Маловато для того, что нас ждет... Но мы не одни; пусть нас пока мало, но мы должны слиться с двумя армейскими частями, а у них есть гаубицы 122 калибра, и с ополченцами из Матансас (три мортиры 120 калибра), и с 339-м батальоном из Сьенфуэгос, уже принявшими первый бой, и с батальоном полиции, и со 117-м из Лас-Вильяс, и еще со 114-м, где есть и орудия, и минометы, и гранатометы, и пулеметы.)
Здесь сильно попахивает войной — и я вспоминаю, что на шоссе Валенсия — Мадрид запах этот ощущался внезапно, вдруг, в каком-нибудь селенье, расположенном на невидимой, невещественной границе между миром плуга и миром пламени. Теперь за колоннами казино я вижу сквозь открытые окна, как ухаживают за ранеными военные и штатские врачи, санитары, санитарки и школьники, старающиеся принести как можно больше пользы. Первый госпиталь... Стараюсь не вспоминать, что там, в Испании, раненых в такие госпитали привозили машины, носившие страшное имя «кровавых больниц». После полуночи мы переносим оружие на большой грузовик и вместе с другими милисиано едем, выключив фары, к поместью «Аустралия», где находится главный штаб фронта Плайя-Ларга. Большой сахарный завод не виден в темноте; но рядом с ним, на землях поместья, поистине ощущаешь—ах ты, черт! — что это не преддверие, а порог переднего края. Освещено лишь одно здание (прежде в нем располагались конторы), и я вижу, как, словно вынырнув из тьмы, к нему идут прибывший с передовой Фидель Кастро и несколько офицеров. Мы должны подождать; многие пользуются передышкой, чтобы размять ноги, помочиться или подремать у стены. Мне кажется, люди не столько устали, сколько их укачало не такое уж длинное путешествие, ставшее поистине бесконечным из-за остановок, ожидания и непредвиденных случаев. «Задница затекла»,— говорит кто-то. «Это ничего,— говорит другой,— только бы ты ее врагу не показал». Множатся и плодятся бранные слова — люди облегчают душу, как и повсюду, где воинская форма служит не для парада. Но вот нас облетает новость, и те, кто казался сонным или усталым, обретают второе дыхание. На рассвете был бой, и еще в утренних сумерках наши самолеты уничтожили четыре вражеских типа Б-26, два судна и транспорт LST в бухте Кочинос. «Трудный будет денек»,— говорит кто-то. «Ничего, мы к нему приготовились»,— говорю я, показывая на то, что разглядел мой опытный взор: непрестанно подходят грузовые машины, а на них — не только милисиано, и 85-миллиметровые орудия, и 122-миллиметровые и противотанковые пулеметы, которые мы называем «четыре пасти», множество 120-миллиметровых минометов (я удивляюсь, зачем их столько, но вскоре узнаю, что они особенно эффективны в окопных и уличных боях, ибо снаряды падают почти вертикально, и думаю все же, что польза от них не так велика на открытых пространствах, у моря, где, по моим представлениям, главную роль играет рукопашная.
В городах уже стояла апрельская жара, а здесь по утрам было холодновато. Мы направлялись к месту под названием Пальпите, и по обеим сторонам шоссе, кончавшегося у моря, над скудной желтоватой землей висела мерцающая дымка. Повсюду виднелись камни, и только по обилию тростника можно было догадаться, что внизу текут подземные воды. «Пересекаем топи Сапа-та»,— сказал лейтенант. «А где тут вода?» — «Какая вода?» — «Ну, топи обычно влажные. Болотные растения, лягушки, жабы... Трясина, и все такое прочее...» — «Это там,— он указал налево.