Тебя об этом просила Людмила Рудольфовна?
Сказать? Не сказать? Какой смысл вложен в этот вопрос? Что мерещится человеку: простая забота о нем или тайное наблюдение за больным? Раньше он никогда об этом не спрашивал. Все было ясно. Теперь подозревает: приставлен.
— Да я же из своей выгоды к вам напросился, Иосиф Федорович, с вами мне очень хорошо.— И покривил душой:— Никакого разговора об этом с Людмилой Рудольфовной никогда у меня не было.
— А еще: зимой ты ездил в Монастырское, справлялся, нельзя ли меня перевести туда, там фельдшер и квартиры получше. Об этом тебя тоже просила Людмила Рудольфовна?
Филипп замялся. Он это пытался сделать сам, без чьей-либо подсказки, хотя в памяти и теснился давний неопределенный разговор с Менжинской об этом. Действительно, в Монастырском и фельдшер есть и там квартиры получше, но в канцелярии пристава сделали сразу жесткий от ворот поворот. Дескать, не может быть и речи о переводе Дубровинского из Баихи. Тогда Филипп вернулся из Монастырского и промолчал о своем неудавшемся заступничестве. Считал, на этом и делу конец. Откуда все это узнал Дубровинский? Чего доискивается Иосиф Федорович?
— Не получилось ничего,— отмахнулся он неопределенно,— я даже и забыл о тех разговорах. А посмотрите-ка на Енисей: как он красиво играет золотыми огоньками!
Они уже вышли на поляну возле часовни. Из-под ног брызгами выскакивали мелкие серые кузнечики. Пахло полынью и богородской травой. К этому примешивался более резкий запах
соснового бора, окрайком своим притиснувшегося к поляне. По изветшавшему от времени крылечку часовни цепочкой бежали черные муравьи и исчезали в круглых норках, проточенных в песчаных намывах. Дубровинский сделал несколько шагов в сторону обрыва.
— Филипп, почему с первым пароходом мне не было никакой почты? — спросил, не оборачиваясь.
Захаров только пожал плечами — в который раз Дубровинский задает ему один и тот же вопрос. Что за навязчивая мысль его все время томит? А с полной откровенностью высказаться не хочет. Или не может. Чем бы отвлечь его?
— Иосиф Федорович, вы не припомните, как это у Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна...»? А дальше? Вот выскочила строчка из памяти!
Он даже прищелкнул пальцами, показывая, что вот-вот поймать бы ее, а не ловится. На самым деле Филипп знал это стихотворение все наизусть, но ничего другого, лучшего ему не придумалось.
— Нет, не помню,— рассеянно сказал Дубровинский, глядя на Енисей, весь в мелких серебристых барашках.
Филипп понял: он тяготится его присутствием, ему хочется побыть одному. Но почему он пошел именно сюда? Полюбоваться с обрыва Енисеем? Ведь весь день голодный.
— Вы не устали, Иосиф Федорович? Тогда погуляйте еще, а я пойду на ужин чего-нибудь приготовлю.
Дубровинский поощрительно кивнул головой. Филипп направился к поселку. А ноги не несли, он корил себя, зачем оставил близ обрыва человека одного. Солнце, правда, стоит еще высоко, но все-таки это поздний вечер, когда даже в природе как-то все цепенеет, а окрест поселка становится и совсем пустынно. Оглядываться он не смел: Дубровинский это может истолковать как недоверие к нему.
У крайней избы навстречу Филиппу вновь попалась Маша Савельева. Похоже, она его заметила издали, и встреча была не случайной.
— Куда же ты девал своего дружка, Солнышко? — постреливая озорными глазами, спросила она.— Не хочешь прой-титься? К ручью. Черемуха томит, однако зацветет скоро.
— Машенька, подбеги до пригорка,— вместо ответа попросил Филипп. Тревога не покидала его.— Оттуда часовню хорошо видно. Что там Иосиф Федорович делает?
— А чего, разбранился ты с ним или чо ли? — игриво упрекнула Маша. И стала серьезной.— Вид у тебя...
— Подбеги.
Маша вернулась быстро.
— Никого, на всей полянке.
Не дослушав ее, Филипп бросился к часовне. Нет Дубровинского. Опушка леса, освещенная низко стоящим солнцем, просматривалась хорошо. И тоже — нету.
