И опять ходил и ходил, потеряв представление о времени.Створка окна распахнулась вновь, уже когда над городом поползли вечерние сумерки. Тягуче били церковные колокола. Сквозь их медленный торжественный перезвон к Дубровинскому сверху долетели глухо сказанные слова:
— Ну, слава тебе, господи! Кончилось дело. Заходи. Поздравляю!
Звала Евдокия Ивановна. А сама держалась рукой за горло, крутила головой. Вот, дескать, и досталось же! Тяжело переступая непослушными ногами, Дубровинский поднялся по крутой лестнице. Хотя Евдокия Ивановна и сказала ему: «Поздравляю!» — стало быть, все обошлось благополучно,— он не мог преодолеть в себе ощущения крайней нравственной измученности. Словно бы это он, именно он один и никто другой повинен в столь долгих страданиях жены.
Она лежала, закрыв глаза, без кровинки в лице, словно бы и не дышала. Необычно плоским и оттого пугающим было на постели одеяло. Казалось, нет под ним ничего, а на подушке отдельно неживая голова.
В дальнем углу, у большой, сплетенной из ивовых прутьев бельевой корзины копошилась квартирная хозяйка. Наклонясь, ей давал какие-то наставления Шулятников. Он был без пиджака, а рукава сорочки закатаны до локтя. По всей комнате на стульях разбросаны смятые простыни, полотенца.
— Можно подойти?
Скорее даже взглядом, а не словами спросил Дубровинский Евдокию Ивановну.
— А чего же!— сказала та поощрительно.— Только, как в музее пишется: «Руками не трогать».
Он дотронулся губами до лба Анны, боясь ощутить смертный холод. Но лоб был теплый, и в шорохе ее слабого дыхания он услышал:
— Ося, милый... мне... так хорошо...
— Вот и наговорились, довольно. Уходи!—Евдокия Ивановна локотком толкала его в бок.— Да в корзину-то хоть загляни. Эк, ведь как люди глупеют! Ради чего все старались?
Дубровинский шагнул к корзинке. Шулятников и хозяйка квартиры отступили, давая ему возможность разглядеть среди белых марлевых лоскутков маленький розовый комочек.
— Сын...— перебарывая радостное волнение, проговорил Дубровинский.— Боже мой... Сын!
— Ладно, хватит с тебя на первый случай и дочки,— ворчливо отозвалась Евдокия Ивановна.— Только, смотри, крестной матерью я ей буду. Не зря же день целый здесь пропласталась. Отлежится твоя краля, и наречем имя человеку. Спешить в этом не станем.
И не спешили. Да и где тут спешить, если у матери не было молока, а через несколько дней тревожного ожидания Евдокия Ивановна, постоянно их навещавшая, грустно шепнула Дубровинскому: «Молока и не будет. Думай теперь, как тебе дальше кроху вскармливать. Господи, и шести фунтов в ней нет! С чего жизнь началась? Да и за самой тоже хорошенько приглядывай:, пока особо хвалиться нечем».
Он послал телеграмму в Орел, своим. Не пугающую, но с намеком, что как было бы славно, если бы внучку повидала бабушка. Любовь Леонтьевна тут же откликнулась полной готовностью приехать. Однако ей требовалось какое-то время на сборы, да и дорога все же была непростая, в особенности для больной женщины.
Преодолевая свойственную ему стеснительность в таких делах, Дубровинский упрашивал хозяйку дома и Евдокию Ивановну обучить его уходу за ребенком, показать, как это делается. А потом сам кипятил молоко, кормил девочку из рожка через соску, стирал и гладил пеленки. Надо было успеть еще и сбегать в аптеку, заказать и получить лекарство, подать его Анне, мечущейся в жару.
Несколько легче стало, когда миновала опасность наиболее тяжелых осложнений и врач разрешил ей подниматься с постели.Появлялся отец Симеон, наставительно говорил Дубровинскому, что нельзя забывать о высших обязанностях, что пора окрестить новорожденную. Не дай бог... И так далее...
Начались «семейные» советы, какое имя дать малышке. Хозяйка квартиры листала календари, озабоченно вздыхала: «Имен всяких тысяча, а опять же какое попало давать не годится. Ангелы, они ведь с первого дыхания человеческого уже летают вокруг, хлопочут. Вот из старальцев этих, кто был поближе после рождения, и выбирать надо».
