Tellus Mater, она заговорила со мной именно здесь, не па дороге в Сантьяго, не на дороге в Рим, не на дороге в лютецию, только здесь, возле дремлющих вод, где в мрачные крики павлинов да громкое кваканье гигантских лягушек, что расселись на широких листах водяных растений и репетируют свои ночные хоралы. Вот оно Древо—Центр Мироздания, оно стоит по левую сторону у дороги к Гуинесу, м торит со мною, кора отстает от ствола, раскрывается словно я, кажется, начинаю понимать, зачем существую. «Что ты им видишь?» — спрашивает Вера, а я стою, сложив на груди руки, я не могу оторвать глаз от громадных корней, они сплелись, толстые, словно жилы, лежат сетью на красной земле.
Ничего. Дерево»,— отвечаю я. «Дерево, на которое невозможно»,— говорит она. «Ты права. На это дерево невозможно взобраться. Ствол усажен колючками».— «И оно не дает кии...» Вера вспоминает, наверное, далекие леса, где еще днем сгущаются под елями ночные тени, а здесь в ветвях дерева, мимо которого шли, может быть, воины в шлемах и со щитами, и лепится закат, то полыхает огненными языками, то заволакивается черной тьмой, и дремлют внизу быки, освобожденные от ярма, кричат в камышах дикие утки, лают собаки, чуют, как Ночь сходит на землю... И туман, и дым из труб крестьянских домов, как в сказке, и запах очага...
Бежали дни в поисках корней, о которых я много лет вовсе не помнил; я все откладывал визит к графине, а между тем избежать его было невозможно, кроме всего прочего, еще и потому, что дело касалось моего материального положения. «Завтра»,— говорил я себе. И так — каждый день. Но однажды я проснулся значительно позже, чем обычно, потому что накануне мы с Верой были на Плайя Марианао, слушали оркестр «Чори» — Вера любила все новое. Раздался телефонный звонок и властный голос тетушки (тут уж мне некуда было деться). «Привет, большевик,— сказала сеньора шутливым тоном, который меня несколько удивил.— Ты чего ждешь? Почему носа не кажешь? Ты, кажется, уже довольно давно здесь. Какая муха тебя укусила?» И не давая мне хоть что-нибудь объяснить: «Одевайся и приходи... Сегодня— великий день». Почему сегодняшний день, 23 августа, «великий», я не понял (как будто никто из родственников не родился в этот день, да и вообще в августе, кажется, никаких особых событий в нашей семье не было), однако отправился на Семнадцатую улицу. Великолепный особняк сверкал в солнечных лучах всеми своими мраморными, чисто-начисто протертыми вазами, дельфинами и ангелами. Я обнял Венансио (он был искренне растроган) и поднялся в комнату тетушки; она ожидала меня, сидя в высоком кресле, закутанная в шелк и кружева — это называлось «неглиже», в таком виде тетушка походила несколько на Сару Бернар в роли Федры, какой она запечатлена на фотографиях начала века. «Привет! — сказала она, неохотно подставляя щеку для обязательного родственного поцелуя, к которому сама же меня и приучила.— Дай на тебя поглядеть,— и слегка оттолкнула меня.— Сядь... Нет, только не в это кресло. Его надо беречь. Это кресло работы Эбена, чернодеревщика Людовика Пятнадцатого...» И тут произошло нечто неожиданное: тетушка начала смеяться. Она смеялась все громче и громче, задыхалась, захлебывалась, всхлипывала, лицо ее исказилось, тетушка словно обезумела. Я догадался, что непонятный этот неестественный смех неспроста, тут какая-то ловушка, вдобавок из-за высокой резной спинки ее кресла выглянули, Леонарда и Кристина, они тоже хихикали. «Какого «it'pia вы смеетесь?» — вскричал я в конце концов. И сразу напала тишина. Все три глядели на меня с вытянутыми лицами. Гаазеты читал?» — спросила тетушка. «Нет».