Филипп приблизился к обрыву. Енисей здесь наваливался на красноватый, иссеченный глубокими трещинами утес и, отшатнувшись от него, закручивался быстрыми воронками. Ступи неосторожно, и... Чуть ниже спускалась узкая тропинка к реке, и там, взмостясь на выступающие из воды глыбы камней, мальчишки любили удить рыбу. Там погромыхивает галька. Филипп сбежал по тропинке вниз, и на сердце у него отлегло: выискивая, где лучше ступить, Дубровинский тихонько брел вдоль берега.
— Иосиф Федорович! — окликнул Филипп. Дубровинский как мог прибавил шагу.
— Иосиф Федорович, погодите!— Догнать его было нетрудно.— Погодите! Ну что за место выбрали вы для прогулки? Пойдемте домой! И соорудим мы вместе с вами па ужин...
— Филипп,— страдальчески и с какой-то особенно дружеской доверительностью сказал Дубровинский,-- мне хочется немного побыть одному. Именно здесь, у воды, на солнышке, на ветру...
— Солнце скоро зайдет, уже одиннадцать часов, становится прохладно, а вы легко одеты.
— Нет, мне не холодно.
— А утром снова погуляете.
— Хочу сейчас,— сказал Дубровинский нетерпеливо. И в голосе у него прозвучали нотки подозрения: — Нехорошо ходить по пятам за другими.
— Да что вы, Иосиф Федорович, я ведь...— Филипп смутился, не зная, как оправдаться.— А вы один вернетесь? Тропинка здесь крутая, земля осыпается, вам будет трудно в гору подниматься.
— Ничего, поднимусь. Вернусь один, не беспокойся.
— Честное слово? — против воли, как-то по-детски вырвалось у Филиппа.
— Да, честное слово! Шагай!
Продолжать спор становилось уже невозможным. Филипп улыбнулся Дубровинскому, тот ответил ему успокоительным жестом руки.Воздух в комнате застоялся, Филипп упрекнул себя, что, уходя, не оставил распахнутым окно. Принялся щепать лучину, чтобы разжечь самовар, и раздумал: ночь ведь уже, хотя и светло, даже солнечно. Вернется Иосиф Федорович — выпить по стака-кану холодного молока. Он любит молоко. Слазить в погребок будет недолго.
От бессонно проведенной ночи и тревожного долгого дня Филиппа одолевала дрема. Он не находил в себе сил противиться ей. Погрозил себе пальцем: «Не спи! Садись к столу и до прихода Иосифа Федоровича реши сочиненную им задачу по отысканию угла альфа...»
Филипп придвинул лист бумаги, подточил карандаш: «...угол альфа в системе координат...»
Ходики показывали без десяти час. Теплынь и духота окутывали ватным одеялом. Филипп безвольно уронил голову на стол.Горланили петухи. Под окном дед Василий обушком топора загонял в землю колья — отошла доска, поддерживающая завалинку,— удары сыпались часто и звонко. Сквозь стекло горячо грело солнце. Филипп подскочил, ошалело растирая ладонями отяжелевшее от прилива крови лицо.
Глянул на часы. Двадцать минут шестого. Дубровинский еще ее вернулся... Он облюбовал себе огромный серый камень с плоским верхом, отделенный от берега узкой, всего в один шаг, полоской воды, и взобрался на него. Камень был теплый. Дубровинский сел, свесив ноги и чувствуя, что пятки у него обрели удобную опору на мелких покатых выступах гранитной глыбы. Вода плескалась очень близко, обдавая спину ледяным холодом, журчала, словно лесной ручей. Но здесь уже сразу начиналась страшенная глубина. Ветер, не резкий, временами застилал Енисей частой рябью, и тогда он по всей своей неоглядной шири, будто ночное звездное небо, вспыхивал бесчисленными золотыми точечками. Солнечный шар, все увеличиваясь в размерах, медленно приближался к горизонту, чтобы, чуть-чуть опустившись за его линию, вскоре подняться снова.
Всегда за серьезной работой, Дубровинский не привык к бездумному созерцанию природы. Сейчас ему нужно было думать и думать, для того и искал он уединения, но плещущий радостью Енисей мешал сосредоточиться, а всецело отдаться только его красотам Дубровинский тоже не мог.
