Ну никак мои следы полицию навести не могли! А места себе и сейчас не найду. Не могу и подумать, что Иннокентий хвост за собой сам из Москвы притащил..,
— Ну тогда как же?
— Не знаю... Не знаю...
Они долго строили вместе разные предположения, но так ни до чего и не додумались. Людмила принялась обходить членов Петербургского комитета. Любой разговор сводился к одному: вызволить Иннокентия из беды нужно непременно, и как можно быстрее.
Известили Анну, пригласили в Петербург, разработали вместе план действий. Она заручилась медицинским свидетельством о тяжелой болезни мужа, написала ходатайство — разрешить вместо ссылки выехать на лечение за границу — и даже пробилась лично к Зубовскому, новому вице-директору департамента полиции. Он принял ее, прочитал бумаги, вежливо пообещал: «Рассмотрим в самое ближайшее время».
А Дубровинский в этот час в арестантском вагоне уже проезжал Тихвин, направляясь в Вологду. И даже ни одного раза с ним никому не удалось повидаться.Становилось ясным: на снисходительность департамента полиции Дубровинскому рассчитывать нечего. Петербургский комитет принял решение: организовать побег. Осуществить это там, на месте, вызвалась Людмила.
Больше месяца ушло на подготовку маршрута в объезд Москвы и Петербурга. Нужно было сфабриковать паспорта, обычный и заграничный. Нужно было, наконец, установить явочные квартиры и связь с самим Дубровинским, убедиться, способен ли он по состоянию своего здоровья совершить побег.
А связи не было. Баренцева с тревогой сообщила в Петербург, что вологодские власти или сами что-то почуяли, или получили из столицы жесткий приказ, но Дубровинский почему-то неожиданно арестован, посажен в одиночку со строгой изоляцией, и дальнейшая его судьба пока неизвестна.
— Ну, так я должна как можно скорее попасть в Вологду,-заявила Людмила.— А там будет видно.
Февральским вьюжным днем, уверенная в безусловной удаче, Менжинская выехала в Вологду. За окном крутились, бродили по открытому полю белые снеговые столбы, падали и рассыпались мерцающими искорками — иногда сквозь тучи проглядывало солнце. В вагоне было тепло, просторно, многие полки не заняты, попался веселый кондуктор, он охотно бегал на остановках за кипятком, и это все тоже создавало хорошее настроение. С собой Людмила везла триста рублей денег и паспорт на имя дворянина Васильковского, приготовленный Катиным мужем. Паспорт был сработан грубовато, ко Людмила его все же взяла. На всякий случай. В маршруте, заученном ею на память, значилась остановка в Вильне, и там на явочной квартире Дубровинскому должны были паспорт заменить — тоже на всякий случай. Об этом знал только Буйко, член Петербургского комитета, разрабатывавший план побега, и знала Людмила.
Чувствуя за собою вину, хотя и невольную, Катя всячески старалась помогать Менжинской. С самого первого разговора, когда лишь возникла мысль о побеге, она поддерживала эту мысль, давала советы. Она помогла Менжинской собраться в дорогу', отдала свою муфту — на севере холодно, надо беречься,— зашила ей в подклад жакетки и паспорт и деньги, предназначенные для Дубровинского, и проводила до вокзала. Людмила ехала в отличном настроении и вспоминала Катю с чувством доброй признательности.
А в это время ее обгоняла телеграмма генерала Герасимова, адресованная Вологодскому жандармскому управлению, и в ней говорилось: «Вчера выехала в Вологду без наблюдения для свидания Дубровинским Людмила Рудольфовна Менжинская. Ее приметы: 32 года, темная шатенка среднего роста, полная, лицо полное, круглое; одежда — меховая шляпа вроде панамы, плюшевый жакет меховым воротником, синяя юбка, меховая муфта...»
Поскольку эта телеграмма была не первой, касающейся подробностей предполагаемого побега Дубровинского, в ней уже не делалось никаких указаний, что надлежит предпринять местным властям — они и сами с усами. Генерал же, подписывая каждую очередную телеграмму, с удовольствием приговаривал: «А молодчина эта «Ворона», внедрилась к эсдекам ничуть не хуже «Акации». Везет этому Дубровинскому на милых покровительниц».
В Вологде Варенцова прямо-таки подкосила Людмилу известием:
— Иннокентия-то нашего четыре дня тому назад в кандалах по этапу в Усть-Сысольск отправили.