— У лагуны Тесоро». Название немного оживило для меня тоскливый пейзаж — я вспомнил, как мы учили в школе, что здесь лежат болота (сейчас я их не видел), где водятся огромные кайманы, близкие родичи почти мифического манхуари, мерзкого с виду, зубастого создания, которое играло немалую роль в местных сказках, повествовавишх о давней борьбе рыб и людей. Однако сейчас я видел путаницу ползучих растений, иногда — колючие заросли, из которых вздымались вверх деревья с медно-красной чешуйчатой корою, чьи листья, словно веера, непрестанно колыхались над низкими, сплошными кустами. Порою нам встречалась худосочная пальма, порою — у полянки — хижина угольщика, сооруженная наспех и наспех покинутая хибарка с закопченными стенами, а рядом с нею — еще тлеющие кучи угля. Казалось, что живым в этих пустынных местах был лишь фиолетовый краб, возившийся в падали. «Здесь и надо сражаться?»— спросил я лейтенанта Куэльяра. «Нет, пройдем немного за Пальпите... если сможем»,— сказал он. «Далеко еще до моря?» — ^Близко. Если ты не с молодой женой, тогда всякий путь долог» (он засмеялся).— «Теперь я понимаю, почему столько минометов. Придется идти от полянки к полянке через эти заросли... Как двоится, перебежки по триста метров».— «Именно...» Я посмотрел направо, налево, на шоссе; повсюду — все тот же однообразный пейзаж, да и он плохо виден, что хорошо для засады, плохо для боя. Впереди что-то горит, черный дым почти прямо поднимается к небу — ветер слабый. Это автобус, наверное, в него попал вражеский снаряд, теперь он догорает, словно костер, сожженный из железного лома. Здесь уже опасно, я почувствовал заранее, все же нюх у меня есть. Именно этот опыт и этот нюх помогали мне особенно остро воспринимать теперь каждый звук и каждое движение веток. Я жду, напряженно жду. Мне кажется, в такой же тревожной готовности и другие, они говорят сейчас меньше и меньше шутят... И вдруг начался какой-то невидимый бой. Недалеко, где-то у моря, за плотной завесой зелени, одновременно открыли огонь пулеметы. За ними вступили минометы, все разом. А потом прогремел, отдаваясь в самой груди, залп крупнокалиберной артиллерии, на который ответили вражеские орудия. «Началось!» — сказал кто-то. «Теперь — да».— «Совсем рядом».— «Да нет, не очень,— сказал я.— Это так кажется, а на самом деле довольно далеко».— «Он в таких делах разбирается»,— сказал еще кто-то, не зная, как лестно мне это слышать. «Во-о-о-оз-дух! — кричит лейтенант.— Во-о-о-о-о-о-оз-ду-ух!», но мы уже упали ничком на склон и ползем во рвы и кюветы. Тень самолета пролетает над нами, рисуя на земле черный крест, прежде чем мы слышим, как строчит пулемет. Он прочесывает склон, земля поднимается хлопьями, обозначая путь пулеметной очереди. На меня катится сверху небольшой камень. «Лежать, черт вас дери!» — кричит лейтенант. Самолет пролетает еще раз, повыше; теперь он изрешетил борта оставленной на шоссе машины. Напоследок он дает еще одну очередь, самую опасную — однако она никого не задела. Лейтенант вскакивает на ноги. «Убрался! — кричишь он.— Встать!» Я встаю, но морщусь, и кто-то спрашивает: «Ты что, обделался?»—«Да нет, траву какую-то зубами схватил или, может, листик... Вонючая, прямо гнилой моллюск». Собеседник мой смеется: «Это такое дерево. Ну, угораздило тебя! Целый день так будет, словно дерьма наелся».— «По местам!» — командует лейтенант, видя, что шоферу удалось завести мотор. Мы подъезжаем к Пальпите. Теперь и впрямь ощущаешь, что ты на войне; до сих пор я ведь слышал ее, а не видел. Грохот битвы, которая идет у моря, гораздо сильнее — до него всего несколько километров,— к тому же я вижу в кустах и зарослях искусно замаскированные орудия, зенитные пулеметы и пушки и даже танки. Капитан Фернандес, ловко двигаясь между шоссе и окопами, четко руководит военными действиями, отдает приказы. Неподалеку видны остатки сожженных домов. Посреди поляны стоит остов железной кровати. Подальше горят кусты, быть может — от напалма, летают искры, трещат ветви. Все это мне знакомо. Я видел это и слышал, я ощущал этот запах двадцать с лишним лет назад... Мы снова едем, уже помедленней. Минометы все стреляют и стреляют вдалеке. «Столько стрелять, докрасна раскалятся»,— говорит кто-то. А вот и тяжелая артиллерия вступила в яростный спор — замолкнет на несколько секунд и опять начнет. «Здесь! — говорит лейтенант, прыгая на землю.