Ему припомнился давний свой разговор с Анной на даче в Костомаровке. Тогда он обещал с нею вместе под старость уехать куда-нибудь в зеленую тишину, может быть, даже в Сибирь. Ведь о вольной Сибири с таким восторгом рассказывала Конкор-дия Самойлова, и он тогда говорил, что дни самодержавия сочтены, Сибирь перестанет быть пугалом, местом ссылки и ее бескрайные просторы, ее богатства будут приносить только радость народу. Но вот он стал уже стариком, хотя ему только тридцать шесть лет, стариком потому, что физические силы его покидают, туберкулез источил легкие, а в мозгу мучительной болью отдается даже скрип по стеклу мушиных лапок. И прекрасная страна Сибирь — вольная, она действительно прекрасна! — но-прежне-му испоганена ссылками и каторгой. И не в зеленую тишину сюда он приехал, а на нравственные страдания — медленно угасать,
зная, что твой враг, борьбе против которого ты посвятил всю свою жизнь, так и не побежден.С царского стола брошена кость — амнистия. Остается сто сорок два дня, если амнистия — что касается его — не фальшивка. Середина октября, когда Енисей давно уже будет скован льдом и над сибирской тайгой засвистят снежные метели. Полторы тысячи верст санного пути. Они для него не окажутся легче этапных. Ждать пароходов? Тогда — целый год. И амнистия, эта презренная царская милость, вообще становится голой костью. А мухи будут ползать по стеклу и размножаться...
Но вот он все же вернется. А куда? Выбор велик. Дубровинский горько скривил губы.Опять за границу? Даже когда он был здоров и силен, хотя и тогда врачи утверждали обратное, он тяготился душной атмосферой эмиграции. Он от нее сбежал в Россию с большей радостью, чем из Сольвычегодска в Париж. Теперь эмигрантская склока не стала меньше. Пражская конференция, совещание ЦК с партийными работниками в Кракове показали силу единства большевиков. Но ликвидаторы и всякие прочие оппортунисты ведь начисто не исчезли, и Троцкий землю роет, чтобы теперь ему стать в их главе, создать новый противовес Ленину. Для той особо острой борьбы, что ведется Владимиром Ильичей сейчас в эмиграции, он, Дубровинский, со своими оголенными нервами, разбитый уже неизлечимыми бессонницами, решительно не пригоден. Страшнее того, о чем не догадывается даже Филипп,— у него временами как бы полностью выключается сознание, теряется контроль над собой.
Зная об этом, вернуться к работе в России? Сто раз обдумано. Нести на плечах пятипудовый мешок с зерном он уже не в состоянии, а заполнять такой мешок мякиной — обман, который не нужен ни ему, ни партии. Только полиции это будет на выгоду, когда человек, не владея собой, сделает вдруг что-то неверное.
Вернуться из ссылки, просто чтобы вернуться? Пойти по дорожке Лидии Семеновой, Алексея Никитина, а может быть, даже Минятова? Енисей плескался близко, у самых ног Дубровин-ского, волочил на себе какой-то мертвый коряжник, побелевшие от времени деревянные обкатыши — остатки когда-то зеленых деревьев, щепу, мелкий мусор. Вот это и есть судьба человека, который ни на что больше уже непригоден.
У Володи Русанова был другой путь. Средством служения народу он избрал науку. И стал бы в ней велик и народу полезен; Но его плавание в белом безмолвии Ледовитого океана завершилось, по сообщению газет, безвестной гибелью. Русанов умер как революционер, сильный, мужественный, неся знамя в руках до последней минуты. Он, Дубровинский, лишен и этого, он уже не может выйти в свой «Ледовитый океан» — нет у него силы.
Выбор велик. Но выбирать нечего.Когда Лафарги принимали свое спокойное решение, им тоже выбирать было нечего. Ушли, видя точно черту, переступать которую уже не имело смысла. Теперь и он вплотную приблизился к такой черте. Это необходимо сделать, пока он еще управляет собой.
Его любит, ждет Анна, ждут дети. Милые, славные девочки помнят отца лишь по свиданиям с ним в тюрьме и по письмам, в которых, кроме обыденных слов, ничего не напишешь. Они и в будущем смогут увидеть его только в тюрьме и читать приходящие из новой ссылки такие же письма.
Ничто не остановит Людмилу Рудольфовну «пешком по Италии» снова приехать сюда. Конечно, от нее Филипп не утаивает, как переломала Дубровинского, особенно за этот год, «Турухан-ка». Менжинская в Баихе была, видела все и понимает, что обещанная амнистия — скорее всего фикция и эта весна может оказаться не последней. И тогда впереди еще одна, совершенно страшная зима. Последняя?
Нет, никакой новой зимы уже не будет. Просто не будет совсем. Она может наступить и наступит для кого-то другого. По обыкновенным законам природы для него она не придет.Почему, почему не было почты с первым пароходом? Тревожно. Это возможный признак того, что Людмила Рудольфовна все-таки едет, несмотря на его просьбы не делать этого, едет и лишь опоздала на первый рейс. Что же она увидит? Разве нужны ему сострадание и подбадривающие слова? Даже от самого лучшего друга.