И обе долго молча смотрели друг на друга. Все рушилось. Зима, кандалы, двести верст за подводами до Усть-Сысольска — и тяжело больной человек. Какая тут может быть речь о побеге!
— А раньше, с дороги, никак сбежать невозможно?— нако-нец спросила Людмила.
— Да как же это сделать? В кандалах! До прибытия на место их не снимут. И в пути заклепки ногтем не сковырнешь. Только в кузнице. Теперь ждать весны,— потерянно сказала Ва-ренцова.— А на севере весна по-оздняя.
— Тогда мне нужно обогнать этап,— быстро решила Людмила,— дождаться где-нибудь в Котласе или Сольвычегодске и...
— Что «и...»?
— Там видно будет.
Варенцова только покачала головой.
— Ничего и там не будет видно.— И задумалась.— Но Кот-лас ты, пожалуй, не зря назвала. Живет там в ссылке Сергей Кудрявый. Парень хороший, горячий. И все-таки Котлас к Усть-Сысольску в пять раз ближе, чем Вологда. Что из этого следует, пока и сама не знаю. Но Кудрявому осторожное письмо написать стоит. И давай, голубушка, торопиться не будем. В этих делах поспешность хуже всего.
Однако торопиться пришлось. Уже через несколько дней Менжинская поняла, что за нею установлено тщательное наблюдение. Значит, вместо прямого своего участия в подготовке побега она только будет наводить полицию на след. И значит, решила она, следы эти должны быть ложными, потому что отступить, сложить руки она не может, ну просто не может.
И вслед за первым — «осторожным» — письмом вместе с Баренцевой она сочинила второе, совсем уже неосторожное письмо Сергею Кудрявому, из которого следовало, что всякие замыслы насчет побега Дубровинского провалились, ничего в этом смысле предпринимать не следует: Дубровинский опасно болен, всякий риск должен быть исключен, и пусть он терпеливо ждет окончания срока ссылки в назначенном ему месте, а сама она возвращается в Питер. Это письмо, делая вид, что таится, Людмила сумела опустить в почтовый ящик на глазах у филера.
Выждав еще несколько дней, заполненных бессмысленным хождением по городу, искусно знаменующим собой отчаяние и растерянность, Людмила села в поезд и уехала в Петербург. На платформе, у подножки вагона, в свете ярких электрических фонарей, она долго прощалась с Баренцевой, утирая платком слезы, И когда проверещал кондукторский свисток, означавший отправление поезда, она все еще не могла с ней расстаться, поднимаясь в тамбур, через плечо повторяла:
— Из Питера сразу, сразу же напишу.
А Варенцова ответно кричала:
— Не простудись! Спать ложись на верхнюю полку.
Их расчет оправдался. В департамент полиции пошла срочная телеграмма с сообщением, что «из перлюстрированного письма Менжинской явствует: от попытки организовать побег Дубровинского она отказывается. Сегодня вечером выехала в Петербург».
Ночью в Череповце Людмила тихонько сошла с поезда. Все было вычислено заранее. Через несколько минут ожидался встречный владивостокский экспресс, и у нее едва-едва хватило времени, чтобы успеть приобрести на него в кассе билет.
— Послушайте,— сказала она, разыгрывая возмущение, И склонилась к зарешеченному окошку, чтобы кассир хорошенько разглядел и запомнил ее лицо. На всякий случай.— Послушайте, я ведь просила билет до Екатеринбурга!
— Милая барышня, именно такой билет я вам и вручил,— спокойно возразил кассир,— я не мог ошибиться.
Она повертела билет, извинилась. И, пощелкивая каблуками, побежала к выходу. Стены вокзала подрагивали, к платформе подкатывал владивостокский экспресс. Других пассажиров на восток не было.
Вологду проезжала Людмила тише воды, ниже травы. Лежала на верхней полке, закутавшись в плед с головой, обмирая при каждом поскрипывании двери, не могла дождаться, когда же ударит третий звонок. Потом не могла дождаться и Вятки, Здесь она, изорвав на мелкие кусочки билет, приобретенный а: Череповце, пересела на поезд, идущий до Котласа, и только тогда свободно вздохнула.
ренеко. Вот здесь вам записка от Менжинской, вы все из нее поймете.
— Людмилы Рудольфовны?— недоумевая, спросил Дубро-винский. И не подумал даже, что это может быть и Вера, а записка прислана из Петербурга.— Она здесь? Где?