— Сгрузить оружие и боеприпасы. Да побыстрей, другим мешаем». Теперь, когда мотор не шумит, грохот боя, окружившего нас, еще сильнее; но я слышу другой мотор и вижу, что по шоссе медленно едет тяжелый грузовик. Народу в нем столько, что один сидит, свесив ноги, прямо на кабине. «Братец!» —кричит он мне, вынув изо рта сигарету. «Гаспар!» — «Я самый. И ты тут?» —«И я. Как в Брунете».— «Там мы проиграли!» — «Здесь победим!» — «Родина или смерть!» — «Родина или смерть!» — «Потом увидимся».— «Потом увидимся»,— отвечает мне удаляющийся голос друга. (Чтобы не разозлить бога воинств столь дерзким оптимизмом, я складываю по-цыгански два пальца.) «Пошевеливайтесь, черт вас дери!» — кричит лейтенант, помогая нам сгружать боеприпасы по левую сторону шоссе. (Нежданное появление Гаспара придало этим минутам особую, предельную реальность. «Фабрицио дель Донго, думаю я, не знал, что участвует в битве при Ватерлоо, а вот я зато прекрасно знаю, в какой участвую битве...») «Вперед! — кричит лейтенант.— Рассыпьтесь цепью! Да осторожней, в кустах могут быть эти». И сам идет впереди, показывая нам путь. Теперь все выстрелы слила воедино непрестанная трескотня пулеметов. А вот опять минометы... «Какая-то минометная война»,— говорю я. «А что поделаешь,— отвечает кто-то.— Очень местность дерьмовая».— «Вперед!» — снова и снова повторяет лейтенант, как будто мы и так не идем вперед. Мы соразмеряем шаг с его шагом, а сам он движется осторожно и постоянно оглядывается. Меня подгонять не надо, я иду без остановки. Когда мы спрыгнули с грузовика, я обрел то особое состояние, которое вернуло меня в давнюю, испанскую пору: ум сменился острым чутьем, воскресли защитные рефлексы, я с поразительной ясностью видел, слышал, ощущал, чудесным образом обретя вновь первобытные инстинкты. Я слышал кожей, видел спиною, и мышцы сами напрягались раньше, чем долетит до земли снаряд. По-видимому, стреляли и по тем местам, где мы теперь были. Один взорвался прямо перед нами. «Ах ты, черт! — сказал кто-то.— Похоже, целили в нас!» — «Что поделаешь,— сказал другой.— Подходим». Мы снова попали в заросли, колючки царапали нам лица. Эти проклятые кусты особенно мешают тем, кто несет гранатометы, но и всем нам трудно продираться сквозь них, да и ноги уже вязнут. Наконец мы видим совсем большую полянку,— нет, за ней тоже сплошная завеса зарослей, и все те же чешуйчатые деревья. «На поляну не заходить!»— кричит лейтенант, и в ту же секунду заросли перед Иннами взрываются. Деревья превращаются в орудия, фейерверк минометного и пулеметного огня сотрясает чащу. Я слышу свист пролетевших пуль, предощущаю пули летящие. Взрыв — звук такой, словно резанули ножом по брезенту,— и левая моя нога слабеет, обмякает, исчезает. Я падаю, ударясь виском о приклад собственной винтовки. Как это все быстро... Однако встать я не могу. «Оступился... Топь...» Правая моя нога нелепо дергается, но я остаюсь лежать. «Ничего... Ничего». Но боль, черт ее дери, просто невыносимая. Я хочу потрогать то место, где болит; рука — в крови. Я пятнаю кровью грудь, лоб, губы. Больно до невозможности, и я понимаю, что рядом разорвалась мина и ногу мне ранило, а может — не только ногу, я весь в крови, где ни коснусь, иногда тяжелые ранения в грудь поначалу не болят. «Ну, все!..» — говорю я. Боль такая, что я не пойму, откуда она идет, болит все тело. «Все...— говорю я,— все...», и при каждом слове, при каждом вздохе вырывается стон. Может, если перевернуться на правый бок, будет легче. Но земля обращается в топь, оседает, я уже не слышу и не вижу и падаю, падаю, падаю, кружась, куда-то вниз, все быстрее, в глубокую тьму, в такую глубокую тьму, что...
Я прихожу в себя, когда меня укладывают рядом с другими ранеными в кузов машины. Боль возвращается рывками и отдается в груди. Ненужная, неподвижная, чужая, нога еще при мне лишь для того, чтобы причинять мне боль. Тряхнуло меня так (понимаю я теперь), что я до сих пор плохо соображаю. Машина едет, я это чувствую потому, что встряхивает на ухабах. Их очень много. «Снаряды разворотили»,— говорит кто-то у моего уха. Наверное, крови я потерял немало — штаны покрыты коркой грязи и загустевшей крови. Ногой пошевелить я боюсь. Подумать, га же самая, что в Испании. Два раза ранили в одно и то же место. Плохо дело. Очень плохо. А может... Нет, что это я. Нельзя так думать. Нет. Не может быть. Врача я спрашиваю сразу. «Ну, нет! — говорит он.— Об этом забудьте»,— и делает укол в руку. Боль исчезает. Штаны мои режут ножницами. Не знаю, что делают с ногой. Потом меня куда-то несут. Прямо надо мной загорается солнце. Когда оно исчезает, я словно бы засыпаю и просыпаюсь в кровати. Из вены на левой руке торчит длинная игла, ее придерживает пластырь. Это капельница, мне что-то вводят. Ноги я не чувствую. «Гаспар,— говорю я.— Гаспар». Больше я ничего сказать не могу и правой рукой показываю на ногу, которую не вижу и не ощущаю. «Нет,— говорил Гаспар и смеется.— Ты и не думай. Сложный перелом... Осколки кости удалили, подправили тебя, как следует. Операцию будут делать в госпитале. Для красоты, как нос выпрямляют или женщинам подтягивают грудь. Скоро будешь ходить. А сейчас тебе дадут снотворное, ты поспи...» Потом рассветает. Пока я спал, сестры убрали капельницу, теперь они ставят мне градусник. Я в полном сознании и очень злой. «Как там бои? Как бои?» — спрашиваю я сестер, и они отвечают: «Кажется, мы победили». К вечеру приходит Гаспар с маленьким приемником. «Слушай,— говорит он.— Сейчас тебя перевезут в госпиталь, но сперва послушай четвертую сводку, ее передают с половины шестого». Пока он настраивает приемник, я слышу свист и шум, а потом возникает голос, особенно торжественный и звучный на фоне музыки: «Силы Революционной Армии и Народного Ополчения взяли штурмом последние пункты, захваченные интервентами на нашей земле... Последний оплот наемников, Плайя-Хирон, освобожден в семнадцать тридцать. Революция победила, хотя за это заплатили жизнью ее отважные бойцы, сражавшиеся, не зная и минуты отдыха, шестьдесят два часа подряд и наголову разбившие войска наемников, которых готовило несколько месяцев правительство Соединенных Штатов. Противник потерпел полное поражение». Тут вошли санитары. «Мы победили,— сказал Гаспар.— Как хорошо».— «Теперь не так тяжело, что тогда мы проиграли»,— сказал я. «В революционной борьбе, которая идет во всем мире,— сказал Гаспар,— где ни победи, все важно. Сейчас это выпало нам».— «Сейчас выпало нам»,— повторяю я, и собственный голос кажется мне эхом. Меня уже несут по коридору. На улице ликуют студенты, крестьяне, солдаты. Кажется, ждут первых пленных. «Прикинутся ангелочками,— смеется Гаспар.— Ах, мы не знали... Нас обманули... Нам сказали... Мы думали... А выиграй они — у-ух, что бы творилось!— Он провел пальцем по горлу.— Сам понимаешь... Эти не прощают».
...И снова надо мною, совсем близко, большое и круглое солнце с прямоугольничками, вписанными друг в друга. Теперь оно медленно движется к моим ногам, так нужно по замыслу декоратора, ибо предстоит ответственный спектакль. Меня окружают Люди-в-Белом, и позвякивая металлом, располагают вокруг великое множество блестящих щипчиков, ножичков и пилочек, на которые я предпочитаю не смотреть. «Как вы себя чувствуете?» — спрашивает сзади кто-то, кого я не вижу. «Хорошо. Совсем хорошо».— «Кислород». Маска закрывает мне и рот, и нос. Какая радость вдохнуть полной грудью свежий ветер, прочищающий легкие! Открывается дверь. Появляются Главные Действующие Лица в шапочках и чадрах. Я хочу пошутить, но не успеваю. Приближается анестезиолог с иглой в руке. «Ты и до трех не досчитаешь»,— говорит он. Я считаю до двух и ухожу из этого мира в мир моего детства. Все огромно, как у великанов, в доме моей тети. Тетя тоже огромная, как великан,— и подбородки, и белые толстые руки, и ожерелья в три ряда. Мы едем в огромной, черной, великаньей машине; сзади — тетя, величественная, словно королева, спереди —я и огромный, великаний шофер в блестящей форме. Прежде чем выехать за огромную, великанью решетку, мы останавливаемся, пропуская клетку на колесах, которую тащат мулы и охраняет полиция. В клетке — дети. Одни плачут, другие бранятся, третьи показывают мне язык. «Они не слушались и шалили»,— говорит голос сзади. «Бандиты они, сеньора графиня, и все тут,— говорит шофер.— Спасибо, что переловили. На улице живут, едят манго, купаются в заводях». (Мне кажется истинным чудом такая жизнь, а не моя — меня заставляют вставать вовремя, вести себя примерно, целовать каких-то потных, жирных теток и жутких старичков, от которых несет табаком и могилой, как же, они ведь «почтенные люди».) «Ничего не почитают,— говорит шофер, указывая на детей в клетке.— Да и откуда им! Ни религии, ни воспитания. Родились .в развалюхах, негры там плодятся, как кролики...» Мы возвращаемся с прогулки по аллеям и по набережной, mademoiselle заставляет меня поесть и лечь. Но только она укрыла меня и вышла, я хватаю пожарную машину и пускаю по комнате. Mademoiselle приходит снова и сердится. В третий раз она приводит раздушенную тетю, окутанную тюлем, и та грозит мне большим веером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Здесь сильно попахивает войной — и я вспоминаю, что на шоссе Валенсия — Мадрид запах этот ощущался внезапно, вдруг, в каком-нибудь селенье, расположенном на невидимой, невещественной границе между миром плуга и миром пламени. Теперь за колоннами казино я вижу сквозь открытые окна, как ухаживают за ранеными военные и штатские врачи, санитары, санитарки и школьники, старающиеся принести как можно больше пользы. Первый госпиталь... Стараюсь не вспоминать, что там, в Испании, раненых в такие госпитали привозили машины, носившие страшное имя «кровавых больниц». После полуночи мы переносим оружие на большой грузовик и вместе с другими милисиано едем, выключив фары, к поместью «Аустралия», где находится главный штаб фронта Плайя-Ларга. Большой сахарный завод не виден в темноте; но рядом с ним, на землях поместья, поистине ощущаешь—ах ты, черт! — что это не преддверие, а порог переднего края. Освещено лишь одно здание (прежде в нем располагались конторы), и я вижу, как, словно вынырнув из тьмы, к нему идут прибывший с передовой Фидель Кастро и несколько офицеров. Мы должны подождать; многие пользуются передышкой, чтобы размять ноги, помочиться или подремать у стены. Мне кажется, люди не столько устали, сколько их укачало не такое уж длинное путешествие, ставшее поистине бесконечным из-за остановок, ожидания и непредвиденных случаев. «Задница затекла»,— говорит кто-то. «Это ничего,— говорит другой,— только бы ты ее врагу не показал». Множатся и плодятся бранные слова — люди облегчают душу, как и повсюду, где воинская форма служит не для парада. Но вот нас облетает новость, и те, кто казался сонным или усталым, обретают второе дыхание. На рассвете был бой, и еще в утренних сумерках наши самолеты уничтожили четыре вражеских типа Б-26, два судна и транспорт LST в бухте Кочинос. «Трудный будет денек»,— говорит кто-то. «Ничего, мы к нему приготовились»,— говорю я, показывая на то, что разглядел мой опытный взор: непрестанно подходят грузовые машины, а на них — не только милисиано, и 85-миллиметровые орудия, и 122-миллиметровые и противотанковые пулеметы, которые мы называем «четыре пасти», множество 120-миллиметровых минометов (я удивляюсь, зачем их столько, но вскоре узнаю, что они особенно эффективны в окопных и уличных боях, ибо снаряды падают почти вертикально, и думаю все же, что польза от них не так велика на открытых пространствах, у моря, где, по моим представлениям, главную роль играет рукопашная.
В городах уже стояла апрельская жара, а здесь по утрам было холодновато. Мы направлялись к месту под названием Пальпите, и по обеим сторонам шоссе, кончавшегося у моря, над скудной желтоватой землей висела мерцающая дымка. Повсюду виднелись камни, и только по обилию тростника можно было догадаться, что внизу текут подземные воды. «Пересекаем топи Сапа-та»,— сказал лейтенант. «А где тут вода?» — «Какая вода?» — «Ну, топи обычно влажные. Болотные растения, лягушки, жабы... Трясина, и все такое прочее...» — «Это там,— он указал налево.— У лагуны Тесоро». Название немного оживило для меня тоскливый пейзаж — я вспомнил, как мы учили в школе, что здесь лежат болота (сейчас я их не видел), где водятся огромные кайманы, близкие родичи почти мифического манхуари, мерзкого с виду, зубастого создания, которое играло немалую роль в местных сказках, повествовавишх о давней борьбе рыб и людей. Однако сейчас я видел путаницу ползучих растений, иногда — колючие заросли, из которых вздымались вверх деревья с медно-красной чешуйчатой корою, чьи листья, словно веера, непрестанно колыхались над низкими, сплошными кустами. Порою нам встречалась худосочная пальма, порою — у полянки — хижина угольщика, сооруженная наспех и наспех покинутая хибарка с закопченными стенами, а рядом с нею — еще тлеющие кучи угля. Казалось, что живым в этих пустынных местах был лишь фиолетовый краб, возившийся в падали. «Здесь и надо сражаться?»— спросил я лейтенанта Куэльяра. «Нет, пройдем немного за Пальпите... если сможем»,— сказал он. «Далеко еще до моря?» — ^Близко. Если ты не с молодой женой, тогда всякий путь долог» (он засмеялся).— «Теперь я понимаю, почему столько минометов. Придется идти от полянки к полянке через эти заросли... Как двоится, перебежки по триста метров».— «Именно...» Я посмотрел направо, налево, на шоссе; повсюду — все тот же однообразный пейзаж, да и он плохо виден, что хорошо для засады, плохо для боя. Впереди что-то горит, черный дым почти прямо поднимается к небу — ветер слабый. Это автобус, наверное, в него попал вражеский снаряд, теперь он догорает, словно костер, сожженный из железного лома. Здесь уже опасно, я почувствовал заранее, все же нюх у меня есть. Именно этот опыт и этот нюх помогали мне особенно остро воспринимать теперь каждый звук и каждое движение веток. Я жду, напряженно жду. Мне кажется, в такой же тревожной готовности и другие, они говорят сейчас меньше и меньше шутят... И вдруг начался какой-то невидимый бой. Недалеко, где-то у моря, за плотной завесой зелени, одновременно открыли огонь пулеметы. За ними вступили минометы, все разом. А потом прогремел, отдаваясь в самой груди, залп крупнокалиберной артиллерии, на который ответили вражеские орудия. «Началось!» — сказал кто-то. «Теперь — да».— «Совсем рядом».— «Да нет, не очень,— сказал я.— Это так кажется, а на самом деле довольно далеко».— «Он в таких делах разбирается»,— сказал еще кто-то, не зная, как лестно мне это слышать. «Во-о-о-оз-дух! — кричит лейтенант.— Во-о-о-о-о-о-оз-ду-ух!», но мы уже упали ничком на склон и ползем во рвы и кюветы. Тень самолета пролетает над нами, рисуя на земле черный крест, прежде чем мы слышим, как строчит пулемет. Он прочесывает склон, земля поднимается хлопьями, обозначая путь пулеметной очереди. На меня катится сверху небольшой камень. «Лежать, черт вас дери!» — кричит лейтенант. Самолет пролетает еще раз, повыше; теперь он изрешетил борта оставленной на шоссе машины. Напоследок он дает еще одну очередь, самую опасную — однако она никого не задела. Лейтенант вскакивает на ноги. «Убрался! — кричишь он.— Встать!» Я встаю, но морщусь, и кто-то спрашивает: «Ты что, обделался?»—«Да нет, траву какую-то зубами схватил или, может, листик... Вонючая, прямо гнилой моллюск». Собеседник мой смеется: «Это такое дерево. Ну, угораздило тебя! Целый день так будет, словно дерьма наелся».— «По местам!» — командует лейтенант, видя, что шоферу удалось завести мотор. Мы подъезжаем к Пальпите. Теперь и впрямь ощущаешь, что ты на войне; до сих пор я ведь слышал ее, а не видел. Грохот битвы, которая идет у моря, гораздо сильнее — до него всего несколько километров,— к тому же я вижу в кустах и зарослях искусно замаскированные орудия, зенитные пулеметы и пушки и даже танки. Капитан Фернандес, ловко двигаясь между шоссе и окопами, четко руководит военными действиями, отдает приказы. Неподалеку видны остатки сожженных домов. Посреди поляны стоит остов железной кровати. Подальше горят кусты, быть может — от напалма, летают искры, трещат ветви. Все это мне знакомо. Я видел это и слышал, я ощущал этот запах двадцать с лишним лет назад... Мы снова едем, уже помедленней. Минометы все стреляют и стреляют вдалеке. «Столько стрелять, докрасна раскалятся»,— говорит кто-то. А вот и тяжелая артиллерия вступила в яростный спор — замолкнет на несколько секунд и опять начнет. «Здесь! — говорит лейтенант, прыгая на землю.— Сгрузить оружие и боеприпасы. Да побыстрей, другим мешаем». Теперь, когда мотор не шумит, грохот боя, окружившего нас, еще сильнее; но я слышу другой мотор и вижу, что по шоссе медленно едет тяжелый грузовик. Народу в нем столько, что один сидит, свесив ноги, прямо на кабине. «Братец!» —кричит он мне, вынув изо рта сигарету. «Гаспар!» — «Я самый. И ты тут?» —«И я. Как в Брунете».