Он достаточно хорошо все взвесил сам. Перед собой хитрить нечего. И не к чему по-мальчишески высчитывать дни. Они высчитаны были уже тогда, когда Малиновский вручал ему паспорт, и еще ранее, когда Житомирский в Париже сказал: «Поезжайте через Краков. Это наиболее верный путь». Да, очень верный путь. Теперь-то все стало известным. Его много раз подло предавали и продавали, но это последнее предательство в особенности отвратительно потому, что не просто доброе имя свое Житомирский погубил — врач осквернил свою благороднейшую профессию.
Письма личные, от Анны из дому и от Людмилы Рудольфовны, все уничтожены. Незачем шарить в них постороннему любопытному взгляду. Записок никаких не оставлено. К чему записки? Объяснять ведь ничего не нужно. Кому следует, тот догадается. А остальные пусть посчитают — несчастный случай. На Енисее это не удивительно. Аню конечно же пощадят, ей товарищи сообщат помягче. Степаныч сочинит удобную себе бумагу: несчастный случай, и ему в вину не поставят. Это не побег. Нехорошо лишь, что Филиппу сказано: «Честное слово!» Но Филипп, славный человек, тоже простит.
Ударил короткий низовой порыв ветра и накрыл Енисей мелкой рябью. Отражение солнца в воде раздробилось на тысячи маленьких огоньков, похожих на звездную россыпь в ночном небе. Дубровинский вдруг различил в этом суматошном мельтешении золотых огней очертания созвездий Персея, Кассиопеи, увидел даже свою маленькую звездочку. Она сверкнула до жгучести ярко и сразу погасла.
Дубровинский сделал движение к ней. Почему? Почему? Кто ее погасил? Звезды ведь горят в небе вечно. И вечно дневное синее небо над миром. Вечен Енисей, бегущий к бескрайному морю. И весна, приходящая ежегодно, как знак обновления жизни, как непреоборимая сила природы.
Что привело его сюда, к Енисею?
— Нет, нет.— Дубровинский, словно бы споря сам с собой, качнул головой.— Нет! — Он пришел сюда только с тем, чтобы наедине спокойно подумать, в шумах веселой и могучей речной волны освободить свой слух от назойливого царапанья мушиных лап по стеклу, так измотавшего за последние дни.
Как хорош этот свежий ветер! Как здесь, над рекой, легко дышится! Весна — целительница.
Он блаженно закрыл глаза, представляя себе уже недалекую пору, когда все вокруг зацветет, нальется пьянящими соками. Стиснул кулаки, вновь развел пальцы — вот она, весенняя сила!
Кажется, слишком резко попросил он Филиппа оставить его здесь одного. Славный парень ушел огорченным, терпеливо ждет его к ужину, может быть, кипятит самовар или сидит за столом, решает коварную тригонометрическую задачу. Мудрая это и нужная вещь — математика. Сумеет ли он найти угол альфа? Вряд ли найдет. Задача придумана с очень хитрым ходом решения.
Надо помочь ему. Всегда надлежит передавать свой опыт молодым. Человеку всегда надлежит работать и работать — действовать! Он все еще сидел на камне, а ему вдруг представилось, будто он ощутил, как звонко загремела галька у него под ногами, когда он начал подниматься вверх по крутому откосу — диво! — не испытывая привычной тяжелой одышки.
И по открытой поляне ему виделось — шел он своим давним, юношеским, легким шагом. Над часовней трепетало нежное пламя вечерней зари, смыкающейся с зарей утренней. Где-то в поселке счастливо горланили петухи, сонно мычали коровы. Текла обыкновенная жизнь каждого дня, жизнь, как будто и неосознанная, но все равно так необходимая всем.
Филипп насчет угла альфа его понял с полуслова, с намека — способный все-таки парень! Ужинали, смеясь, не завтрак ли это? Вдруг спохватились: к пароходу надо успеть написать много писем. Прежде всего домой: Аня тревожится, ладно ли перезимо-
валось. По ее словам, Таля и Верочка все еще не могут понять по-настоящему, как выглядит на деле туруханская весна. Им из писем отца она кажется безумно холодной, словно московская зима. А здесь весной совсем не так уж плохо. Особенно когда сползает, как сегодня, давящая тяжесть с груди.