А выбрать никак не могла.Дубровинскому было ясно: только Марфа. В честь Марфы-посадницы, пламенной защитницы свобод «господина Великого Новгорода». Пусть в этом есть доля наивной символики, но это хорошая символика.
Для Анны бесспорным было другое имя—Юлия. Особых ассоциаций она с ним не связывала, смеялась:
— Ну, месяц июль — вершина лета! Ну, Юлий Цезарь — из всех римских императоров наиболее благородный! А проще всего «Юлия, Юленька» — удивительно звучное женское имя.
Евдокия Ивановна, присутствуя при таких спорах, только загадочно крутила головой: «А я вот знаю имечко!»
И во время обряда крещения столь стремительно подсказала его отцу Симеону, что никто другой не успел даже рта раскрыть:
— Наталия!
Так и записали в метрику. Дубровинский повторял про себя: «Марфа, Юлия, Наталия... Наташа, Таля, Талка... А хорошо ведь — Таля, Таленька?!» Было в этом что-то от начальной весны, тонкого хрусткого ледка, который по утрам схватывается мо* розцем на безоглядных разливах реки, а днем весь растаивает, и еще от той первой зелени, что таится в «кискиных лапках» тальника-вербы.
Этим уменьшительным именем — Талка — он прямо-таки огорошил Любовь Леонтьевну, встретив ее на почтовой станции.
— Что такое, Ося, какая Талка?
— Да ваша внучка, мама, ваша внучка!
— Ах, боже мой! А я-то ехала, придумывала имя. Талка, Наталка! Значит, Наталия Иосифовна? Принимаю. Веселого бы характера да крепкого здоровья ей!
— Мама, а вы? Как ваше здоровье?
Он пытливо оглядывал ее. За эти два года мать сильно поседела, стала еще сухощавее, а та грусть в глазах, с которой она провожала его на орловском вокзале, не исчезла и теперь, хотя радость встречи так и теплится на губах. Точит ее медленная, изнуряющая болезнь.
- Я чувствую себя превосходно!— сказала Любовь Леонтьевна.— Дорога была длинная, но я совершенно ее не заметила. Вдруг говорят, вот он и Яранск. Ты тоже хорошо выглядишь, Ося!
Как было не улыбнуться в ответ на эту милую материнскую игру! Она понимала, что сына не проведешь своим преувеличенно бодрым восклицанием. Но зачем же добавлять к написанному у нее на лице нездоровью еще и невеселые слова? Понимала, что и сын знает отлично, сколь плохо он выглядит сам. Но пусть же подумает: мать этого не заметила!
Она привезла с собой много разных гостинцев, и в их числе особенные ванильные сухарики, как верх домашнего кондитерского искусства, приготовленные лично тетей Сашей. Прислали свои подарки и братья. Яков вместе с Пересами в ювелирной мастерской их отца изготовил карманный нож, имеющий сверх двух обычных лезвий еще полдюжины разных приборов. Но «гвоздем», несомненно, была красиво инкрустированная рукоятка. Семен подарил шикарный кожаный ремень с гремящей, когда его застегиваешь, медной пряжкой. Шляпная мастерица Клавдия конечно же послала Анне не только сшитую сю самой, но и придуманную ею лично модную шляпку. В дорожных баулах Любови Леонтьевны были и книги. Много книг. И как раз те, которые так давно хотелось прочесть.
Ну, а главное — Любовь Леонтьевна привезла с собой «Искру», номер четвертый. Газету принес Яков буквально за пять минут до отправления поезда. Передал ее заклеенной в конфетную бумажку, на глазах у всех «угостил». От кого получил — не сказал, но успел шепнуть, чтобы не «скушала» ее и вообще была бы осторожна, потому что охранка за этой газетой установила особую слежку.
— Вот, как видишь, цела. И я конфетку не «скушала», и меня шпики вместе с ней тоже не «скушали».
Едва стихли первые радости общей встречи и дорогую гостью уложили поспать — с дороги у нее кружилась голова,— Дубровинский тут же занялся разборкой привезенной матерью литературы. К чтению он приступил с «Искры». Его сразу же увлекла статья «С чего начать». Именно это сейчас нужно было знать каждому.
Перед глазами бежали строки:
«Речь идет не о выборе пути (как это было в конце 80-х и начале 90-х годов), а о том, какие практические шаги и как именно должны мы сделать на известном пути. Речь идет о системе и плане практической деятельности...»