— «Ну так погляди». И царственным жестом протянула мне номер «Диарио де ла Марина». Я увидел крупный заголовок: «Германо-советский пакт». «Да, да. Хмурься сколько тебе угодно, а оно так. Вчера ключ или». А я все читал, всматривался в каждое слово .... откуда эти сведения, может, источникам доверять нельзя? Графиня между тем принялась пророчествовать, ведь так приятно предсказывать будущее: «Это означает — конец коммунизму. Как вы теперь станете говорить, будто боретесь за свободу и справедливость? Русских силой втянули в союз, пойти на этот шаг, теперь немцы их проглотят, сожрут. Немцы — самые культурные люди на свете. Они принесут в Россию свои изделия, свою промышленность, свой ». Россия же после двадцати с лишним лет большевиков не в состоянии произвести ни одного предмета, «одного для экспорта. Да ты посмотри сам... Кроме деревянных матрешек, которые вставляются одна в другую, да икры, которая, кажется, не из России... видел ты где-нибудь, чтоб продавался русский автомобиль, русский холодильник, русская мебель? А как одеваются русские женщины, кажется, будто они... Да что там! И говорить нечего... А мужчины в каких костюмах? Рассказать невозможно!..» Я не стал дожидаться конца монолога, пошел бродить по дому. Все было на прежних местах: индийские гардины, портреты Мадрасо, картины Сулоаги и братьев Субьор. Я вошел в кухню: шеф-повар — француз в белом колпаке, сидя на грубом табурете, читал газету, под рукой стояла бутылка бордо. Он приветствовал меня весьма жеманно, наговорил множество комплиментов, уверял, что я прекрасно выгляжу (впрочем, так оно и есть, на войне я окреп, это заметно и в поведении и во внешности) и, наконец, к животрепещущей теме: «Вы видели? Видели?.. Вот я и творю: "II est inutile d'essayer de s'entendre avec ces gens-la. Le liont Populaire s'etait mis le doigt dans Poeil. Maintenant nous voila liaises". Они же уроженцы степей, а мы—латиняне. On est des (iaitcsiens, Monsieur... On est des Cartesiens». Те господа, что весьма встревожены были в свое время победой Народного Фронта во Франции, исходят теперь злорадством, читая о заключении этого пакта. Всего несколько месяцев назад, если кто-либо заговаривал о бомбардировках Мадрида, они старались переменить тему. А те, кто до сих пор не мог никак решить, включаться ли в борьбу за социализм или нет, тоже рады — камень упал с души, совесть больше не мучает. Есть и такие, что, вступив в партию, тотчас же и испугались ответственности, а тут появилась возможность гордо возвратить билет, и причина прекрасная: «мои идеалы попраны». «Диарио де ла Марина» пишет, что «красная опасность нейтрализована». И мой собеседник в белом колпаке, который был когда-то анархистом, почитывал «Пер Пейнар», твердит теперь о верности духу Декарта и религии предков (предки, надо согласиться, были верны духу Декарта, хоть и сами того не знали...), о верности делу монсеньора герцога де Гиза, законного наследника короны Людовика Святого, а заодно и Генриха Четвертого — наверное, из-за той "poule-au-pot" *, что так мила сердцу повара, хоть и много веков прошло... Я заперся в библиотеке и снова перечитал статью в «Диарио де ла Марина» и редакционные примечания к ней. Я высосал досуха поднесенную мне губку с уксусом; теперь меня выводило из себя другое: эти господа, как это им свойственно, на этот раз обвиняли Сталина в сближении с нацистами. Издатели «Диарио де ла Марина», органа, уже сто лет известного своей реакционностью, встали на защиту идеалов (так и написано было—«идеалов»...), за которые я дрался с оружием в руках! Они обмануты, видите ли, они жалуются, негодуют! Сил больше нет! Вне себя от гнева и на тех, и на других, я швырнул на пол газету и снова поднялся в тетушкины апартаменты, готовый переломать всю мебель, если графиня снова начнет издеваться и хохотать надо мною. Однако тетушка поглядела на мое измученное лицо и, видимо, разжалобилась; она заговорила со мной очень ласково: «Ты плохо сделал, что не пришел ко мне раньше. Ты же плоть от плоти моей, сын сестры, которую я нежно любюха, никакая политика не разлучит нас с тобой никогда. Кто не совершает ошибок в молодости? Вон с твоей кузиной Эстрелитой еще хуже было — в тринадцать лет невинности лишилась, а погляди на нее теперь: замуж вышла удачно, детей нарожала, верная супруга, добрая католичка... — Тетушка вздохнула.