Герр Лаушер рассказывал о месмерических пассах, способных удерживать тело человека в состоянии нетленности даже тогда, когда он стал уже мертв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Сказать? Не сказать? Какой смысл вложен в этот вопрос? Что мерещится человеку: простая забота о нем или тайное наблюдение за больным? Раньше он никогда об этом не спрашивал. Все было ясно. Теперь подозревает: приставлен.
— Да я же из своей выгоды к вам напросился, Иосиф Федорович, с вами мне очень хорошо.— И покривил душой:— Никакого разговора об этом с Людмилой Рудольфовной никогда у меня не было.
— А еще: зимой ты ездил в Монастырское, справлялся, нельзя ли меня перевести туда, там фельдшер и квартиры получше. Об этом тебя тоже просила Людмила Рудольфовна?
Филипп замялся. Он это пытался сделать сам, без чьей-либо подсказки, хотя в памяти и теснился давний неопределенный разговор с Менжинской об этом. Действительно, в Монастырском и фельдшер есть и там квартиры получше, но в канцелярии пристава сделали сразу жесткий от ворот поворот. Дескать, не может быть и речи о переводе Дубровинского из Баихи. Тогда Филипп вернулся из Монастырского и промолчал о своем неудавшемся заступничестве. Считал, на этом и делу конец. Откуда все это узнал Дубровинский? Чего доискивается Иосиф Федорович?
— Не получилось ничего,— отмахнулся он неопределенно,— я даже и забыл о тех разговорах. А посмотрите-ка на Енисей: как он красиво играет золотыми огоньками!
Они уже вышли на поляну возле часовни. Из-под ног брызгами выскакивали мелкие серые кузнечики. Пахло полынью и богородской травой. К этому примешивался более резкий запах
соснового бора, окрайком своим притиснувшегося к поляне. По изветшавшему от времени крылечку часовни цепочкой бежали черные муравьи и исчезали в круглых норках, проточенных в песчаных намывах. Дубровинский сделал несколько шагов в сторону обрыва.
— Филипп, почему с первым пароходом мне не было никакой почты? — спросил, не оборачиваясь.
Захаров только пожал плечами — в который раз Дубровинский задает ему один и тот же вопрос. Что за навязчивая мысль его все время томит? А с полной откровенностью высказаться не хочет. Или не может. Чем бы отвлечь его?
— Иосиф Федорович, вы не припомните, как это у Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна...»? А дальше? Вот выскочила строчка из памяти!
Он даже прищелкнул пальцами, показывая, что вот-вот поймать бы ее, а не ловится. На самым деле Филипп знал это стихотворение все наизусть, но ничего другого, лучшего ему не придумалось.
— Нет, не помню,— рассеянно сказал Дубровинский, глядя на Енисей, весь в мелких серебристых барашках.
Филипп понял: он тяготится его присутствием, ему хочется побыть одному. Но почему он пошел именно сюда? Полюбоваться с обрыва Енисеем? Ведь весь день голодный.
— Вы не устали, Иосиф Федорович? Тогда погуляйте еще, а я пойду на ужин чего-нибудь приготовлю.
Дубровинский поощрительно кивнул головой. Филипп направился к поселку. А ноги не несли, он корил себя, зачем оставил близ обрыва человека одного. Солнце, правда, стоит еще высоко, но все-таки это поздний вечер, когда даже в природе как-то все цепенеет, а окрест поселка становится и совсем пустынно. Оглядываться он не смел: Дубровинский это может истолковать как недоверие к нему.
У крайней избы навстречу Филиппу вновь попалась Маша Савельева. Похоже, она его заметила издали, и встреча была не случайной.
— Куда же ты девал своего дружка, Солнышко? — постреливая озорными глазами, спросила она.— Не хочешь прой-титься? К ручью. Черемуха томит, однако зацветет скоро.
— Машенька, подбеги до пригорка,— вместо ответа попросил Филипп. Тревога не покидала его.— Оттуда часовню хорошо видно. Что там Иосиф Федорович делает?
— А чего, разбранился ты с ним или чо ли? — игриво упрекнула Маша. И стала серьезной.— Вид у тебя...
— Подбеги.
Маша вернулась быстро.
— Никого, на всей полянке.
Не дослушав ее, Филипп бросился к часовне. Нет Дубровинского. Опушка леса, освещенная низко стоящим солнцем, просматривалась хорошо. И тоже — нету.