— Да, да, именно практической,— про себя комментировал Дубровинский.
«...выдвинутую нами уже в первом номере «Искры» программу создания крепкой организованной партии, направленной на
завоевание не только отдельных уступок, но и самой крепости самодержавия..»
— Ах, как жаль, что не дошел первый номер газеты! Какая же выдвигалась программа? Подробности?
«...в моменты взрывов и вспышек поздно уже создавать организацию; она должна быть наготове, чтобы сразу развернуть, свою деятельность,... Принципиально мы никогда не отказывались и не можем отказываться от террора... но наш долг — со всей энергией предостеречь от увлечения террором, от признания его главным и основным средством борьбы... Террор никогда не может стать заурядным военным действием: в лучшем случае он пригоден лишь как один из приемов решительного штурма... непосредственной задачей нашей партии не может быть призыв всех наличных сил теперь же к атаке, а должен быть призыв к выработке революционной организации, способной объединить все силы и руководить движением не только по названию, но и на самом деле...»
— Да, тысячу раз: да! Не метание бомб в царей и министров, а организованное накапливание сил.
«...Нам нужна прежде всего газета,— без нее невозможно то систематическое ведение принципиально выдержанной и всесторонней пропаганды и агитации... когда интерес к политике, к вопросам социализма пробужден в наиболее широких слоях насе-ления... нам нужна непременно политическая газета... Мы в состоянии теперь, и мы обязаны создать трибуну для всенародного обличения царского правительства... Роль газеты не ограничивается, однако, одним распространением идей... Газета — не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но также и коллективный организатор...»
«И вот же она, такая газета!» — хотелось крикнуть Дубровинскому.
«...правильное распространение ее—заставляет создать сеть местных агентов единой партии... Эта сеть агентов будет остовом именно такой организации, которая нам нужна: достаточно крупной... достаточно широкой и разносторонней... достаточно выдержанной... достаточно гибкой...»
Дубровинский вскочил, нервно заходил по комнате. Он уже видел такую организацию. Он видел себя ее агентом. Но Яранск держал мертвой хваткой. Здесь просто негде, невозможно приложить свои силы. А партия зовет. Нет, до чего же необходимо выбраться из этой пустоты туда, где можно делать что-то большее, нежели заниматься лишь переводами и самопросвещением !
Он оглянулся. Любовь Леонтьевна уже поднялась — вот беспокойная натура. Сейчас стоит рядом с Анной, о чем-то советуются. Как радостно, что в доме появилась хорошая наставница и помощница! В народе говорят: беда и выручка.
Кажется, внучка бабушке очень понравилась, по душе пришлась и невестка. Дубровинский приблизился к ним.
— И ничего, ничего, Таленька, что ты крохотка,— вполголоса ворковала Любовь Леонтьевна, склонясь над бельевой корзиной.— Мамочка твоя тоже не богатырь. А мы вас обеих выходим, выходим, вас обеих выкормим, выкормим.
— А мы просо сеяли, сеяли,— шутливо пропел Дубровинский.
— А мы просо вырастим, вырастим,— ответила ему Любовь Леонтьевна. Погрозила пальцем. А сама пропела на другой лад: — Вот такой вышины, вот такой ширины...
И все засмеялись. Обещание свое Любовь Леонтьевна сдержала. Уже к середина лета Анна поправилась настолько, что могла значительную часть забот по дому взять на себя. Таля, хотя и на искусственном кормлении, тоже преображалась не по дням, а по часам.
Любовь Леонтьевна стала поговаривать об отъезде. Если затянуть до осенних дождей, не выберешься. И в конце августа она тронулась в путь.«Добралась до Орла благополучно»,— так сообщила она в самых веселых тонах.
Письмо заканчивалось припиской Семена о том, что Яков надолго уехал в Пермь учиться, и еще коротеньким рассказом об анекдотически-скандальной истории. В губернии открылось сорок должностей сборщиков денежной выручки от казенных «винополок». И дворянское собрание постановило обратиться с просьбой к министру финансов, чтобы эти должности никому другому, кроме дворян, не предоставлялись. А для сего, для надежности, чтобы не уплыла хотя бы одна такая должность в плебейские руки, собрание обязуется создать сборщицкую дворянскую артель. Семен издевался: взять бы и создать дворянскую артель водовозов! Или ассенизаторов! Но то, видите ли, унизительно, и доходов нет. А выгребать из касс винных лавок мокрые от водки мужицкие пятаки — не унизительно. Потому что доходно. Да еще как! Беда, нелегко будет поделить эти должности: дворян-то в губернии куда больше сорока голов. По древности рода подбирать «артельщиков», что ли, станут?