— Загадки души человеческой...» Комната моя, сказала тетушка, по-прежнему в моем распоряжении. Иге бумаги, книги, рисунки лежат на своих старых местах... Я, что думаю поселиться где-нибудь в Старой Гаване, хочется, чтоб из окон виден был порт. Да. Сниму себе квартиру в каком-нибудь старом особняке колониальных времен с высоким фундаментом и цветными стеклами, обставлю ее по своему вкусу. Потому что, надобно вам сказать, я женат (гут я солгал, у нас с Игрой и речи не было о брачном контракте). Услышав новость, ушка нахмурилась, весьма возможно, она за моей спиной •и о- ю затевала — предназначала мне в жены богатую невесту, ко юрой достанется в наследство фармацевтическая фабрика или плантации. Теперь планы ее рухнули. «Откуда же ты ее выкопал?» — «В Париже познакомились».— «Француженка?» — Русская». Вот когда начались рыдания, вопли, страдания, тетушка схватилась за голову: «Русская? Как русская?» — «Она белая».— «Белая? То есть как—белая? По убеждениям или кожа у нее белая?» — «И то, и другое». У тетушки был дар, каким, шпорят, обладала Элеонора Дузе — мгновенно переходить от приступов слез к полнейшему спокойствию. Совершенно ровным голосом она спросила: «Католичка?» — «Да» (и снова я «лгал).— «Интересная?» — «На мой взгляд, да».— «А семья у нее приличная, там, у нее на родине?» — «Отец — великий князь, разоренный революцией» (опять ложь, Вера была дочерью купца HI Паку, торговавшего мануфактурой).— «Чем-нибудь занимает? — «Танцует». Тетушка снова возвысила голос: «Тварь?» — «Нет. Она занимается классическим балетом».— «Что-то ироде Павловой, значит?» — «Да, что-то вроде».— «А она собирались выступать здесь как артистка?» (И сколько презрения в том слове!) — «Нет, она, может быть, откроет балетную школу». Ici ушка как будто успокоилась: «Ладно, там посмотрим». Конечно, на взгляд тетушки, ни к чему кубинцу жениться на европейской женщине, все равно толку не будет. На испанке — дело, если только она хорошего рода, ведь, как ни говори, общая родина, общий язык, религия, раса-то одна... Француженки и итальянки очень уж-распутные, да еще вдобавок чересчур о себе мнения, только и знают, что осуждать нас, и обычаи-то наши им не нравятся, и жизнь наша не по вкусу. С немками и уроженками Скандинавии и вовсе не столкуешься, даже с англичанками и американками надо держать ухо востро, хотя бывают очень удачные браки с американками («потому что у кубинцев и у янки, принадлежащих к хорошему обществу, много общего в идеалах...»). Ну, а чтобы на русской жениться — такого случая еще не бывало. «Русские — они из другого теста. Нам с ними и разговаривать-то не о чем. Не понимают они ни жизни-нашей, ни культуры, ни вкусов, ни интересов... Вечно они толкуют: «Там, в России... Там, в России...» Можно подумать, будто Россия и в самом деле что-то значит в этом мире!.. Ну ладно. Ты приведи ее сюда. Посмотрим хотя бы, как она воспитана, умеет ли держаться в приличном обществе».
Переждали десять дней, а потом решили подвергнуть «мою супругу» испытанию и пригласили нас на обед («вечерние туалеты необязательны») в особняк на Семнадцатой улице. "Се sera en veston" \—сообщила мне тетушка по телефону, так что не пришлось заботиться о вечернем платье да о dinner-jacket2... Ровно в восемь часов вечера мы с Верой входили в красивый салон с попугаями на стенах во вкусе венского рококо; тут нас чрезвычайно тепло встретили люди, помнившие меня совсем малышом, крошкой; все это были видные господа, сравнительно недавно достигшие высокого положения; засим я был окружен целым роем двоюродных сестер (плодовиты женщины поколения моей матушки! Их воспитывали на испанский лад, и акт произведения на свет ребенка считали они делом богу угодным, за которое прощаются многие грешки, скрытые от исповедника...); подруги моих детских и отроческих забав были уже замужем и имели детей, другие же, много моложе, которых я оставил в носочках и с бантами в косичках, превратились во взрослых девиц, и мне оставалось лишь любоваться ими... Посыпались вопросы о Европе, где я провел несколько лет, такие пустые, что я догадался вскоре — тетушка, видимо, предупредила сестер, они весьма непринужденно избегали всякого упоминания об