Филипп приблизился к обрыву. Енисей здесь наваливался на красноватый, иссеченный глубокими трещинами утес и, отшатнувшись от него, закручивался быстрыми воронками. Ступи неосторожно, и... Чуть ниже спускалась узкая тропинка к реке, и там, взмостясь на выступающие из воды глыбы камней, мальчишки любили удить рыбу. Там погромыхивает галька. Филипп сбежал по тропинке вниз, и на сердце у него отлегло: выискивая, где лучше ступить, Дубровинский тихонько брел вдоль берега.
— Иосиф Федорович! — окликнул Филипп. Дубровинский как мог прибавил шагу.
— Иосиф Федорович, погодите!— Догнать его было нетрудно.— Погодите! Ну что за место выбрали вы для прогулки? Пойдемте домой! И соорудим мы вместе с вами па ужин...
— Филипп,— страдальчески и с какой-то особенно дружеской доверительностью сказал Дубровинский,-- мне хочется немного побыть одному. Именно здесь, у воды, на солнышке, на ветру...
— Солнце скоро зайдет, уже одиннадцать часов, становится прохладно, а вы легко одеты.
— Нет, мне не холодно.
— А утром снова погуляете.
— Хочу сейчас,— сказал Дубровинский нетерпеливо. И в голосе у него прозвучали нотки подозрения: — Нехорошо ходить по пятам за другими.
— Да что вы, Иосиф Федорович, я ведь...— Филипп смутился, не зная, как оправдаться.— А вы один вернетесь? Тропинка здесь крутая, земля осыпается, вам будет трудно в гору подниматься.
— Ничего, поднимусь. Вернусь один, не беспокойся.
— Честное слово? — против воли, как-то по-детски вырвалось у Филиппа.
— Да, честное слово! Шагай!
Продолжать спор становилось уже невозможным. Филипп улыбнулся Дубровинскому, тот ответил ему успокоительным жестом руки.Воздух в комнате застоялся, Филипп упрекнул себя, что, уходя, не оставил распахнутым окно. Принялся щепать лучину, чтобы разжечь самовар, и раздумал: ночь ведь уже, хотя и светло, даже солнечно. Вернется Иосиф Федорович — выпить по стака-кану холодного молока. Он любит молоко. Слазить в погребок будет недолго.
От бессонно проведенной ночи и тревожного долгого дня Филиппа одолевала дрема. Он не находил в себе сил противиться ей. Погрозил себе пальцем: «Не спи! Садись к столу и до прихода Иосифа Федоровича реши сочиненную им задачу по отысканию угла альфа...»
Филипп придвинул лист бумаги, подточил карандаш: «...угол альфа в системе координат...»
Ходики показывали без десяти час. Теплынь и духота окутывали ватным одеялом. Филипп безвольно уронил голову на стол.Горланили петухи. Под окном дед Василий обушком топора загонял в землю колья — отошла доска, поддерживающая завалинку,— удары сыпались часто и звонко. Сквозь стекло горячо грело солнце. Филипп подскочил, ошалело растирая ладонями отяжелевшее от прилива крови лицо.
Глянул на часы. Двадцать минут шестого. Дубровинский еще ее вернулся... Он облюбовал себе огромный серый камень с плоским верхом, отделенный от берега узкой, всего в один шаг, полоской воды, и взобрался на него. Камень был теплый. Дубровинский сел, свесив ноги и чувствуя, что пятки у него обрели удобную опору на мелких покатых выступах гранитной глыбы. Вода плескалась очень близко, обдавая спину ледяным холодом, журчала, словно лесной ручей. Но здесь уже сразу начиналась страшенная глубина. Ветер, не резкий, временами застилал Енисей частой рябью, и тогда он по всей своей неоглядной шири, будто ночное звездное небо, вспыхивал бесчисленными золотыми точечками. Солнечный шар, все увеличиваясь в размерах, медленно приближался к горизонту, чтобы, чуть-чуть опустившись за его линию, вскоре подняться снова.
Всегда за серьезной работой, Дубровинский не привык к бездумному созерцанию природы. Сейчас ему нужно было думать и думать, для того и искал он уединения, но плещущий радостью Енисей мешал сосредоточиться, а всецело отдаться только его красотам Дубровинский тоже не мог.