— Нет, уже уехала. Здесь ей нельзя действовать, человек она новый, приметный. В Котласе, не знаю, чудом каким полиции она не попалась. И потом, ее будут же искать в Петербурге. Надо, чтобы она у охранки там маячила на глазах. Да и что же это я,— спохватился Кудрявый,— продует вас. Уходите в тепло. Словом, так. Послезавтра оставьте днем знак, что согласны, ну хотя бы шапку свою на подоконнике положите. И тогда в ночь под первое марта я за вами скрытно на подводе приеду. То есть не сам я, но это все равно, что и я.
— «Согласен»? На что согласен?
— Да на побег! А! Записку-то вы еще ведь не прочитали! Билет на поезд, деньги, одежда в дорогу — все будет при мне. Менжинская с Баренцевой приготовили. А вывезти отсюда мне поручили. Так не забудьте, послезавтра — шапочку на подоконник. И не забудьте — в ночь на первое марта. Время терять нельзя. По распутице будет хуже. Извините, что поднял с постели.— Кудрявый махнул рукавицей и исчез в метельной ночи.
Дубровинский вернулся в дом и просидел без сна до утра, не зажигая лампы, чтобы огоньком в неурочный час не вызвать чьего-нибудь подозрения. Ощупывал ноги. Они распухли, кровоточили, особенно правая. Не помогали и бинты с какими-то мазями. Фельдшер пересыльной тюрьмы сказал: «Загноились раны. Это же самая сильная зараза, когда кандалами ноги сбиты, растерты. Гангрены бы вам не нажить. Тогда оттяпывать ноги придется».
Этого даже вологодские власти испугались. Разрешили остаться в Сольвычегодске. Кузнец срубил заклепки с кандалов. И тоже покачивал головой: «Чего только с людьми не делают! Истинно как со скотом!»
Бежать.., Но как бежать, когда по дому, в просторной обуви, трудно сделать несколько десятков шагов? И что будет, если при побеге поймают? Дубровинский сидел, впотьмах разглаживая на колене переданный ему Кудрявым листок бумаги, и ему казалось, что он слышит просительный, чуть картавящий голос Людмилы: «А как же можно вам здесь оставаться?»
Забрезжил рассвет. Напрячь зрение — и у окна можно различить крупно начертанные буквы. Он поднялся, постоял, раздумывая, затем снял с гвоздя у двери свою шапку, положил ее на подоконник, пристукнул ладонью — пусть лежит два дня!— и только тогда углубился в чтение письма.
...Теперь он подъезжал к Вильне, затратив целых десять дней на кружной путь по маршруту, определенному Менжинской. Не выходить бы из вагона, так бы ехать и ехать, измотали окончательно пересадки и ночевки где попало; как бревна, тяжелые и непослушные ноги горят: возможно, и в самом деле начинается гангрена, а в Вильне делать остановку надо обязательно. Заменить паспорт, получить инструкции, как безопаснее перебраться через границу. С той липой, что в кармане, не только на границе — любой городовой, пожалуй, задержит, доведись по его требованию предъявить документы.
Пока что везло, придирчивых проверок ке было. Ну, а после Вильны с новым паспортом — Менжинская подчеркивала: абсолютно надежным — он будет и вовсе кум королю. Он не мог. не думать о ней. Разве хватило бы у него физических сил и духовного взлета решиться на самостоятельный побег в столь тяжкой для него обстановке, если бы не ее невидимая воля, не тщательнейшая, хотя и дерзкая, до крайней степени дерзкая, подготовка побега! Только вспомнить, только представить себе, как, зарывшись в солому на дровнях, чуть не целую ночь, по узкой дороге, переметенной плотными снежными сугробами, боясь вполне вероятной погони, тащились тогда до Котласа, и то мороз по коже пробегает. Душил кашель, от холодного воздуха резало в груди, и казалось, вот-вот обратишься в ледышку. А если бы не решился на это, какая гибель — тяжкая, медленная — тогда бы ожидала?
Скоро Вильна... Это далеко не конец пути, а хочется уже и отдохнуть, не от общей усталости и саднящей боли в ногах — от нервного напряжения, от необходимости бесконечно придумывать какие-то легенды о себе, применяясь к своим случайным дорожным спутникам.