Испании и об испанской войне, что кончилась всего пять месяцев тому назад. Явился издатель «Диарио де ла Марина»; он извинился за опоздание—«пришлось менять первую полосу», так как только что получена «сенсационная новость»; все перешли в столовую; здесь Вера, как я заметил, была поражена богатством и безукоризненным изяществом сервировки, она не ожидала увидеть в наших местах стол, накрытый и украшенный с таким тонким вкусом. Должен признаться, восхищение Веры немного польстило мне, по правде говоря, я не раз слышал ее рассказы о банкетах, которые устраивал после спектаклей Дягилев, где в качестве почетных гостей присутствовали Стравинский и Кокто и, на мой взгляд, в них было немало дурного вкуса, свойственно к) московским выскочкам образца 1909 года; вне своего естественного контекста эти банкеты казались мне похожими на барские пиры» с шампанским и икрой, хорошо нам известные из книг русских сатириков. Повторяю: я был рад, что Вера восхищена; как ни сурово судил я людей своего круга — за неумение разбираться в живописи, например,— я все же признавал, что там, где речь идет о материальной стороне существования, кубинская буржуазия отличается необычайной утонченного. Люди эти не были аристократами ни по уровню культуры, ни по идеалам, но, когда дело касалось еды, причесок, моды, комфорта, умения вести дом и наслаждаться «nourritures terre-sties», тут они, без всякого сомнения, проявляли истинный аристократизм. Как только сели за стол, я тотчас задал издателю Дидрио де ла Марина» вопрос, которого все ожидали: что за известие получил он сию минуту? Новость, по правде сказать, никого не удивила, ибо иначе и не могло быть: Франция и Англия объявили войну Германии (Вера побледнела, лицо ее исказилось, словно от мучительной боли). «Что же теперь?» — спрашивали гости. Великий журналист благодаря ловкому и постоянному пользованию «Словарем цитат» прославился эрудицией — в этом обществе читали весьма мало; и на сей p.i i он отвечал знаменитыми стихами: «Башни, что небу вызов Иросали, мраком небес побежденные пали». Неужели Франция побеждена? Неизбежно. Гитлер воскресил немцев, он вручил им «фашизм — символ власти» (издатель, видимо, читал Франсуа Рене де Шатобриана...), никто не сможет противостоять натиску... Он вынул из кармана оттиски завтрашнего номера газеты («не пугайтесь — я не стану читать все; только в статье говорилось о неизбежной гибели Франции, фаны слишком утонченного, слишком изящного, острого, ума... Как ни грустно, приходится признать, что чрезмерная утонченность лишает нацию мужества. Кто слишком мною мыслит, у того не хватает силы, чтобы противостоять силе. Человек чересчур много философствует, он теряет способное и» бороться. В наше время действие, жажда действия, дисциплина, послушание, стремление к власти ценятся больше, чем cogito, ergo sum. Мыслящего легче победить... «Но Париж,— вздохнула тетушка.— Антуан, Картье, Коко Шанель... Неужели never more?... Пусть сеньора не волнуется. Франция покорится системе, которой предназначено длительное существование (хоть, может быть, и не тысячу лет, как уверяет нас фюрер...), но Францию невозможно просто так, здорово живешь, стереть с лица земли... Ее роль в мире будет подобна роли Афин в Римской империи. Школа красноречия, школа тонкого вкуса. Под владычеством римлян жили ведь последователи Еврипида, так и под властью нацистов будут жить продолжатели дела Коко Шанель. Римская волчица не уничтожила наследия Гомера и Платона, свастика тоже не сотрет следов Пастера, Анатоля Франса, Анри Пуанкаре... «Раймона Пуанкаре»,— поправила тетушка. «Анри»,— повторил издатель. «Но президента Франции...» — «Я имею в виду ученого».