В это же время пришло письмо и от Конарского. Пользуясь условной тайнописью, он рассказывал, что повстречался с Серебряковой. Помогла она ему во многом. А когда зашла речь о кончике Радина, горько-горько поплакала. Сказала: редкостной души человек. Эти слова можно было полностью отнести и к самой Анне Егоровне. Не удивительна восторженность, с какою о ней отзывался Леонид Петрович.
Дальше Конарекий писал, что за последнее время хорошо наладился транспорт «Искры», но по-прежнему остается острая нужда в- надежных и умелых ее агентах. Мало переправить газету
через границу, важно, чтобы она попала в руки возможно большему числу читателей. И тут же словно бы так, между прочим, но достаточно резко добавил, что если его некогда ввергла в крайнее недоумение женитьба Дубровинского на Киселевской, то теперь, узназ о рождении у них ребенка, он не может не выразить своего глубокого соболезнования...
Были потом и еще какие-то слова, несколько страниц, уже совсем о другом — Дубровинский не смог их прочесть. Отдал письмо Анне.
— Вот посмотри, он выражает нам глубокое соболезнование. Точь-в-точь как пишется в телеграммах, когда уходит из жизни близкий человек. Рождение нашей маленькой Талочки, нашей радости, считает таким же несчастьем, как смерть. Жестоко!
— Оскорбительно! А если сказать и еще грубее, Конарский бросает нам упрек в измене.— Анна скомкала письмо, отшвырнула прочь.— Зачем же тогда он рассказывает о партийных делах? С изменниками, предателями поступают круче! И не выбалтывают им секретов!
Давно уже она не была столь раздраженной. Ее лицо покрылось краской гнева, руки вздрагивали.
Заплакала малышка. Анна подбежала к ней, освободила мокренькую от пеленок.
— Таленька, Таленька!—И хмурилась и улыбалась.— Что же нам с тобой делать? И с собой? Ни к чему не пригодные мы стали. Хуже того — обманщики. Других призывали к борьбе, а сами — в кусты. Вот какие мы!
Дубровинский стоял у распахнутого окна, засунув кисти рук за ремень, подарок Семена, которым была подпоясана косоворотка.День был жаркий, истомный. На теневой стороне улицы мальчишки играли в свайку, в бабки, в городки, а старики, расположившись на лавках близ калиток, вели какие-то свои неторопливые беседы. Треск разлетающихся бит, металлический тонкий звон втыкаемой в землю свайки, задорные ребячьи голоса, порой сердитые окрики стариков — все это сливалось воедино, в обычную, видимую картину обычной жизни маленького городка, где «день прошел — и слава богу!».
Вглядываясь в эту томящую своей внешней умиротворенностью благодать, Дубровинский думал: «А что там, за этими высокими глухими заборами, в каждом отдельном доме, отдельном и в то же время неизбежно связанном с жизнью всей страны? У кого-то сын служит в солдатах. Или уехал искать себе работу на большом заводе, чтобы поддержать семью, а теперь, может быть, бастует, ходит с красным флагом на демонстрации,
требуя политических прав. У кого-то отец увезен и посажен в губернскую тюрьму, потому что, задавленный тяготами повседневной нужды, «преступил» закон. А может быть, дочь, прельстившись на посулы каких-нибудь подлецов насчет шикарной столичной жизни, сбежала в Петербург или в Москву и, опозоренная, не решаясь вернуться в отчий дом, шляется там ночами по подворотням. Тебе это все равно или не все равно? Способен ты об этом думать равнодушно?»
И, как бы отзываясь на его размышления, из полуподвального этажа дома, стоящего напротив, вместе со слабым шумом открываемого окна взлетел ввысь драматически напряженный женский голос:
Меж высоких хлебов затерялося Небогатое наше село, Горе горькое по свету шлялося И на нас невзначай набрело...
Но его немедленно пресек, оборвал густой бас:
— Завыла! Ат, стер-ва! Без тебя лихо!
И все сразу погасло. Захлопнулась створка окна. Даже, казалось, городошные биты летели без звука, деревянными брызгами разносили хитро сложенные фигуры на полях своих противников.
— Знаешь, Аня, жестокие слова Канарского мне сейчас вдруг представились по-другому,— проговорил Дубровинский, отходя от окна и помогая жене обмыть малышку, перепеленать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
— Ну, слава тебе, господи! Кончилось дело. Заходи. Поздравляю!
Звала Евдокия Ивановна. А сама держалась рукой за горло, крутила головой. Вот, дескать, и досталось же! Тяжело переступая непослушными ногами, Дубровинский поднялся по крутой лестнице. Хотя Евдокия Ивановна и сказала ему: «Поздравляю!» — стало быть, все обошлось благополучно,— он не мог преодолеть в себе ощущения крайней нравственной измученности. Словно бы это он, именно он один и никто другой повинен в столь долгих страданиях жены.
Она лежала, закрыв глаза, без кровинки в лице, словно бы и не дышала. Необычно плоским и оттого пугающим было на постели одеяло. Казалось, нет под ним ничего, а на подушке отдельно неживая голова.
В дальнем углу, у большой, сплетенной из ивовых прутьев бельевой корзины копошилась квартирная хозяйка. Наклонясь, ей давал какие-то наставления Шулятников. Он был без пиджака, а рукава сорочки закатаны до локтя. По всей комнате на стульях разбросаны смятые простыни, полотенца.
— Можно подойти?
Скорее даже взглядом, а не словами спросил Дубровинский Евдокию Ивановну.
— А чего же!— сказала та поощрительно.— Только, как в музее пишется: «Руками не трогать».
Он дотронулся губами до лба Анны, боясь ощутить смертный холод. Но лоб был теплый, и в шорохе ее слабого дыхания он услышал:
— Ося, милый... мне... так хорошо...
— Вот и наговорились, довольно. Уходи!—Евдокия Ивановна локотком толкала его в бок.— Да в корзину-то хоть загляни. Эк, ведь как люди глупеют! Ради чего все старались?
Дубровинский шагнул к корзинке. Шулятников и хозяйка квартиры отступили, давая ему возможность разглядеть среди белых марлевых лоскутков маленький розовый комочек.
— Сын...— перебарывая радостное волнение, проговорил Дубровинский.— Боже мой... Сын!
— Ладно, хватит с тебя на первый случай и дочки,— ворчливо отозвалась Евдокия Ивановна.— Только, смотри, крестной матерью я ей буду. Не зря же день целый здесь пропласталась. Отлежится твоя краля, и наречем имя человеку. Спешить в этом не станем.
И не спешили. Да и где тут спешить, если у матери не было молока, а через несколько дней тревожного ожидания Евдокия Ивановна, постоянно их навещавшая, грустно шепнула Дубровинскому: «Молока и не будет. Думай теперь, как тебе дальше кроху вскармливать. Господи, и шести фунтов в ней нет! С чего жизнь началась? Да и за самой тоже хорошенько приглядывай:, пока особо хвалиться нечем».
Он послал телеграмму в Орел, своим. Не пугающую, но с намеком, что как было бы славно, если бы внучку повидала бабушка. Любовь Леонтьевна тут же откликнулась полной готовностью приехать. Однако ей требовалось какое-то время на сборы, да и дорога все же была непростая, в особенности для больной женщины.
Преодолевая свойственную ему стеснительность в таких делах, Дубровинский упрашивал хозяйку дома и Евдокию Ивановну обучить его уходу за ребенком, показать, как это делается. А потом сам кипятил молоко, кормил девочку из рожка через соску, стирал и гладил пеленки. Надо было успеть еще и сбегать в аптеку, заказать и получить лекарство, подать его Анне, мечущейся в жару.
Несколько легче стало, когда миновала опасность наиболее тяжелых осложнений и врач разрешил ей подниматься с постели.Появлялся отец Симеон, наставительно говорил Дубровинскому, что нельзя забывать о высших обязанностях, что пора окрестить новорожденную. Не дай бог... И так далее...
Начались «семейные» советы, какое имя дать малышке. Хозяйка квартиры листала календари, озабоченно вздыхала: «Имен всяких тысяча, а опять же какое попало давать не годится. Ангелы, они ведь с первого дыхания человеческого уже летают вокруг, хлопочут. Вот из старальцев этих, кто был поближе после рождения, и выбирать надо».
А выбрать никак не могла.Дубровинскому было ясно: только Марфа. В честь Марфы-посадницы, пламенной защитницы свобод «господина Великого Новгорода». Пусть в этом есть доля наивной символики, но это хорошая символика.