Вот и сейчас молодой человек, некий Владислав, очевидно, из «хорошей семьи», со вкусом одетый, донельзя болтливый, втягивает в разговор о политике. Что ж, его можно понять, в купе они только вдвоем, и дать волю своему красноречию молодому человеку — он адвокат — просто больше не перед кем. Но он частенько и спрашивает: «А ваше мнение, Иван Николаевич?» — так пришлось назваться. И любопытствует, хотя и вежливо, ненавязчиво, кто он такой, куда и по каким делам едет. Обрадовался, что «Иван Николаевич» свободно владеет немецким языком и в оригинале читает Гейне, цитирует его стихи на память.
— Иван Николаевич, вот вы преподаватель математики. Сухая, отвлеченная наука, мир сложных уравнений и теорем. Может быть, это и наивно,— он снял пиджак, повесил его на крючок возле двери, в вагоне было жарко,— но мне работа мысли математика представляется потоком цифр, беспрерывно текущиж через мозг и почему-то гремящих и колючих. Мысль математика настолько материальна, что она не может, как вам сказать,— прищелкнул пальцами,— не может не царапать живые ткани человеческого тела. Но вырваться из черепной коробки именно по
В окно кто-то постукивал. Не громко, но очень настойчиво. Дубровинский приподнялся с постели. Ночь. Метет метель. Воет ветер в печной трубе. В доме тишина, с хозяйской половины доносится густой храп. Может быть, сызнова арестовывать? Но тогда бы не церемонились, а ломились прямо в дверь.
Он спустил ноги с кровати, превозмогая в них острую боль, подошел к окну. Сквозь заплывшее льдом стекло разглядел закутанного в тулуп высокого мужика. Тот реденько и упрямо постукивал меховой рукавицей в раму. Дубровинский изнутри ответил ему таким же легким стуком.
Странно, странно... И все-таки на ощупь, не зажигая огня, надел пальто прямо на нижнее белье и вышел в сени. С трудом оттолкнул придавленную снегом наружную дверь. Мужик в тулупе дожидался.
— Товарищ Иннокентий, здравствуйте!— торопливо проговорил человек в тулупе.— Меня зовут Сергей Кудрявый. Входить я не буду. Только, ох, не простудить бы вас! Но я быстр.
причине своей чисто физической сцепленности с веществом мозга и унестись свободно в неведомые дали она тоже не может. Мысль математика, как камень, который на веревочке раскручивают над головой.
— Стало быть, она уже находится за пределами черепной коробки.— Дубровинский рассмеялся.— А веревочка может и лопнуть, и тогда камень улетит.
— Да, но... Далеко ли? Впрочем, дело не в этом. Я хотел сказать другое: как у вас, у математика, соединяются в вашем мышлении наука и любовь к поэзии?
— Не ко всякой. Я люблю Гейне и за красоту его поэтических образов, но все же не столько за красоту образов, сколько за глубину и страстность его гражданской мысли. А наука, она ведь тоже служит человеку.
— Например, доктор Гильотен в свое время изобрел машину для безболезненного отрубания голов у некоторой части человечества.
Дубровинскому захотелось ответить: «А у господина Столыпина, например, фантазии хватило только на виселицы, И что —-это лучше?» Но он сдержался и заметил:
— Я имел в виду и науку и ту поэзию, которая действительно служит человечеству. И, вероятно, вы, Владислав, не станете отрицать, что человечество нуждается в новых идеях, оно не может оставаться в неподвижности, и тогда не все равно, какими будут они, эти новые идеи.
— А вы читали литературный сборник «Вехи»?—спросил Владислав.— Недавно появился. Прелюбопытнейшая штука. Там в хвост и в гриву лупят Белинского, Чернышевского, Добролюбова, а вы, я вижу, Иван Николаевич, их поклонник.
— Я математик,— уклонился от дальнейшего спора Дубровинский.— И сборник «Вехи» не читал. Но чем же плохи Белинский, Чернышевский и Добролюбов?
— Для «Вех» тем, что эти господа поддерживают атеизм и материализм, а посему лишают личность моральной опоры в религии и тем самым обрекают человечество на нравственную гибель. Мне же Белинский и так далее не очень нравятся тем, что они бы, оставайся еще живы, славу нашу в современной поэзии, скажем, Сологуба и Гиппиус, насмерть захлестали бы своими статьями. А ваше мнение — разве проблемы пола не самое важное в жизни? Нет человека. Есть мужчины и женщины. Для чего бог их создал раздельно?
— А в самом деле: для чего?— спросил Дубровинский.— Ваше мнение?