Ему припомнился давний свой разговор с Анной на даче в Костомаровке. Тогда он обещал с нею вместе под старость уехать куда-нибудь в зеленую тишину, может быть, даже в Сибирь. Ведь о вольной Сибири с таким восторгом рассказывала Конкор-дия Самойлова, и он тогда говорил, что дни самодержавия сочтены, Сибирь перестанет быть пугалом, местом ссылки и ее бескрайные просторы, ее богатства будут приносить только радость народу. Но вот он стал уже стариком, хотя ему только тридцать шесть лет, стариком потому, что физические силы его покидают, туберкулез источил легкие, а в мозгу мучительной болью отдается даже скрип по стеклу мушиных лапок. И прекрасная страна Сибирь — вольная, она действительно прекрасна! — но-прежне-му испоганена ссылками и каторгой. И не в зеленую тишину сюда он приехал, а на нравственные страдания — медленно угасать,
зная, что твой враг, борьбе против которого ты посвятил всю свою жизнь, так и не побежден.С царского стола брошена кость — амнистия. Остается сто сорок два дня, если амнистия — что касается его — не фальшивка. Середина октября, когда Енисей давно уже будет скован льдом и над сибирской тайгой засвистят снежные метели. Полторы тысячи верст санного пути. Они для него не окажутся легче этапных. Ждать пароходов? Тогда — целый год. И амнистия, эта презренная царская милость, вообще становится голой костью. А мухи будут ползать по стеклу и размножаться...
Но вот он все же вернется. А куда? Выбор велик. Дубровинский горько скривил губы.Опять за границу? Даже когда он был здоров и силен, хотя и тогда врачи утверждали обратное, он тяготился душной атмосферой эмиграции. Он от нее сбежал в Россию с большей радостью, чем из Сольвычегодска в Париж. Теперь эмигрантская склока не стала меньше. Пражская конференция, совещание ЦК с партийными работниками в Кракове показали силу единства большевиков. Но ликвидаторы и всякие прочие оппортунисты ведь начисто не исчезли, и Троцкий землю роет, чтобы теперь ему стать в их главе, создать новый противовес Ленину. Для той особо острой борьбы, что ведется Владимиром Ильичей сейчас в эмиграции, он, Дубровинский, со своими оголенными нервами, разбитый уже неизлечимыми бессонницами, решительно не пригоден. Страшнее того, о чем не догадывается даже Филипп,— у него временами как бы полностью выключается сознание, теряется контроль над собой.
Зная об этом, вернуться к работе в России? Сто раз обдумано. Нести на плечах пятипудовый мешок с зерном он уже не в состоянии, а заполнять такой мешок мякиной — обман, который не нужен ни ему, ни партии. Только полиции это будет на выгоду, когда человек, не владея собой, сделает вдруг что-то неверное.
Вернуться из ссылки, просто чтобы вернуться? Пойти по дорожке Лидии Семеновой, Алексея Никитина, а может быть, даже Минятова? Енисей плескался близко, у самых ног Дубровин-ского, волочил на себе какой-то мертвый коряжник, побелевшие от времени деревянные обкатыши — остатки когда-то зеленых деревьев, щепу, мелкий мусор. Вот это и есть судьба человека, который ни на что больше уже непригоден.
У Володи Русанова был другой путь. Средством служения народу он избрал науку. И стал бы в ней велик и народу полезен; Но его плавание в белом безмолвии Ледовитого океана завершилось, по сообщению газет, безвестной гибелью. Русанов умер как революционер, сильный, мужественный, неся знамя в руках до последней минуты. Он, Дубровинский, лишен и этого, он уже не может выйти в свой «Ледовитый океан» — нет у него силы.
Выбор велик. Но выбирать нечего.Когда Лафарги принимали свое спокойное решение, им тоже выбирать было нечего. Ушли, видя точно черту, переступать которую уже не имело смысла. Теперь и он вплотную приблизился к такой черте. Это необходимо сделать, пока он еще управляет собой.
Его любит, ждет Анна, ждут дети. Милые, славные девочки помнят отца лишь по свиданиям с ним в тюрьме и по письмам, в которых, кроме обыденных слов, ничего не напишешь. Они и в будущем смогут увидеть его только в тюрьме и читать приходящие из новой ссылки такие же письма.
Ничто не остановит Людмилу Рудольфовну «пешком по Италии» снова приехать сюда. Конечно, от нее Филипп не утаивает, как переломала Дубровинского, особенно за этот год, «Турухан-ка». Менжинская в Баихе была, видела все и понимает, что обещанная амнистия — скорее всего фикция и эта весна может оказаться не последней. И тогда впереди еще одна, совершенно страшная зима. Последняя?
Нет, никакой новой зимы уже не будет. Просто не будет совсем. Она может наступить и наступит для кого-то другого. По обыкновенным законам природы для него она не придет.Почему, почему не было почты с первым пароходом? Тревожно. Это возможный признак того, что Людмила Рудольфовна все-таки едет, несмотря на его просьбы не делать этого, едет и лишь опоздала на первый рейс. Что же она увидит? Разве нужны ему сострадание и подбадривающие слова? Даже от самого лучшего друга.