Для Анны бесспорным было другое имя—Юлия. Особых ассоциаций она с ним не связывала, смеялась:
— Ну, месяц июль — вершина лета! Ну, Юлий Цезарь — из всех римских императоров наиболее благородный! А проще всего «Юлия, Юленька» — удивительно звучное женское имя.
Евдокия Ивановна, присутствуя при таких спорах, только загадочно крутила головой: «А я вот знаю имечко!»
И во время обряда крещения столь стремительно подсказала его отцу Симеону, что никто другой не успел даже рта раскрыть:
— Наталия!
Так и записали в метрику. Дубровинский повторял про себя: «Марфа, Юлия, Наталия... Наташа, Таля, Талка... А хорошо ведь — Таля, Таленька?!» Было в этом что-то от начальной весны, тонкого хрусткого ледка, который по утрам схватывается мо* розцем на безоглядных разливах реки, а днем весь растаивает, и еще от той первой зелени, что таится в «кискиных лапках» тальника-вербы.
Этим уменьшительным именем — Талка — он прямо-таки огорошил Любовь Леонтьевну, встретив ее на почтовой станции.
— Что такое, Ося, какая Талка?
— Да ваша внучка, мама, ваша внучка!
— Ах, боже мой! А я-то ехала, придумывала имя. Талка, Наталка! Значит, Наталия Иосифовна? Принимаю. Веселого бы характера да крепкого здоровья ей!
— Мама, а вы? Как ваше здоровье?
Он пытливо оглядывал ее. За эти два года мать сильно поседела, стала еще сухощавее, а та грусть в глазах, с которой она провожала его на орловском вокзале, не исчезла и теперь, хотя радость встречи так и теплится на губах. Точит ее медленная, изнуряющая болезнь.
- Я чувствую себя превосходно!— сказала Любовь Леонтьевна.— Дорога была длинная, но я совершенно ее не заметила. Вдруг говорят, вот он и Яранск. Ты тоже хорошо выглядишь, Ося!
Как было не улыбнуться в ответ на эту милую материнскую игру! Она понимала, что сына не проведешь своим преувеличенно бодрым восклицанием. Но зачем же добавлять к написанному у нее на лице нездоровью еще и невеселые слова? Понимала, что и сын знает отлично, сколь плохо он выглядит сам. Но пусть же подумает: мать этого не заметила!
Она привезла с собой много разных гостинцев, и в их числе особенные ванильные сухарики, как верх домашнего кондитерского искусства, приготовленные лично тетей Сашей. Прислали свои подарки и братья. Яков вместе с Пересами в ювелирной мастерской их отца изготовил карманный нож, имеющий сверх двух обычных лезвий еще полдюжины разных приборов. Но «гвоздем», несомненно, была красиво инкрустированная рукоятка. Семен подарил шикарный кожаный ремень с гремящей, когда его застегиваешь, медной пряжкой. Шляпная мастерица Клавдия конечно же послала Анне не только сшитую сю самой, но и придуманную ею лично модную шляпку. В дорожных баулах Любови Леонтьевны были и книги. Много книг. И как раз те, которые так давно хотелось прочесть.
Ну, а главное — Любовь Леонтьевна привезла с собой «Искру», номер четвертый. Газету принес Яков буквально за пять минут до отправления поезда. Передал ее заклеенной в конфетную бумажку, на глазах у всех «угостил». От кого получил — не сказал, но успел шепнуть, чтобы не «скушала» ее и вообще была бы осторожна, потому что охранка за этой газетой установила особую слежку.
— Вот, как видишь, цела. И я конфетку не «скушала», и меня шпики вместе с ней тоже не «скушали».
Едва стихли первые радости общей встречи и дорогую гостью уложили поспать — с дороги у нее кружилась голова,— Дубровинский тут же занялся разборкой привезенной матерью литературы. К чтению он приступил с «Искры». Его сразу же увлекла статья «С чего начать». Именно это сейчас нужно было знать каждому.
Перед глазами бежали строки:
«Речь идет не о выборе пути (как это было в конце 80-х и начале 90-х годов), а о том, какие практические шаги и как именно должны мы сделать на известном пути. Речь идет о системе и плане практической деятельности...»
— Да, да, именно практической,— про себя комментировал Дубровинский.
«...выдвинутую нами уже в первом номере «Искры» программу создания крепкой организованной партии, направленной на
завоевание не только отдельных уступок, но и самой крепости самодержавия..»
— Ах, как жаль, что не дошел первый номер газеты! Какая же выдвигалась программа? Подробности?
«...в моменты взрывов и вспышек поздно уже создавать организацию; она должна быть наготове, чтобы сразу развернуть, свою деятельность,... Принципиально мы никогда не отказывались и не можем отказываться от террора... но наш долг — со всей энергией предостеречь от увлечения террором, от признания его главным и основным средством борьбы... Террор никогда не может стать заурядным военным действием: в лучшем случае он пригоден лишь как один из приемов решительного штурма... непосредственной задачей нашей партии не может быть призыв всех наличных сил теперь же к атаке, а должен быть призыв к выработке революционной организации, способной объединить все силы и руководить движением не только по названию, но и на самом деле...»
— Да, тысячу раз: да! Не метание бомб в царей и министров, а организованное накапливание сил.
«...Нам нужна прежде всего газета,— без нее невозможно то систематическое ведение принципиально выдержанной и всесторонней пропаганды и агитации... когда интерес к политике, к вопросам социализма пробужден в наиболее широких слоях насе-ления... нам нужна непременно политическая газета... Мы в состоянии теперь, и мы обязаны создать трибуну для всенародного обличения царского правительства... Роль газеты не ограничивается, однако, одним распространением идей... Газета — не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но также и коллективный организатор...»
«И вот же она, такая газета!» — хотелось крикнуть Дубровинскому.
«...правильное распространение ее—заставляет создать сеть местных агентов единой партии... Эта сеть агентов будет остовом именно такой организации, которая нам нужна: достаточно крупной... достаточно широкой и разносторонней... достаточно выдержанной... достаточно гибкой...»
Дубровинский вскочил, нервно заходил по комнате. Он уже видел такую организацию. Он видел себя ее агентом. Но Яранск держал мертвой хваткой. Здесь просто негде, невозможно приложить свои силы. А партия зовет. Нет, до чего же необходимо выбраться из этой пустоты туда, где можно делать что-то большее, нежели заниматься лишь переводами и самопросвещением !
Он оглянулся. Любовь Леонтьевна уже поднялась — вот беспокойная натура. Сейчас стоит рядом с Анной, о чем-то советуются. Как радостно, что в доме появилась хорошая наставница и помощница! В народе говорят: беда и выручка.
Кажется, внучка бабушке очень понравилась, по душе пришлась и невестка. Дубровинский приблизился к ним.
— И ничего, ничего, Таленька, что ты крохотка,— вполголоса ворковала Любовь Леонтьевна, склонясь над бельевой корзиной.— Мамочка твоя тоже не богатырь. А мы вас обеих выходим, выходим, вас обеих выкормим, выкормим.
— А мы просо сеяли, сеяли,— шутливо пропел Дубровинский.
— А мы просо вырастим, вырастим,— ответила ему Любовь Леонтьевна. Погрозила пальцем. А сама пропела на другой лад: — Вот такой вышины, вот такой ширины...
И все засмеялись. Обещание свое Любовь Леонтьевна сдержала. Уже к середина лета Анна поправилась настолько, что могла значительную часть забот по дому взять на себя. Таля, хотя и на искусственном кормлении, тоже преображалась не по дням, а по часам.
Любовь Леонтьевна стала поговаривать об отъезде. Если затянуть до осенних дождей, не выберешься. И в конце августа она тронулась в путь.«Добралась до Орла благополучно»,— так сообщила она в самых веселых тонах.
Письмо заканчивалось припиской Семена о том, что Яков надолго уехал в Пермь учиться, и еще коротеньким рассказом об анекдотически-скандальной истории. В губернии открылось сорок должностей сборщиков денежной выручки от казенных «винополок». И дворянское собрание постановило обратиться с просьбой к министру финансов, чтобы эти должности никому другому, кроме дворян, не предоставлялись. А для сего, для надежности, чтобы не уплыла хотя бы одна такая должность в плебейские руки, собрание обязуется создать сборщицкую дворянскую артель. Семен издевался: взять бы и создать дворянскую артель водовозов! Или ассенизаторов! Но то, видите ли, унизительно, и доходов нет. А выгребать из касс винных лавок мокрые от водки мужицкие пятаки — не унизительно. Потому что доходно. Да еще как! Беда, нелегко будет поделить эти должности: дворян-то в губернии куда больше сорока голов. По древности рода подбирать «артельщиков», что ли, станут?