— Для радостей жизни,— сказал Владислав.— А привлекая наибольшее внимание к общечеловеческим проблемам, мы тем самым отнимаем у мужчин и у женщин многие радости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
— Ну тогда как же?
— Не знаю... Не знаю...
Они долго строили вместе разные предположения, но так ни до чего и не додумались. Людмила принялась обходить членов Петербургского комитета. Любой разговор сводился к одному: вызволить Иннокентия из беды нужно непременно, и как можно быстрее.
Известили Анну, пригласили в Петербург, разработали вместе план действий. Она заручилась медицинским свидетельством о тяжелой болезни мужа, написала ходатайство — разрешить вместо ссылки выехать на лечение за границу — и даже пробилась лично к Зубовскому, новому вице-директору департамента полиции. Он принял ее, прочитал бумаги, вежливо пообещал: «Рассмотрим в самое ближайшее время».
А Дубровинский в этот час в арестантском вагоне уже проезжал Тихвин, направляясь в Вологду. И даже ни одного раза с ним никому не удалось повидаться.Становилось ясным: на снисходительность департамента полиции Дубровинскому рассчитывать нечего. Петербургский комитет принял решение: организовать побег. Осуществить это там, на месте, вызвалась Людмила.
Больше месяца ушло на подготовку маршрута в объезд Москвы и Петербурга. Нужно было сфабриковать паспорта, обычный и заграничный. Нужно было, наконец, установить явочные квартиры и связь с самим Дубровинским, убедиться, способен ли он по состоянию своего здоровья совершить побег.
А связи не было. Баренцева с тревогой сообщила в Петербург, что вологодские власти или сами что-то почуяли, или получили из столицы жесткий приказ, но Дубровинский почему-то неожиданно арестован, посажен в одиночку со строгой изоляцией, и дальнейшая его судьба пока неизвестна.
— Ну, так я должна как можно скорее попасть в Вологду,-заявила Людмила.— А там будет видно.
Февральским вьюжным днем, уверенная в безусловной удаче, Менжинская выехала в Вологду. За окном крутились, бродили по открытому полю белые снеговые столбы, падали и рассыпались мерцающими искорками — иногда сквозь тучи проглядывало солнце. В вагоне было тепло, просторно, многие полки не заняты, попался веселый кондуктор, он охотно бегал на остановках за кипятком, и это все тоже создавало хорошее настроение. С собой Людмила везла триста рублей денег и паспорт на имя дворянина Васильковского, приготовленный Катиным мужем. Паспорт был сработан грубовато, ко Людмила его все же взяла. На всякий случай. В маршруте, заученном ею на память, значилась остановка в Вильне, и там на явочной квартире Дубровинскому должны были паспорт заменить — тоже на всякий случай. Об этом знал только Буйко, член Петербургского комитета, разрабатывавший план побега, и знала Людмила.
Чувствуя за собою вину, хотя и невольную, Катя всячески старалась помогать Менжинской. С самого первого разговора, когда лишь возникла мысль о побеге, она поддерживала эту мысль, давала советы. Она помогла Менжинской собраться в дорогу', отдала свою муфту — на севере холодно, надо беречься,— зашила ей в подклад жакетки и паспорт и деньги, предназначенные для Дубровинского, и проводила до вокзала. Людмила ехала в отличном настроении и вспоминала Катю с чувством доброй признательности.
А в это время ее обгоняла телеграмма генерала Герасимова, адресованная Вологодскому жандармскому управлению, и в ней говорилось: «Вчера выехала в Вологду без наблюдения для свидания Дубровинским Людмила Рудольфовна Менжинская. Ее приметы: 32 года, темная шатенка среднего роста, полная, лицо полное, круглое; одежда — меховая шляпа вроде панамы, плюшевый жакет меховым воротником, синяя юбка, меховая муфта...»
Поскольку эта телеграмма была не первой, касающейся подробностей предполагаемого побега Дубровинского, в ней уже не делалось никаких указаний, что надлежит предпринять местным властям — они и сами с усами. Генерал же, подписывая каждую очередную телеграмму, с удовольствием приговаривал: «А молодчина эта «Ворона», внедрилась к эсдекам ничуть не хуже «Акации». Везет этому Дубровинскому на милых покровительниц».
В Вологде Варенцова прямо-таки подкосила Людмилу известием:
— Иннокентия-то нашего четыре дня тому назад в кандалах по этапу в Усть-Сысольск отправили.
И обе долго молча смотрели друг на друга. Все рушилось. Зима, кандалы, двести верст за подводами до Усть-Сысольска — и тяжело больной человек. Какая тут может быть речь о побеге!