Он достаточно хорошо все взвесил сам. Перед собой хитрить нечего. И не к чему по-мальчишески высчитывать дни. Они высчитаны были уже тогда, когда Малиновский вручал ему паспорт, и еще ранее, когда Житомирский в Париже сказал: «Поезжайте через Краков. Это наиболее верный путь». Да, очень верный путь. Теперь-то все стало известным. Его много раз подло предавали и продавали, но это последнее предательство в особенности отвратительно потому, что не просто доброе имя свое Житомирский погубил — врач осквернил свою благороднейшую профессию.
Письма личные, от Анны из дому и от Людмилы Рудольфовны, все уничтожены. Незачем шарить в них постороннему любопытному взгляду. Записок никаких не оставлено. К чему записки? Объяснять ведь ничего не нужно. Кому следует, тот догадается. А остальные пусть посчитают — несчастный случай. На Енисее это не удивительно. Аню конечно же пощадят, ей товарищи сообщат помягче. Степаныч сочинит удобную себе бумагу: несчастный случай, и ему в вину не поставят. Это не побег. Нехорошо лишь, что Филиппу сказано: «Честное слово!» Но Филипп, славный человек, тоже простит.
Ударил короткий низовой порыв ветра и накрыл Енисей мелкой рябью. Отражение солнца в воде раздробилось на тысячи маленьких огоньков, похожих на звездную россыпь в ночном небе. Дубровинский вдруг различил в этом суматошном мельтешении золотых огней очертания созвездий Персея, Кассиопеи, увидел даже свою маленькую звездочку. Она сверкнула до жгучести ярко и сразу погасла.
Дубровинский сделал движение к ней. Почему? Почему? Кто ее погасил? Звезды ведь горят в небе вечно. И вечно дневное синее небо над миром. Вечен Енисей, бегущий к бескрайному морю. И весна, приходящая ежегодно, как знак обновления жизни, как непреоборимая сила природы.
Что привело его сюда, к Енисею?
— Нет, нет.— Дубровинский, словно бы споря сам с собой, качнул головой.— Нет! — Он пришел сюда только с тем, чтобы наедине спокойно подумать, в шумах веселой и могучей речной волны освободить свой слух от назойливого царапанья мушиных лап по стеклу, так измотавшего за последние дни.
Как хорош этот свежий ветер! Как здесь, над рекой, легко дышится! Весна — целительница.
Он блаженно закрыл глаза, представляя себе уже недалекую пору, когда все вокруг зацветет, нальется пьянящими соками. Стиснул кулаки, вновь развел пальцы — вот она, весенняя сила!
Кажется, слишком резко попросил он Филиппа оставить его здесь одного. Славный парень ушел огорченным, терпеливо ждет его к ужину, может быть, кипятит самовар или сидит за столом, решает коварную тригонометрическую задачу. Мудрая это и нужная вещь — математика. Сумеет ли он найти угол альфа? Вряд ли найдет. Задача придумана с очень хитрым ходом решения.
Надо помочь ему. Всегда надлежит передавать свой опыт молодым. Человеку всегда надлежит работать и работать — действовать! Он все еще сидел на камне, а ему вдруг представилось, будто он ощутил, как звонко загремела галька у него под ногами, когда он начал подниматься вверх по крутому откосу — диво! — не испытывая привычной тяжелой одышки.
И по открытой поляне ему виделось — шел он своим давним, юношеским, легким шагом. Над часовней трепетало нежное пламя вечерней зари, смыкающейся с зарей утренней. Где-то в поселке счастливо горланили петухи, сонно мычали коровы. Текла обыкновенная жизнь каждого дня, жизнь, как будто и неосознанная, но все равно так необходимая всем.
Филипп насчет угла альфа его понял с полуслова, с намека — способный все-таки парень! Ужинали, смеясь, не завтрак ли это? Вдруг спохватились: к пароходу надо успеть написать много писем. Прежде всего домой: Аня тревожится, ладно ли перезимо-
валось. По ее словам, Таля и Верочка все еще не могут понять по-настоящему, как выглядит на деле туруханская весна. Им из писем отца она кажется безумно холодной, словно московская зима. А здесь весной совсем не так уж плохо. Особенно когда сползает, как сегодня, давящая тяжесть с груди.
Герр Лаушер рассказывал о месмерических пассах, способных удерживать тело человека в состоянии нетленности даже тогда, когда он стал уже мертв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104