В это же время пришло письмо и от Конарского. Пользуясь условной тайнописью, он рассказывал, что повстречался с Серебряковой. Помогла она ему во многом. А когда зашла речь о кончике Радина, горько-горько поплакала. Сказала: редкостной души человек. Эти слова можно было полностью отнести и к самой Анне Егоровне. Не удивительна восторженность, с какою о ней отзывался Леонид Петрович.
Дальше Конарекий писал, что за последнее время хорошо наладился транспорт «Искры», но по-прежнему остается острая нужда в- надежных и умелых ее агентах. Мало переправить газету
через границу, важно, чтобы она попала в руки возможно большему числу читателей. И тут же словно бы так, между прочим, но достаточно резко добавил, что если его некогда ввергла в крайнее недоумение женитьба Дубровинского на Киселевской, то теперь, узназ о рождении у них ребенка, он не может не выразить своего глубокого соболезнования...
Были потом и еще какие-то слова, несколько страниц, уже совсем о другом — Дубровинский не смог их прочесть. Отдал письмо Анне.
— Вот посмотри, он выражает нам глубокое соболезнование. Точь-в-точь как пишется в телеграммах, когда уходит из жизни близкий человек. Рождение нашей маленькой Талочки, нашей радости, считает таким же несчастьем, как смерть. Жестоко!
— Оскорбительно! А если сказать и еще грубее, Конарский бросает нам упрек в измене.— Анна скомкала письмо, отшвырнула прочь.— Зачем же тогда он рассказывает о партийных делах? С изменниками, предателями поступают круче! И не выбалтывают им секретов!
Давно уже она не была столь раздраженной. Ее лицо покрылось краской гнева, руки вздрагивали.
Заплакала малышка. Анна подбежала к ней, освободила мокренькую от пеленок.
— Таленька, Таленька!—И хмурилась и улыбалась.— Что же нам с тобой делать? И с собой? Ни к чему не пригодные мы стали. Хуже того — обманщики. Других призывали к борьбе, а сами — в кусты. Вот какие мы!
Дубровинский стоял у распахнутого окна, засунув кисти рук за ремень, подарок Семена, которым была подпоясана косоворотка.День был жаркий, истомный. На теневой стороне улицы мальчишки играли в свайку, в бабки, в городки, а старики, расположившись на лавках близ калиток, вели какие-то свои неторопливые беседы. Треск разлетающихся бит, металлический тонкий звон втыкаемой в землю свайки, задорные ребячьи голоса, порой сердитые окрики стариков — все это сливалось воедино, в обычную, видимую картину обычной жизни маленького городка, где «день прошел — и слава богу!».
Вглядываясь в эту томящую своей внешней умиротворенностью благодать, Дубровинский думал: «А что там, за этими высокими глухими заборами, в каждом отдельном доме, отдельном и в то же время неизбежно связанном с жизнью всей страны? У кого-то сын служит в солдатах. Или уехал искать себе работу на большом заводе, чтобы поддержать семью, а теперь, может быть, бастует, ходит с красным флагом на демонстрации,
требуя политических прав. У кого-то отец увезен и посажен в губернскую тюрьму, потому что, задавленный тяготами повседневной нужды, «преступил» закон. А может быть, дочь, прельстившись на посулы каких-нибудь подлецов насчет шикарной столичной жизни, сбежала в Петербург или в Москву и, опозоренная, не решаясь вернуться в отчий дом, шляется там ночами по подворотням. Тебе это все равно или не все равно? Способен ты об этом думать равнодушно?»
И, как бы отзываясь на его размышления, из полуподвального этажа дома, стоящего напротив, вместе со слабым шумом открываемого окна взлетел ввысь драматически напряженный женский голос:
Меж высоких хлебов затерялося Небогатое наше село, Горе горькое по свету шлялося И на нас невзначай набрело...
Но его немедленно пресек, оборвал густой бас:
— Завыла! Ат, стер-ва! Без тебя лихо!
И все сразу погасло. Захлопнулась створка окна. Даже, казалось, городошные биты летели без звука, деревянными брызгами разносили хитро сложенные фигуры на полях своих противников.
— Знаешь, Аня, жестокие слова Канарского мне сейчас вдруг представились по-другому,— проговорил Дубровинский, отходя от окна и помогая жене обмыть малышку, перепеленать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104