— А раньше, с дороги, никак сбежать невозможно?— нако-нец спросила Людмила.
— Да как же это сделать? В кандалах! До прибытия на место их не снимут. И в пути заклепки ногтем не сковырнешь. Только в кузнице. Теперь ждать весны,— потерянно сказала Ва-ренцова.— А на севере весна по-оздняя.
— Тогда мне нужно обогнать этап,— быстро решила Людмила,— дождаться где-нибудь в Котласе или Сольвычегодске и...
— Что «и...»?
— Там видно будет.
Варенцова только покачала головой.
— Ничего и там не будет видно.— И задумалась.— Но Кот-лас ты, пожалуй, не зря назвала. Живет там в ссылке Сергей Кудрявый. Парень хороший, горячий. И все-таки Котлас к Усть-Сысольску в пять раз ближе, чем Вологда. Что из этого следует, пока и сама не знаю. Но Кудрявому осторожное письмо написать стоит. И давай, голубушка, торопиться не будем. В этих делах поспешность хуже всего.
Однако торопиться пришлось. Уже через несколько дней Менжинская поняла, что за нею установлено тщательное наблюдение. Значит, вместо прямого своего участия в подготовке побега она только будет наводить полицию на след. И значит, решила она, следы эти должны быть ложными, потому что отступить, сложить руки она не может, ну просто не может.
И вслед за первым — «осторожным» — письмом вместе с Баренцевой она сочинила второе, совсем уже неосторожное письмо Сергею Кудрявому, из которого следовало, что всякие замыслы насчет побега Дубровинского провалились, ничего в этом смысле предпринимать не следует: Дубровинский опасно болен, всякий риск должен быть исключен, и пусть он терпеливо ждет окончания срока ссылки в назначенном ему месте, а сама она возвращается в Питер. Это письмо, делая вид, что таится, Людмила сумела опустить в почтовый ящик на глазах у филера.
Выждав еще несколько дней, заполненных бессмысленным хождением по городу, искусно знаменующим собой отчаяние и растерянность, Людмила села в поезд и уехала в Петербург. На платформе, у подножки вагона, в свете ярких электрических фонарей, она долго прощалась с Баренцевой, утирая платком слезы, И когда проверещал кондукторский свисток, означавший отправление поезда, она все еще не могла с ней расстаться, поднимаясь в тамбур, через плечо повторяла:
— Из Питера сразу, сразу же напишу.
А Варенцова ответно кричала:
— Не простудись! Спать ложись на верхнюю полку.
Их расчет оправдался. В департамент полиции пошла срочная телеграмма с сообщением, что «из перлюстрированного письма Менжинской явствует: от попытки организовать побег Дубровинского она отказывается. Сегодня вечером выехала в Петербург».
Ночью в Череповце Людмила тихонько сошла с поезда. Все было вычислено заранее. Через несколько минут ожидался встречный владивостокский экспресс, и у нее едва-едва хватило времени, чтобы успеть приобрести на него в кассе билет.
— Послушайте,— сказала она, разыгрывая возмущение, И склонилась к зарешеченному окошку, чтобы кассир хорошенько разглядел и запомнил ее лицо. На всякий случай.— Послушайте, я ведь просила билет до Екатеринбурга!
— Милая барышня, именно такой билет я вам и вручил,— спокойно возразил кассир,— я не мог ошибиться.
Она повертела билет, извинилась. И, пощелкивая каблуками, побежала к выходу. Стены вокзала подрагивали, к платформе подкатывал владивостокский экспресс. Других пассажиров на восток не было.
Вологду проезжала Людмила тише воды, ниже травы. Лежала на верхней полке, закутавшись в плед с головой, обмирая при каждом поскрипывании двери, не могла дождаться, когда же ударит третий звонок. Потом не могла дождаться и Вятки, Здесь она, изорвав на мелкие кусочки билет, приобретенный а: Череповце, пересела на поезд, идущий до Котласа, и только тогда свободно вздохнула.
ренеко. Вот здесь вам записка от Менжинской, вы все из нее поймете.
— Людмилы Рудольфовны?— недоумевая, спросил Дубро-винский. И не подумал даже, что это может быть и Вера, а записка прислана из Петербурга.— Она здесь? Где?