— «Да, ладно вам... Одним ученым больше, одним меньше, не так важно. Все знают президента...» — «Немцам также не удастся покончить,— продолжал издатель и понимающе подмигнул,— ни с прическами Антуана, ни с обувью Перуджия, ни с «canard a Porange» в «Ла Тур д'Аржан»... Юные мои кузины завели разговор о французской литературе. Меня удивило, как сильно они отличаются от женщин предыдущего поколения, те читали книги исключительно по совету и с позволения духовника, эти же обнаружили знакомство с произведениями весьма смелыми, даже в какой-то степени безнравственными, так что хозяйка дома нахмурилась и тяжко вздохнула: «Помилуй нас, боже!» Мои собеседницы видели «Майю» Симона Гантийона и даже «Пленницу» Бурде в Центральном театре комедии. («Подходящие спектакли для молодых девушек, черт побери!» — воскликнул сахарный магнат, сидевший справа о г Веры...) Читали мои сестрицы и Поля Морана, Анри Дювернуа, Пьера Бенуа, Коллет и биографии Андре Моруа... «А «Любовника леди Чаттерлей» просто проглотили, только сказать не решаются, сама им книгу давала»,— крикнула, смеясь, женщина в темно-синем, почти черном, бархатном костюме от хорошей модистки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Ничего. Дерево»,— отвечаю я. «Дерево, на которое невозможно»,— говорит она. «Ты права. На это дерево невозможно взобраться. Ствол усажен колючками».— «И оно не дает кии...» Вера вспоминает, наверное, далекие леса, где еще днем сгущаются под елями ночные тени, а здесь в ветвях дерева, мимо которого шли, может быть, воины в шлемах и со щитами, и лепится закат, то полыхает огненными языками, то заволакивается черной тьмой, и дремлют внизу быки, освобожденные от ярма, кричат в камышах дикие утки, лают собаки, чуют, как Ночь сходит на землю... И туман, и дым из труб крестьянских домов, как в сказке, и запах очага...
Бежали дни в поисках корней, о которых я много лет вовсе не помнил; я все откладывал визит к графине, а между тем избежать его было невозможно, кроме всего прочего, еще и потому, что дело касалось моего материального положения. «Завтра»,— говорил я себе. И так — каждый день. Но однажды я проснулся значительно позже, чем обычно, потому что накануне мы с Верой были на Плайя Марианао, слушали оркестр «Чори» — Вера любила все новое. Раздался телефонный звонок и властный голос тетушки (тут уж мне некуда было деться). «Привет, большевик,— сказала сеньора шутливым тоном, который меня несколько удивил.— Ты чего ждешь? Почему носа не кажешь? Ты, кажется, уже довольно давно здесь. Какая муха тебя укусила?» И не давая мне хоть что-нибудь объяснить: «Одевайся и приходи... Сегодня— великий день». Почему сегодняшний день, 23 августа, «великий», я не понял (как будто никто из родственников не родился в этот день, да и вообще в августе, кажется, никаких особых событий в нашей семье не было), однако отправился на Семнадцатую улицу. Великолепный особняк сверкал в солнечных лучах всеми своими мраморными, чисто-начисто протертыми вазами, дельфинами и ангелами. Я обнял Венансио (он был искренне растроган) и поднялся в комнату тетушки; она ожидала меня, сидя в высоком кресле, закутанная в шелк и кружева — это называлось «неглиже», в таком виде тетушка походила несколько на Сару Бернар в роли Федры, какой она запечатлена на фотографиях начала века. «Привет! — сказала она, неохотно подставляя щеку для обязательного родственного поцелуя, к которому сама же меня и приучила.— Дай на тебя поглядеть,— и слегка оттолкнула меня.— Сядь... Нет, только не в это кресло. Его надо беречь. Это кресло работы Эбена, чернодеревщика Людовика Пятнадцатого...» И тут произошло нечто неожиданное: тетушка начала смеяться. Она смеялась все громче и громче, задыхалась, захлебывалась, всхлипывала, лицо ее исказилось, тетушка словно обезумела. Я догадался, что непонятный этот неестественный смех неспроста, тут какая-то ловушка, вдобавок из-за высокой резной спинки ее кресла выглянули, Леонарда и Кристина, они тоже хихикали. «Какого «it'pia вы смеетесь?» — вскричал я в конце концов. И сразу напала тишина. Все три глядели на меня с вытянутыми лицами. Гаазеты читал?» — спросила тетушка. «Нет».