— «Там мы проиграли!» — «Здесь победим!» — «Родина или смерть!» — «Родина или смерть!» — «Потом увидимся».— «Потом увидимся»,— отвечает мне удаляющийся голос друга. (Чтобы не разозлить бога воинств столь дерзким оптимизмом, я складываю по-цыгански два пальца.) «Пошевеливайтесь, черт вас дери!» — кричит лейтенант, помогая нам сгружать боеприпасы по левую сторону шоссе. (Нежданное появление Гаспара придало этим минутам особую, предельную реальность. «Фабрицио дель Донго, думаю я, не знал, что участвует в битве при Ватерлоо, а вот я зато прекрасно знаю, в какой участвую битве...») «Вперед! — кричит лейтенант.— Рассыпьтесь цепью! Да осторожней, в кустах могут быть эти». И сам идет впереди, показывая нам путь. Теперь все выстрелы слила воедино непрестанная трескотня пулеметов. А вот опять минометы... «Какая-то минометная война»,— говорю я. «А что поделаешь,— отвечает кто-то.— Очень местность дерьмовая».— «Вперед!» — снова и снова повторяет лейтенант, как будто мы и так не идем вперед. Мы соразмеряем шаг с его шагом, а сам он движется осторожно и постоянно оглядывается. Меня подгонять не надо, я иду без остановки. Когда мы спрыгнули с грузовика, я обрел то особое состояние, которое вернуло меня в давнюю, испанскую пору: ум сменился острым чутьем, воскресли защитные рефлексы, я с поразительной ясностью видел, слышал, ощущал, чудесным образом обретя вновь первобытные инстинкты. Я слышал кожей, видел спиною, и мышцы сами напрягались раньше, чем долетит до земли снаряд. По-видимому, стреляли и по тем местам, где мы теперь были. Один взорвался прямо перед нами. «Ах ты, черт! — сказал кто-то.— Похоже, целили в нас!» — «Что поделаешь,— сказал другой.— Подходим». Мы снова попали в заросли, колючки царапали нам лица. Эти проклятые кусты особенно мешают тем, кто несет гранатометы, но и всем нам трудно продираться сквозь них, да и ноги уже вязнут. Наконец мы видим совсем большую полянку,— нет, за ней тоже сплошная завеса зарослей, и все те же чешуйчатые деревья. «На поляну не заходить!»— кричит лейтенант, и в ту же секунду заросли перед Иннами взрываются. Деревья превращаются в орудия, фейерверк минометного и пулеметного огня сотрясает чащу. Я слышу свист пролетевших пуль, предощущаю пули летящие. Взрыв — звук такой, словно резанули ножом по брезенту,— и левая моя нога слабеет, обмякает, исчезает. Я падаю, ударясь виском о приклад собственной винтовки. Как это все быстро... Однако встать я не могу. «Оступился... Топь...» Правая моя нога нелепо дергается, но я остаюсь лежать. «Ничего... Ничего». Но боль, черт ее дери, просто невыносимая. Я хочу потрогать то место, где болит; рука — в крови. Я пятнаю кровью грудь, лоб, губы. Больно до невозможности, и я понимаю, что рядом разорвалась мина и ногу мне ранило, а может — не только ногу, я весь в крови, где ни коснусь, иногда тяжелые ранения в грудь поначалу не болят. «Ну, все!..» — говорю я. Боль такая, что я не пойму, откуда она идет, болит все тело. «Все...— говорю я,— все...», и при каждом слове, при каждом вздохе вырывается стон. Может, если перевернуться на правый бок, будет легче. Но земля обращается в топь, оседает, я уже не слышу и не вижу и падаю, падаю, падаю, кружась, куда-то вниз, все быстрее, в глубокую тьму, в такую глубокую тьму, что...
Я прихожу в себя, когда меня укладывают рядом с другими ранеными в кузов машины. Боль возвращается рывками и отдается в груди. Ненужная, неподвижная, чужая, нога еще при мне лишь для того, чтобы причинять мне боль. Тряхнуло меня так (понимаю я теперь), что я до сих пор плохо соображаю. Машина едет, я это чувствую потому, что встряхивает на ухабах. Их очень много. «Снаряды разворотили»,— говорит кто-то у моего уха. Наверное, крови я потерял немало — штаны покрыты коркой грязи и загустевшей крови. Ногой пошевелить я боюсь. Подумать, га же самая, что в Испании. Два раза ранили в одно и то же место. Плохо дело. Очень плохо. А может... Нет, что это я. Нельзя так думать. Нет. Не может быть. Врача я спрашиваю сразу. «Ну, нет! — говорит он.— Об этом забудьте»,— и делает укол в руку. Боль исчезает. Штаны мои режут ножницами. Не знаю, что делают с ногой. Потом меня куда-то несут. Прямо надо мной загорается солнце. Когда оно исчезает, я словно бы засыпаю и просыпаюсь в кровати. Из вены на левой руке торчит длинная игла, ее придерживает пластырь. Это капельница, мне что-то вводят. Ноги я не чувствую. «Гаспар,— говорю я.