— Нет, уже уехала. Здесь ей нельзя действовать, человек она новый, приметный. В Котласе, не знаю, чудом каким полиции она не попалась. И потом, ее будут же искать в Петербурге. Надо, чтобы она у охранки там маячила на глазах. Да и что же это я,— спохватился Кудрявый,— продует вас. Уходите в тепло. Словом, так. Послезавтра оставьте днем знак, что согласны, ну хотя бы шапку свою на подоконнике положите. И тогда в ночь под первое марта я за вами скрытно на подводе приеду. То есть не сам я, но это все равно, что и я.
— «Согласен»? На что согласен?
— Да на побег! А! Записку-то вы еще ведь не прочитали! Билет на поезд, деньги, одежда в дорогу — все будет при мне. Менжинская с Баренцевой приготовили. А вывезти отсюда мне поручили. Так не забудьте, послезавтра — шапочку на подоконник. И не забудьте — в ночь на первое марта. Время терять нельзя. По распутице будет хуже. Извините, что поднял с постели.— Кудрявый махнул рукавицей и исчез в метельной ночи.
Дубровинский вернулся в дом и просидел без сна до утра, не зажигая лампы, чтобы огоньком в неурочный час не вызвать чьего-нибудь подозрения. Ощупывал ноги. Они распухли, кровоточили, особенно правая. Не помогали и бинты с какими-то мазями. Фельдшер пересыльной тюрьмы сказал: «Загноились раны. Это же самая сильная зараза, когда кандалами ноги сбиты, растерты. Гангрены бы вам не нажить. Тогда оттяпывать ноги придется».
Этого даже вологодские власти испугались. Разрешили остаться в Сольвычегодске. Кузнец срубил заклепки с кандалов. И тоже покачивал головой: «Чего только с людьми не делают! Истинно как со скотом!»
Бежать.., Но как бежать, когда по дому, в просторной обуви, трудно сделать несколько десятков шагов? И что будет, если при побеге поймают? Дубровинский сидел, впотьмах разглаживая на колене переданный ему Кудрявым листок бумаги, и ему казалось, что он слышит просительный, чуть картавящий голос Людмилы: «А как же можно вам здесь оставаться?»
Забрезжил рассвет. Напрячь зрение — и у окна можно различить крупно начертанные буквы. Он поднялся, постоял, раздумывая, затем снял с гвоздя у двери свою шапку, положил ее на подоконник, пристукнул ладонью — пусть лежит два дня!— и только тогда углубился в чтение письма.
...Теперь он подъезжал к Вильне, затратив целых десять дней на кружной путь по маршруту, определенному Менжинской. Не выходить бы из вагона, так бы ехать и ехать, измотали окончательно пересадки и ночевки где попало; как бревна, тяжелые и непослушные ноги горят: возможно, и в самом деле начинается гангрена, а в Вильне делать остановку надо обязательно. Заменить паспорт, получить инструкции, как безопаснее перебраться через границу. С той липой, что в кармане, не только на границе — любой городовой, пожалуй, задержит, доведись по его требованию предъявить документы.
Пока что везло, придирчивых проверок ке было. Ну, а после Вильны с новым паспортом — Менжинская подчеркивала: абсолютно надежным — он будет и вовсе кум королю. Он не мог. не думать о ней. Разве хватило бы у него физических сил и духовного взлета решиться на самостоятельный побег в столь тяжкой для него обстановке, если бы не ее невидимая воля, не тщательнейшая, хотя и дерзкая, до крайней степени дерзкая, подготовка побега! Только вспомнить, только представить себе, как, зарывшись в солому на дровнях, чуть не целую ночь, по узкой дороге, переметенной плотными снежными сугробами, боясь вполне вероятной погони, тащились тогда до Котласа, и то мороз по коже пробегает. Душил кашель, от холодного воздуха резало в груди, и казалось, вот-вот обратишься в ледышку. А если бы не решился на это, какая гибель — тяжкая, медленная — тогда бы ожидала?
Скоро Вильна... Это далеко не конец пути, а хочется уже и отдохнуть, не от общей усталости и саднящей боли в ногах — от нервного напряжения, от необходимости бесконечно придумывать какие-то легенды о себе, применяясь к своим случайным дорожным спутникам.