— «Ну так погляди». И царственным жестом протянула мне номер «Диарио де ла Марина». Я увидел крупный заголовок: «Германо-советский пакт». «Да, да. Хмурься сколько тебе угодно, а оно так. Вчера ключ или». А я все читал, всматривался в каждое слово .... откуда эти сведения, может, источникам доверять нельзя? Графиня между тем принялась пророчествовать, ведь так приятно предсказывать будущее: «Это означает — конец коммунизму. Как вы теперь станете говорить, будто боретесь за свободу и справедливость? Русских силой втянули в союз, пойти на этот шаг, теперь немцы их проглотят, сожрут. Немцы — самые культурные люди на свете. Они принесут в Россию свои изделия, свою промышленность, свой ». Россия же после двадцати с лишним лет большевиков не в состоянии произвести ни одного предмета, «одного для экспорта. Да ты посмотри сам... Кроме деревянных матрешек, которые вставляются одна в другую, да икры, которая, кажется, не из России... видел ты где-нибудь, чтоб продавался русский автомобиль, русский холодильник, русская мебель? А как одеваются русские женщины, кажется, будто они... Да что там! И говорить нечего... А мужчины в каких костюмах? Рассказать невозможно!..» Я не стал дожидаться конца монолога, пошел бродить по дому. Все было на прежних местах: индийские гардины, портреты Мадрасо, картины Сулоаги и братьев Субьор. Я вошел в кухню: шеф-повар — француз в белом колпаке, сидя на грубом табурете, читал газету, под рукой стояла бутылка бордо. Он приветствовал меня весьма жеманно, наговорил множество комплиментов, уверял, что я прекрасно выгляжу (впрочем, так оно и есть, на войне я окреп, это заметно и в поведении и во внешности) и, наконец, к животрепещущей теме: «Вы видели? Видели?.. Вот я и творю: "II est inutile d'essayer de s'entendre avec ces gens-la. Le liont Populaire s'etait mis le doigt dans Poeil. Maintenant nous voila liaises". Они же уроженцы степей, а мы—латиняне. On est des (iaitcsiens, Monsieur... On est des Cartesiens». Те господа, что весьма встревожены были в свое время победой Народного Фронта во Франции, исходят теперь злорадством, читая о заключении этого пакта. Всего несколько месяцев назад, если кто-либо заговаривал о бомбардировках Мадрида, они старались переменить тему. А те, кто до сих пор не мог никак решить, включаться ли в борьбу за социализм или нет, тоже рады — камень упал с души, совесть больше не мучает. Есть и такие, что, вступив в партию, тотчас же и испугались ответственности, а тут появилась возможность гордо возвратить билет, и причина прекрасная: «мои идеалы попраны». «Диарио де ла Марина» пишет, что «красная опасность нейтрализована». И мой собеседник в белом колпаке, который был когда-то анархистом, почитывал «Пер Пейнар», твердит теперь о верности духу Декарта и религии предков (предки, надо согласиться, были верны духу Декарта, хоть и сами того не знали...), о верности делу монсеньора герцога де Гиза, законного наследника короны Людовика Святого, а заодно и Генриха Четвертого — наверное, из-за той "poule-au-pot" *, что так мила сердцу повара, хоть и много веков прошло... Я заперся в библиотеке и снова перечитал статью в «Диарио де ла Марина» и редакционные примечания к ней. Я высосал досуха поднесенную мне губку с уксусом; теперь меня выводило из себя другое: эти господа, как это им свойственно, на этот раз обвиняли Сталина в сближении с нацистами. Издатели «Диарио де ла Марина», органа, уже сто лет известного своей реакционностью, встали на защиту идеалов (так и написано было—«идеалов»...), за которые я дрался с оружием в руках! Они обмануты, видите ли, они жалуются, негодуют! Сил больше нет! Вне себя от гнева и на тех, и на других, я швырнул на пол газету и снова поднялся в тетушкины апартаменты, готовый переломать всю мебель, если графиня снова начнет издеваться и хохотать надо мною. Однако тетушка поглядела на мое измученное лицо и, видимо, разжалобилась; она заговорила со мной очень ласково: «Ты плохо сделал, что не пришел ко мне раньше. Ты же плоть от плоти моей, сын сестры, которую я нежно любюха, никакая политика не разлучит нас с тобой никогда. Кто не совершает ошибок в молодости? Вон с твоей кузиной Эстрелитой еще хуже было — в тринадцать лет невинности лишилась, а погляди на нее теперь: замуж вышла удачно, детей нарожала, верная супруга, добрая католичка... — