Навстречу мне кидается голос, приглушенный, «свой», как у любовника, который таится от чужих ушей (Боже мой, так скоро?!): «Я знал, что ты примешь это всерьез. Иначе бы я тебя не оставил». И неуверенно, умоляюще спрашивает, не передумала ли я, правду ли я говорила, осчастливлю ли я его сегодня, увидимся ли мы. «Да»,— отвечает другая, и я уже путаю ее с первой, я уже решилась принять все как есть и не позволю строгой бонне пугать и школить вакханку, которая живет в «Свободный человек, любить ты будешь море». Из стихотворения «Человек и море». Перевод В. Иванова. каждой балерине, сколько ни дави она своих страстей суровой дисциплиной, раз, два, три, и-и-и-и-раз, и-и-и-и-два, и-и-и-и-три. Alea jacta est!—смеюсь я, вспоминая, как занятно обыгрывал он в своих рекламах прославленную цитату. И, все смеясь, наслаждаясь чувством вины, я легко и быстро иду по милой мне улице Меркадерес до того места, где она впадает в Пласа-Вьеха... Там, на площади, творится что-то странное. Люди столпились на углу и глядят на мою школу. Окна все закрыты, как будто опасно выглянуть.—«Туда не идите,— говорит мне кто-то.— Не идите, нельзя». Я не понимаю. Я иду. Я хочу понять. Подхожу к дверям. А двери... Их выломали, сорвали с петель, я вижу это и бегу по запятнанной кровью, усыпанной стеклом лестнице. В зале у нас — полный разгром: большое зеркало разбито, станки выломаны из стен, проигрыватель изрешечен пулями, доски пола тоже все в дырах, будто палуба, которую собираются конопатить, книги выброшены во двор, на улицу, от крышки пианино остались черные щепки, запутавшиеся в сорванных струнах... Я в ужасе бегу обратно, вниз. Кровавый след приводит меня к тому, что я не увидела, когда входила: между колоннами, на панели, лежат Филиберго и Серхио, немного подальше — почти неузнаваемый Эрменехильдо, жуткие, избитые, изуродованные, залитые кровью. «Уходите, сеньора,— говорит мне официант из здешнего кафе и с силой берет меня за локоть.— Уходите, мертвых не воскресишь». Он ведет меня в свой бар, я падаю в кресло. «Выпейте. Что-то обжигает мне горло. «Я все видел. Так, часик назад, приехал радиопатруль, вылезли трое, злые как черти. Стали стучать. Им не открыли. Тогда они выломали дверь, разнесли все наверху и вытащили на улицу три трупа... Тут и положили, чтобы народ знал».— < Почему же?..» — «Говорят, у них были прокламации 26 Июля, революционная пропаганда... Да это у нас что ни день...» — «А Каликсто? — крикнула я и вскочила.— Где Каликсто?» — «Я думаю, по крышам ушел. Сами знаете, они тут сплошняком. Хосе говорит... Скажи, Хосе!» (Хосе закрывает окошко, чтобы не влипнуть.) «Хосе говорит, он сел в автобус квартала через два»!—«Не понимаю... Почему они оказались тут? Я же их отпустила».— «Я думаю, сеньора, у них было собрание».— «А Мирта? Она здесь была?» — «Мы ее не видели».—«Неужели они так и будут лежать?» — «Что поделаешь, сеньора! Чуть не каждую ночь такие представления. Конечно, не в центре. А походите по старому городу, спросите народ...» — «Я их тут не оставлю».— «Вы их не воскресите, сеньора. Смотрите...» Я посмотрела, куда он показывал, и увидела, что к страшным, избитым, изуродованным телам подъезжает радиопатруль. Машина остановилась. Высунулись головы, послышался наглый смех. Вылез человек в форме. Посмотрел на то, что сделал он или другие полицейские — у них, наверное, и сейчас ножи при себе,— пожал плечами, раскурил сигару, долго и тщательно водя ею над спичкой, чтобы лучше занялся крошащийся табак, сказал: «Поехали» — и опять сел в машину. «Разрешите дать вам совете — сказал официант.