Вот и сейчас молодой человек, некий Владислав, очевидно, из «хорошей семьи», со вкусом одетый, донельзя болтливый, втягивает в разговор о политике. Что ж, его можно понять, в купе они только вдвоем, и дать волю своему красноречию молодому человеку — он адвокат — просто больше не перед кем. Но он частенько и спрашивает: «А ваше мнение, Иван Николаевич?» — так пришлось назваться. И любопытствует, хотя и вежливо, ненавязчиво, кто он такой, куда и по каким делам едет. Обрадовался, что «Иван Николаевич» свободно владеет немецким языком и в оригинале читает Гейне, цитирует его стихи на память.
— Иван Николаевич, вот вы преподаватель математики. Сухая, отвлеченная наука, мир сложных уравнений и теорем. Может быть, это и наивно,— он снял пиджак, повесил его на крючок возле двери, в вагоне было жарко,— но мне работа мысли математика представляется потоком цифр, беспрерывно текущиж через мозг и почему-то гремящих и колючих. Мысль математика настолько материальна, что она не может, как вам сказать,— прищелкнул пальцами,— не может не царапать живые ткани человеческого тела. Но вырваться из черепной коробки именно по
В окно кто-то постукивал. Не громко, но очень настойчиво. Дубровинский приподнялся с постели. Ночь. Метет метель. Воет ветер в печной трубе. В доме тишина, с хозяйской половины доносится густой храп. Может быть, сызнова арестовывать? Но тогда бы не церемонились, а ломились прямо в дверь.
Он спустил ноги с кровати, превозмогая в них острую боль, подошел к окну. Сквозь заплывшее льдом стекло разглядел закутанного в тулуп высокого мужика. Тот реденько и упрямо постукивал меховой рукавицей в раму. Дубровинский изнутри ответил ему таким же легким стуком.
Странно, странно... И все-таки на ощупь, не зажигая огня, надел пальто прямо на нижнее белье и вышел в сени. С трудом оттолкнул придавленную снегом наружную дверь. Мужик в тулупе дожидался.
— Товарищ Иннокентий, здравствуйте!— торопливо проговорил человек в тулупе.— Меня зовут Сергей Кудрявый. Входить я не буду. Только, ох, не простудить бы вас! Но я быстр.
причине своей чисто физической сцепленности с веществом мозга и унестись свободно в неведомые дали она тоже не может. Мысль математика, как камень, который на веревочке раскручивают над головой.
— Стало быть, она уже находится за пределами черепной коробки.— Дубровинский рассмеялся.— А веревочка может и лопнуть, и тогда камень улетит.
— Да, но... Далеко ли? Впрочем, дело не в этом. Я хотел сказать другое: как у вас, у математика, соединяются в вашем мышлении наука и любовь к поэзии?
— Не ко всякой. Я люблю Гейне и за красоту его поэтических образов, но все же не столько за красоту образов, сколько за глубину и страстность его гражданской мысли. А наука, она ведь тоже служит человеку.
— Например, доктор Гильотен в свое время изобрел машину для безболезненного отрубания голов у некоторой части человечества.
Дубровинскому захотелось ответить: «А у господина Столыпина, например, фантазии хватило только на виселицы, И что —-это лучше?» Но он сдержался и заметил:
— Я имел в виду и науку и ту поэзию, которая действительно служит человечеству. И, вероятно, вы, Владислав, не станете отрицать, что человечество нуждается в новых идеях, оно не может оставаться в неподвижности, и тогда не все равно, какими будут они, эти новые идеи.
— А вы читали литературный сборник «Вехи»?—спросил Владислав.— Недавно появился. Прелюбопытнейшая штука. Там в хвост и в гриву лупят Белинского, Чернышевского, Добролюбова, а вы, я вижу, Иван Николаевич, их поклонник.
— Я математик,— уклонился от дальнейшего спора Дубровинский.— И сборник «Вехи» не читал. Но чем же плохи Белинский, Чернышевский и Добролюбов?
— Для «Вех» тем, что эти господа поддерживают атеизм и материализм, а посему лишают личность моральной опоры в религии и тем самым обрекают человечество на нравственную гибель. Мне же Белинский и так далее не очень нравятся тем, что они бы, оставайся еще живы, славу нашу в современной поэзии, скажем, Сологуба и Гиппиус, насмерть захлестали бы своими статьями. А ваше мнение — разве проблемы пола не самое важное в жизни? Нет человека. Есть мужчины и женщины. Для чего бог их создал раздельно?
— А в самом деле: для чего?— спросил Дубровинский.— Ваше мнение?
— Для радостей жизни,— сказал Владислав.— А привлекая наибольшее внимание к общечеловеческим проблемам, мы тем самым отнимаем у мужчин и у женщин многие радости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104