на собраниях».
«Вот именно! Потому я так и рвался в Питер, где нынче открылась прекрасная возможность через газету, нашу газету, разговаривать с миллионами. И завтра же, не откладывая, завтра же нам следует собрать расширенное заседание редакционной коллегии! «Новая жизнь» должна начать новую жизнь! Но вернемся, Иосиф Федорович, еще раз к Кронштадту. Объясните точнее, что же все-таки в наибольшей мере и конкретно послужило там причиной неудачи? Исключительно ли некоторая преждевременность начала восстания?»
Он, Дубровинский, сидел, нервно подергивая кончики усов. Как объяснить Ленину, если самому себе до последнего времени он не в состоянии со всей определенностью ответить на такой вопрос? И в тот миг, когда после его речи там, на митинге, внезапно ударили первые винтовочные залпы, когда невозможно было понять, кто же принял на себя главное командование, где штаб, какими силами располагают восставшие. И позже, когда прогремели последние выстрелы, скосившие у него на глазах ни в чем не повинного «штатского», а ему, Дубровинскому, тоже грозило.
смертью холодное дуло офицерского браунинга. И даже, когда, вернувшись из Кронштадта, он с воспаленными от бессонницы глазами дни и ночи проводил на рабочих собраниях, добиваясь решительной поддержки арестованных, писал листовки, прокламации от имени Петербургского комитета РСДРП, призывая к всеобщей политической стачке, чтобы силой гнева народного предотвратить кровавую расправу над участниками восстания.
И это удалось. Забастовало сто сорок тысяч человек. Правительство перепугалось. Военно-полевой суд с его обязательными смертными приговорами был заменен военно-окружным судом, что означало тюрьмы и каторгу, но все же сохранение жизни подсудимым. Это определенная победа революции. А в чем наиболее существенная причина ее поражения там, в Кронштадте?
«Вижу, вам затруднительно ответить,— сказал Ленин.— Вам не хочется повторить полюбившееся весьма общее слово «ошибка», а иного определения вы не найдете. Так? И поэтому вы не можете назвать мне ни одной конкретной причины».
Нет, конечно, не так, не совсем так думает он сам, как говорит сейчас Ленин, жестоко заостряя свой вопрос. Но действительно резкое слово «ошибка» нависло, роковым образом нависло над событиями, лишая их объективной оценки. И приходится только слушать.
«Все дело, дорогой Иосиф Федорович, очевидно, в том, что вы приравниваете частное к целому. По отношению к назревшей революции как к целому отдельное восстание, если оно плохо подготовлено и проведено, может стать серьезной ошибкой. И искать причину неудач в таком случае следует именно в самом лишь восстании, но отнюдь не в революции вообще. Анализ всегда должен идти вглубь. Пойдемте вглубь. Кронштадтское восстание — одна из частиц, составляющих назревающую революцию. Давайте теперь примем его как нечто целое, а затем уже по отношению к этому целому поищем допущенные ошибки. В чем они? В чем они, частные, конкретные ошибки? Это важно для того, чтобы понять, где наше самое слабое место, тот больной нерв, который пронизывает каждую клеточку и сковывает движения всего организма в целом».
Он, Дубровинский, прикрыл тогда глаза ладонью. Он любил точные науки — логику, математику. Но со своей повседневной работой революционера-подпольщика никогда их не сопоставлял, действовал, как ему казалось, интуитивно, применяясь к обстоятельствам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104