— Уходите, они что-то ищут». Да. Надо уходить, как можно скорее. Но я не могла вернуться домой, Если ищут меня (зачем? не знаю, но после того, что я видела, все возможно), они туда и пойдут. Гонимая страхом, шла я по улицам — миновала одну, другую, третью—до Пласа-дель-Криоо. Там я вошла в кафе, не то в бильярдную, где стоял шум, играли симфонолы, стучали кости о стойку, и позвонила на работу Хосе Антонио. Секретарша ответила мне: «Он уехал с заказчиком выбирать места для рекламы. Сказал, что вернется после четырех». Гаспар в Мексике. Мартинес де Ос, работавший с Энрике, может сделать очень мало. Мирта? Лучше самой пойти в полицию, чем втягивать ее. Оставалась Тереса, и она поняла меня с первых слов: «Больше не говори. Приезжай сюда на Семнадцатую, тут безопаснее всего. Не лови машину, жди автобуса, смешайся с толпой. Садись на тридцатый, он довезет до угла».
Когда, под защитой решеток, оберегавших сокровища этого дома, в глубоком кресле, среди книг, я кончила свой сбивчивый рассказ, нервы мои сдали, и я безудержно, отчаянно заплакала. «Плачь подольше,— сказала Тереса заботливо, но и сухо, как акушер, принимающий роды.— А выплачешься, хлебни виски. Залпом. Сразу».— «Я не могу-у-у...» Она зажала мне нос, а другой, правой рукой, поднесла к моим губах стакан: «Открой рот и отдай. Как лекарство. Вот та-а-ак... Теперь подожди. Схожу к ни > Я выпрямилась, во мне заговорила гордость, как мне ни было худо: «Нет они не должны знать. Мы ей сказали, что Лирике уехал просто так».— «Послушай, если тебе что-то грозит, только она может найти на них управу. Другого пути нет...» Олоино подсудимый, ожидающий приговора, пыталась я разовепи по интонациям, что говорят обо мне два голоса за ротондой. И стиом я услышала, как набирают чей-то номер, еще один, еще... Снгрху спустилась Тереса: «Ну, все в порядке». Скоро пришла и графиня, важная, как кардинал, в роскошном халате и уже в драгоценностях, величавая, хмурая, надутая, непогрешимая. «Закройте дверь,—сказала она Венансио, словно целой свите лакеев, и села рядом со мной.—Рано или поздно это должно было случиться. Я так и знала, что твои черные устроят там конспиративную квартиру. Постой! У них нашли прокламации. Что до тебя, я сказала Фульхенсио, что ты — просто никто, неудавшаяся танцорка, на которой женился мой дурак племянник, когда-то он побыл красным, но вовремя покаялся,— и Фульхенсио обещал, что тебя не тронут. А свяжешься снова с этой швалью, с этими черными плясунами —- тогда уж извини! Если тебе припекут одно место каленым железом, в этот дом приходить и не думай! Чего ты хотела, то и получила. Тебя просто тянет к подонкам, Ты предаешь своих—если ты и впрямь из хорошей семьи, в чем я сильно сомневаюсь.— Повисло молчание, сеньора направилась к дверям.— Я тебя выручила, а теперь убирайся с моих глаз. Чтобы я о тебе не слышала. Уходи сию же минуту. Мне пора одеваться, к завтраку будут гости». Я было заплакала, она вынула тюбик с таблетками из кармана: «Прими мепробамат. Я его принимаю от нервов. Венансио, воды для сеньоры». И снова — улица, Тереса ведет машину, мы выехали за ворота. «Куда ты меня везешь?» — «Уж не к тебе, конечно. Очень может быть, что они там все крушат, как на Плаеа-Вьеха. Дай им волю, их потом не унять. Надо переждать денька два-три, пока затихнет». Теперь я полагалась только на нее, она стала мне помощью и опорой, как новый врач, на которого безнадежный больной возлагает единственную надежду. Только она связывала меня с миром. Пускай везет, куда знает, ей виднее. «Не оставляй меня одну».—«Не оставлю. Я одна могу сейчас думать за тебя». И правда, после этого чудовищного утра я не могла думать ни о чем. Кажется, мы миновали мост Альмендарес, вот часовая башня, большие смоковницы справа... Свернули к морю, ограда, зеленая калитка. Дом, такой же, как и другие в этих местах. «Заходи,— говорит Тереса, отворив ключом дверь.—Это моя берлога. Я тут живу, когда тетушка совсем разойдется и мне надо побыть одной. Вообще.. Сама понимаешь...» Гостиная, бар, маленький бассейн, в нем легкие волны, вода бежит из двух отверстий. «Выпей шотландского виски... Если снотворного не хочешь».— «Нет. Не хочу» (может быть, я боюсь, что, пока я сплю, она уйдет). Пью виски, торопливо глотаю, как микстуру, и у меня в голове немного проясняется. Теперь, только теперь, я понимаю, как велика беда. Филиберто, Серхио и Эрменехильдо, Каликсто прячется, а может, его уже поймали, убили, пытают, это еще хуже. Школу мою разорили, ее нет и не будет, некому танцевать, труппы уже не соберешь. Даже если Мирту не тронули, не избили — о худшем помыслить не могу,— она одна ничего не даст. Хотя я ее не вижу и не говорю с ней, я знаю, что с этих пор она делит со мной тягчайшее из несчастий — жизнь без цели. Годы работы пошли прахом, все рухнуло, все погибло в грохоте выстрелов и ударов. Дорога в мир, открывшаяся было перед нами, снова отрезана. У меня нет сил, мне поздно начинать сначала. А без меня Мирта сделает немного. Она побывала слишком близко от полного самовыражения, она уже видела дивный час, когда ты можешь сказать "Sum qui sum" *, и не с мирится с мещанским браком, со свадьбой под марш Мендельсона, с пеленками, со всем тем, что готовит для нее семья. Она дышала воздухом Священной Весны, была Избранницей, отмечена навек и не покорится никогда миру, где влачат дни; хотя в ее она еще может решиться на почти безнадежное, безумное, героическое бегство — все лучше, чем сдаться! (Зачем я удерживала ее, когда она рванулась к своему Каликсто? Ей и этого не осталось...) Сама я ощущала, как бремя, ненужную тяжесть тела. Я даже не могла покончить с собой, я боялась, что мне это не удача, и я не верила в небо, много лет оно пустовало для меня. В камере моей не было ни дверей, ни окон, я сидела взаперти на той гнусной планете. «Надо послать телеграмму в Париж,— сказала я,— чтобы Ольга расторгла договор.— И заплакала снова.— Хоть бы Энрике тут был!» — «Радуйся, что твой муж в Венесуэле,—сказала Тереса.— Вовремя догадался уехать».— «Он испугался. Он боялся, ничего не мог поделать».— «И прав был, ты не думай, дело не только в том, что у него прятался человек». Она рассказала о политических связях Энрике, поразив меня пики осведомленностью. Да. Оказывается, он ходил на тайные собрания, передавал документы, помогал деньгами, очень помогал, и даже — научился в Испании — объяснял, как пользоваться или другим оружием... Энрике вырос в моих глазах, когда я у шала, что бегство его вызвано далеко не только страхом перед мнимой опасностью; но мне было больно, что он скрывал от меня ира иду и доверялся двоюродной сестре. «Милочка моя,— тем временем Тереса,— да как тебе скажешь, если ты и дна 1ь не хотела о политике? Мы привыкли, что ты ее ненавидишь».— «А ты что в ней смыслишь?» — «Мне она тоже противна, но я всегда в курсе. Я читаю газеты — как можно не знать того, что тебе грозит?» — «Это тебе? Да ты миллионерша, живи — не хочу!» — «Вот именно. Мне и надо знать, откуда ветер дует, чтобы сберечь не миллионы — куда там! —но все же немалую сумму. Тут у нас будет черт-те что!» — «Начинаю в это верить».— «Знаешь, животные чуют землетрясение... лошади в шахтах знают, когда взорвется рудничный газ... Так и мы, богачи, предчувствуем, грозит ли что-нибудь нашим счетам в банке. Понимаешь, когда что случается, у нас уже немалые суммы за границей... А тут неспокойно, ты мне поверь. Мы по горло в дерьме, и представь, нашим буржуа это нравится. Не так уж давно Мачадо звали «Херардито». Теперь у нас Фульхенсио, они его обожают, «мужчина с большой буквы», «настоящий кубинец»... Носят кольца с аметистами, потому что «аметист» похоже на «Батиста». Надо полагать, совесть нации укрылась в Сьерра-Маэстре».