— Гаспар». Больше я ничего сказать не могу и правой рукой показываю на ногу, которую не вижу и не ощущаю. «Нет,— говорил Гаспар и смеется.— Ты и не думай. Сложный перелом... Осколки кости удалили, подправили тебя, как следует. Операцию будут делать в госпитале. Для красоты, как нос выпрямляют или женщинам подтягивают грудь. Скоро будешь ходить. А сейчас тебе дадут снотворное, ты поспи...» Потом рассветает. Пока я спал, сестры убрали капельницу, теперь они ставят мне градусник. Я в полном сознании и очень злой. «Как там бои? Как бои?» — спрашиваю я сестер, и они отвечают: «Кажется, мы победили». К вечеру приходит Гаспар с маленьким приемником. «Слушай,— говорит он.— Сейчас тебя перевезут в госпиталь, но сперва послушай четвертую сводку, ее передают с половины шестого». Пока он настраивает приемник, я слышу свист и шум, а потом возникает голос, особенно торжественный и звучный на фоне музыки: «Силы Революционной Армии и Народного Ополчения взяли штурмом последние пункты, захваченные интервентами на нашей земле... Последний оплот наемников, Плайя-Хирон, освобожден в семнадцать тридцать. Революция победила, хотя за это заплатили жизнью ее отважные бойцы, сражавшиеся, не зная и минуты отдыха, шестьдесят два часа подряд и наголову разбившие войска наемников, которых готовило несколько месяцев правительство Соединенных Штатов. Противник потерпел полное поражение». Тут вошли санитары. «Мы победили,— сказал Гаспар.— Как хорошо».— «Теперь не так тяжело, что тогда мы проиграли»,— сказал я. «В революционной борьбе, которая идет во всем мире,— сказал Гаспар,— где ни победи, все важно. Сейчас это выпало нам».— «Сейчас выпало нам»,— повторяю я, и собственный голос кажется мне эхом. Меня уже несут по коридору. На улице ликуют студенты, крестьяне, солдаты. Кажется, ждут первых пленных. «Прикинутся ангелочками,— смеется Гаспар.— Ах, мы не знали... Нас обманули... Нам сказали... Мы думали... А выиграй они — у-ух, что бы творилось!— Он провел пальцем по горлу.— Сам понимаешь... Эти не прощают».
...И снова надо мною, совсем близко, большое и круглое солнце с прямоугольничками, вписанными друг в друга. Теперь оно медленно движется к моим ногам, так нужно по замыслу декоратора, ибо предстоит ответственный спектакль. Меня окружают Люди-в-Белом, и позвякивая металлом, располагают вокруг великое множество блестящих щипчиков, ножичков и пилочек, на которые я предпочитаю не смотреть. «Как вы себя чувствуете?» — спрашивает сзади кто-то, кого я не вижу. «Хорошо. Совсем хорошо».— «Кислород». Маска закрывает мне и рот, и нос. Какая радость вдохнуть полной грудью свежий ветер, прочищающий легкие! Открывается дверь. Появляются Главные Действующие Лица в шапочках и чадрах. Я хочу пошутить, но не успеваю. Приближается анестезиолог с иглой в руке. «Ты и до трех не досчитаешь»,— говорит он. Я считаю до двух и ухожу из этого мира в мир моего детства. Все огромно, как у великанов, в доме моей тети. Тетя тоже огромная, как великан,— и подбородки, и белые толстые руки, и ожерелья в три ряда. Мы едем в огромной, черной, великаньей машине; сзади — тетя, величественная, словно королева, спереди —я и огромный, великаний шофер в блестящей форме. Прежде чем выехать за огромную, великанью решетку, мы останавливаемся, пропуская клетку на колесах, которую тащат мулы и охраняет полиция. В клетке — дети. Одни плачут, другие бранятся, третьи показывают мне язык. «Они не слушались и шалили»,— говорит голос сзади. «Бандиты они, сеньора графиня, и все тут,— говорит шофер.— Спасибо, что переловили. На улице живут, едят манго, купаются в заводях». (Мне кажется истинным чудом такая жизнь, а не моя — меня заставляют вставать вовремя, вести себя примерно, целовать каких-то потных, жирных теток и жутких старичков, от которых несет табаком и могилой, как же, они ведь «почтенные люди».) «Ничего не почитают,— говорит шофер, указывая на детей в клетке.— Да и откуда им! Ни религии, ни воспитания. Родились .в развалюхах, негры там плодятся, как кролики...» Мы возвращаемся с прогулки по аллеям и по набережной, mademoiselle заставляет меня поесть и лечь. Но только она укрыла меня и вышла, я хватаю пожарную машину и пускаю по комнате. Mademoiselle приходит снова и сердится. В третий раз она приводит раздушенную тетю, окутанную тюлем, и та грозит мне большим веером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57