— «Надежды на них мало».— «Ничего, они нагнали достаточно страху, чтобы наши богачи переводили деньги в Штаты. В краю циклонов народ предусмотрительный». Я отхлебнула побольше виски. И впрямь, от него я обмякла, утихла, немного успокоилась. Я отупела, словно меня избили, но страдала меньше. Конечно, когда я проснусь, будет хуже, да ладно, главное — приглушить чувства, иначе нельзя жить. «Что ты думаешь теперь делать?» — спросила Тереса. «А что мне делать? Поеду в Каракас».— «Хорошо. Только я бы подождала».— «Почему?»—«Потому что лучше не рыпаться. Если разведывательная служба числит тебя в подрывных, не лезь к ним. Ведь они проверяют, кто едет за границу, от них и зависит разрешение... А если снова что-нибудь случится, мы уже не сможем рассчитывать на тетю. Так что не спеши». Она пошла в другую комнату, взяла из шкафа купальный костюм, стала раздеваться: «Окунусь-ка... А то от всего этого совсем раскисла, не лучше тебя». Тело у нее оказалось ладное, темное, нервное, хотя заметно было, что грудь держится так хорошо благодаря мастерству хирурга. «В мои годы трудно быть киношной дивой,— сказала она, перехватив мой взгляд.— То ли дело вы, танцовщицы! Но мужчины не замечают, что и требовалось...» — «Не уходи!» — «Голубчик, куда я денусь из бассейна? Я не русалочка, которая предала своих, чтобы переспать с принцем».
Мне было легче от того, что она близко, и даже от того, что я слышу, как она плещется, но все же на меня накатили одиночество и отчаяние. Сдаваясь загодя, я думала с ужасом, как трудно будет влачить существование, бесплодное, словно сизифов труд.
Здесь ничего делать нельзя. В стране, которой правят никчемные мещане, бесчестные политики и глупые солдафоны, нет места ни творчеству, ни духу. Библиотеки превратились в лавки, никто не ходил туда читать; концерты симфонического оркестра, столь славного во времена Клейбера, понемногу становились пустым светским развлечением; на всем острове не было музея современного искусства; лучшие живописцы уезжали или старели среди непроданных полотен. Словом, ясно, что животным моей породы нечего делать в этой столице, в этой рулетке, где духовная жизнь застыла между зеро и ДЕойным зеро. Что же, немного погодя, через месяц-другой, поеду в Каракас без компаса веры и буду прозябать там (не иначе, ведь я никого в тех краях не знаю) рядом с человеком, разочаровавшимся в своем искусстве, оставив навсегда циников и скептиков, вроде Тересы или Хосе Антонио (не говоря об Ольге, этой нуворишке, роскошествующей вместе с мужем-колаборационистом) и других, вроде Мирты и Каликсто (если он ушел от ищеек), пытавшихся взлететь и рухнувших рядом с изувеченными жертвами режима: «Le transparent glacier des vols qui n'ont pas fui...» l Впервые позавидовала я Гаспару, который хотя бы верит в партию, как верил Ренан в науку. Он здоров дуЬюю, думала я, он крепок и целен, как крестьянин, как простой человек, как пролетарий старой закваски, и марксизм дает ему то, что предкам его столетиями давало Евангелие: твердую и животворящую цель, основу бытия. Ко всему прочему, отчаяние и( колыхнуло во мне застарелый комплекс вины, стремление искупить ее, которое так часта приписывают русским, тягу к самоуничтожению — словом, то, что побудило Николая взять на себя преступление Раскольникова. Быть может, грех мой — счастливее; быть может, нельзя так полагаться на свой талант; бы i ь может, дурно целиком отдавать себя танцу. Я погружалась в бедонную пустоту своей души, мне нечем было жить, мне не <>< шлось даже горькой отрады — платить за содеянное... И в поисках опоры я стала смотреть на то, что окружало меня. Вот Сыр, где среди этикеток виднеется одна с бизоном... Вот карта, шакомая. старинная карта Кубы, напечатанная невесть где, а на пей, кроме известных городов — St Christophe, Scte Iago2, в нос iочном углу острова, чуть северней гор, написано крупными буквами: <Баракоа». Какой-то край света, затерянное место, приютившееся вдали от спеси и бурь XVIII века... И вдруг я вспомнила: карту эту мы с Энрике купили в Париже, на улице Сен-Жак, незадолго до отъезда. «Откуда она у тебя?» — спросила я Тересу, которая как раз входила, вытирая голову полотенцем со своими инициалами. «А, Энрике подарил,.. Помнишь, когда я ему привезла из Мексики трактат о перспективе? Давай-ка мы с тобой закусим». Я отвечала, что есть не могу, тошнит. «А ты постарайся».— «Нет, не могу». Мне хотелось позвонить домой. Узнать, что там. Сколько же мучаться в самых ужасных догадках? «Не советую,— сказала Тереса.— Если твой телефон прослушивается, возьмут на заметку и мой. А нам обеим это ни к чему, пока у тебя все не уладилось. Завтра я сама позвоню из автомата». Она поставила на стол красную икру, черную, сладкие стебли из Бразилии, итальянский паштет. «Супу согреть? У меня есть ox tail и clam chowder оба фирмы Кэмпбелл». Нет, не могу. Я давлюсь, страдаю, снова плачу, Тереса ставит на стол бутылку бургундского: «Лучшее лекарство — красное вино после виски. Заснешь как убитая. А это тебе и нужно».— «Ты не уйдешь?»— «Не бойся, останусь здесь, буду тебя стеречь... Пей и ложись. Мне еще рано. Устраивайся справа. Левая сторона—моя.— Она засмеялась.— Это безопасно. Вот будь ты мужчина... А этим не занимаюсь. Как говорится, хлеб с хлебом не едят». Дубленый желудок, унаследованный от предков, и на сей раз w справился с алкоголем. В девять я была пьяна, утром проснулась Я свежая, как ни в чем не бывало, и сразу вспомнила о беде, свалившейся на меня. Тереса спала рядом, слишком крепко, она приняла снотворное, вот и флакончик на столике. Передо мною всплыла карта, которую я видела вчера сквозь винные пары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Когда, под защитой решеток, оберегавших сокровища этого дома, в глубоком кресле, среди книг, я кончила свой сбивчивый рассказ, нервы мои сдали, и я безудержно, отчаянно заплакала. «Плачь подольше,— сказала Тереса заботливо, но и сухо, как акушер, принимающий роды.— А выплачешься, хлебни виски. Залпом. Сразу».— «Я не могу-у-у...» Она зажала мне нос, а другой, правой рукой, поднесла к моим губах стакан: «Открой рот и отдай. Как лекарство. Вот та-а-ак... Теперь подожди. Схожу к ни > Я выпрямилась, во мне заговорила гордость, как мне ни было худо: «Нет они не должны знать. Мы ей сказали, что Лирике уехал просто так».— «Послушай, если тебе что-то грозит, только она может найти на них управу. Другого пути нет...» Олоино подсудимый, ожидающий приговора, пыталась я разовепи по интонациям, что говорят обо мне два голоса за ротондой. И стиом я услышала, как набирают чей-то номер, еще один, еще... Снгрху спустилась Тереса: «Ну, все в порядке». Скоро пришла и графиня, важная, как кардинал, в роскошном халате и уже в драгоценностях, величавая, хмурая, надутая, непогрешимая. «Закройте дверь,—сказала она Венансио, словно целой свите лакеев, и села рядом со мной.—Рано или поздно это должно было случиться. Я так и знала, что твои черные устроят там конспиративную квартиру. Постой! У них нашли прокламации. Что до тебя, я сказала Фульхенсио, что ты — просто никто, неудавшаяся танцорка, на которой женился мой дурак племянник, когда-то он побыл красным, но вовремя покаялся,— и Фульхенсио обещал, что тебя не тронут. А свяжешься снова с этой швалью, с этими черными плясунами —- тогда уж извини! Если тебе припекут одно место каленым железом, в этот дом приходить и не думай! Чего ты хотела, то и получила. Тебя просто тянет к подонкам, Ты предаешь своих—если ты и впрямь из хорошей семьи, в чем я сильно сомневаюсь.— Повисло молчание, сеньора направилась к дверям.— Я тебя выручила, а теперь убирайся с моих глаз. Чтобы я о тебе не слышала. Уходи сию же минуту. Мне пора одеваться, к завтраку будут гости». Я было заплакала, она вынула тюбик с таблетками из кармана: «Прими мепробамат. Я его принимаю от нервов. Венансио, воды для сеньоры». И снова — улица, Тереса ведет машину, мы выехали за ворота. «Куда ты меня везешь?» — «Уж не к тебе, конечно. Очень может быть, что они там все крушат, как на Плаеа-Вьеха. Дай им волю, их потом не унять. Надо переждать денька два-три, пока затихнет». Теперь я полагалась только на нее, она стала мне помощью и опорой, как новый врач, на которого безнадежный больной возлагает единственную надежду. Только она связывала меня с миром. Пускай везет, куда знает, ей виднее. «Не оставляй меня одну».—«Не оставлю. Я одна могу сейчас думать за тебя». И правда, после этого чудовищного утра я не могла думать ни о чем. Кажется, мы миновали мост Альмендарес, вот часовая башня, большие смоковницы справа... Свернули к морю, ограда, зеленая калитка. Дом, такой же, как и другие в этих местах. «Заходи,— говорит Тереса, отворив ключом дверь.—Это моя берлога. Я тут живу, когда тетушка совсем разойдется и мне надо побыть одной. Вообще.. Сама понимаешь...» Гостиная, бар, маленький бассейн, в нем легкие волны, вода бежит из двух отверстий. «Выпей шотландского виски... Если снотворного не хочешь».— «Нет. Не хочу» (может быть, я боюсь, что, пока я сплю, она уйдет). Пью виски, торопливо глотаю, как микстуру, и у меня в голове немного проясняется. Теперь, только теперь, я понимаю, как велика беда. Филиберто, Серхио и Эрменехильдо, Каликсто прячется, а может, его уже поймали, убили, пытают, это еще хуже. Школу мою разорили, ее нет и не будет, некому танцевать, труппы уже не соберешь. Даже если Мирту не тронули, не избили — о худшем помыслить не могу,— она одна ничего не даст. Хотя я ее не вижу и не говорю с ней, я знаю, что с этих пор она делит со мной тягчайшее из несчастий — жизнь без цели. Годы работы пошли прахом, все рухнуло, все погибло в грохоте выстрелов и ударов. Дорога в мир, открывшаяся было перед нами, снова отрезана. У меня нет сил, мне поздно начинать сначала. А без меня Мирта сделает немного. Она побывала слишком близко от полного самовыражения, она уже видела дивный час, когда ты можешь сказать "Sum qui sum" *, и не с мирится с мещанским браком, со свадьбой под марш Мендельсона, с пеленками, со всем тем, что готовит для нее семья. Она дышала воздухом Священной Весны, была Избранницей, отмечена навек и не покорится никогда миру, где влачат дни; хотя в ее она еще может решиться на почти безнадежное, безумное, героическое бегство — все лучше, чем сдаться! (Зачем я удерживала ее, когда она рванулась к своему Каликсто? Ей и этого не осталось...) Сама я ощущала, как бремя, ненужную тяжесть тела. Я даже не могла покончить с собой, я боялась, что мне это не удача, и я не верила в небо, много лет оно пустовало для меня. В камере моей не было ни дверей, ни окон, я сидела взаперти на той гнусной планете. «Надо послать телеграмму в Париж,— сказала я,— чтобы Ольга расторгла договор.— И заплакала снова.— Хоть бы Энрике тут был!» — «Радуйся, что твой муж в Венесуэле,—сказала Тереса.— Вовремя догадался уехать».— «Он испугался. Он боялся, ничего не мог поделать».— «И прав был, ты не думай, дело не только в том, что у него прятался человек». Она рассказала о политических связях Энрике, поразив меня пики осведомленностью. Да. Оказывается, он ходил на тайные собрания, передавал документы, помогал деньгами, очень помогал, и даже — научился в Испании — объяснял, как пользоваться или другим оружием... Энрике вырос в моих глазах, когда я у шала, что бегство его вызвано далеко не только страхом перед мнимой опасностью; но мне было больно, что он скрывал от меня ира иду и доверялся двоюродной сестре. «Милочка моя,— тем временем Тереса,— да как тебе скажешь, если ты и дна 1ь не хотела о политике? Мы привыкли, что ты ее ненавидишь».— «А ты что в ней смыслишь?» — «Мне она тоже противна, но я всегда в курсе. Я читаю газеты — как можно не знать того, что тебе грозит?» — «Это тебе? Да ты миллионерша, живи — не хочу!» — «Вот именно. Мне и надо знать, откуда ветер дует, чтобы сберечь не миллионы — куда там! —но все же немалую сумму. Тут у нас будет черт-те что!» — «Начинаю в это верить».— «Знаешь, животные чуют землетрясение... лошади в шахтах знают, когда взорвется рудничный газ... Так и мы, богачи, предчувствуем, грозит ли что-нибудь нашим счетам в банке. Понимаешь, когда что случается, у нас уже немалые суммы за границей... А тут неспокойно, ты мне поверь. Мы по горло в дерьме, и представь, нашим буржуа это нравится. Не так уж давно Мачадо звали «Херардито». Теперь у нас Фульхенсио, они его обожают, «мужчина с большой буквы», «настоящий кубинец»... Носят кольца с аметистами, потому что «аметист» похоже на «Батиста». Надо полагать, совесть нации укрылась в Сьерра-Маэстре».— «Надежды на них мало».— «Ничего, они нагнали достаточно страху, чтобы наши богачи переводили деньги в Штаты. В краю циклонов народ предусмотрительный». Я отхлебнула побольше виски. И впрямь, от него я обмякла, утихла, немного успокоилась. Я отупела, словно меня избили, но страдала меньше. Конечно, когда я проснусь, будет хуже, да ладно, главное — приглушить чувства, иначе нельзя жить. «Что ты думаешь теперь делать?» — спросила Тереса. «А что мне делать? Поеду в Каракас».— «Хорошо. Только я бы подождала».— «Почему?»—«Потому что лучше не рыпаться. Если разведывательная служба числит тебя в подрывных, не лезь к ним. Ведь они проверяют, кто едет за границу, от них и зависит разрешение... А если снова что-нибудь случится, мы уже не сможем рассчитывать на тетю. Так что не спеши». Она пошла в другую комнату, взяла из шкафа купальный костюм, стала раздеваться: «Окунусь-ка... А то от всего этого совсем раскисла, не лучше тебя». Тело у нее оказалось ладное, темное, нервное, хотя заметно было, что грудь держится так хорошо благодаря мастерству хирурга. «В мои годы трудно быть киношной дивой,— сказала она, перехватив мой взгляд.— То ли дело вы, танцовщицы! Но мужчины не замечают, что и требовалось...» — «Не уходи!» — «Голубчик, куда я денусь из бассейна? Я не русалочка, которая предала своих, чтобы переспать с принцем».
Мне было легче от того, что она близко, и даже от того, что я слышу, как она плещется, но все же на меня накатили одиночество и отчаяние. Сдаваясь загодя, я думала с ужасом, как трудно будет влачить существование, бесплодное, словно сизифов труд.
Здесь ничего делать нельзя. В стране, которой правят никчемные мещане, бесчестные политики и глупые солдафоны, нет места ни творчеству, ни духу. Библиотеки превратились в лавки, никто не ходил туда читать; концерты симфонического оркестра, столь славного во времена Клейбера, понемногу становились пустым светским развлечением; на всем острове не было музея современного искусства; лучшие живописцы уезжали или старели среди непроданных полотен. Словом, ясно, что животным моей породы нечего делать в этой столице, в этой рулетке, где духовная жизнь застыла между зеро и ДЕойным зеро. Что же, немного погодя, через месяц-другой, поеду в Каракас без компаса веры и буду прозябать там (не иначе, ведь я никого в тех краях не знаю) рядом с человеком, разочаровавшимся в своем искусстве, оставив навсегда циников и скептиков, вроде Тересы или Хосе Антонио (не говоря об Ольге, этой нуворишке, роскошествующей вместе с мужем-колаборационистом) и других, вроде Мирты и Каликсто (если он ушел от ищеек), пытавшихся взлететь и рухнувших рядом с изувеченными жертвами режима: «Le transparent glacier des vols qui n'ont pas fui...» l Впервые позавидовала я Гаспару, который хотя бы верит в партию, как верил Ренан в науку. Он здоров дуЬюю, думала я, он крепок и целен, как крестьянин, как простой человек, как пролетарий старой закваски, и марксизм дает ему то, что предкам его столетиями давало Евангелие: твердую и животворящую цель, основу бытия. Ко всему прочему, отчаяние и( колыхнуло во мне застарелый комплекс вины, стремление искупить ее, которое так часта приписывают русским, тягу к самоуничтожению — словом, то, что побудило Николая взять на себя преступление Раскольникова. Быть может, грех мой — счастливее; быть может, нельзя так полагаться на свой талант; бы i ь может, дурно целиком отдавать себя танцу. Я погружалась в бедонную пустоту своей души, мне нечем было жить, мне не <>< шлось даже горькой отрады — платить за содеянное... И в поисках опоры я стала смотреть на то, что окружало меня. Вот Сыр, где среди этикеток виднеется одна с бизоном... Вот карта, шакомая. старинная карта Кубы, напечатанная невесть где, а на пей, кроме известных городов — St Christophe, Scte Iago2, в нос iочном углу острова, чуть северней гор, написано крупными буквами: <Баракоа». Какой-то край света, затерянное место, приютившееся вдали от спеси и бурь XVIII века... И вдруг я вспомнила: карту эту мы с Энрике купили в Париже, на улице Сен-Жак, незадолго до отъезда. «Откуда она у тебя?» — спросила я Тересу, которая как раз входила, вытирая голову полотенцем со своими инициалами. «А, Энрике подарил,.. Помнишь, когда я ему привезла из Мексики трактат о перспективе? Давай-ка мы с тобой закусим». Я отвечала, что есть не могу, тошнит. «А ты постарайся».— «Нет, не могу». Мне хотелось позвонить домой. Узнать, что там. Сколько же мучаться в самых ужасных догадках? «Не советую,— сказала Тереса.— Если твой телефон прослушивается, возьмут на заметку и мой. А нам обеим это ни к чему, пока у тебя все не уладилось. Завтра я сама позвоню из автомата». Она поставила на стол красную икру, черную, сладкие стебли из Бразилии, итальянский паштет. «Супу согреть? У меня есть ox tail и clam chowder оба фирмы Кэмпбелл». Нет, не могу. Я давлюсь, страдаю, снова плачу, Тереса ставит на стол бутылку бургундского: «Лучшее лекарство — красное вино после виски. Заснешь как убитая. А это тебе и нужно».— «Ты не уйдешь?»— «Не бойся, останусь здесь, буду тебя стеречь... Пей и ложись. Мне еще рано. Устраивайся справа. Левая сторона—моя.— Она засмеялась.— Это безопасно. Вот будь ты мужчина... А этим не занимаюсь. Как говорится, хлеб с хлебом не едят». Дубленый желудок, унаследованный от предков, и на сей раз w справился с алкоголем. В девять я была пьяна, утром проснулась Я свежая, как ни в чем не бывало, и сразу вспомнила о беде, свалившейся на меня. Тереса спала рядом, слишком крепко, она приняла снотворное, вот и флакончик на столике. Передо мною всплыла карта, которую я видела вчера сквозь винные пары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57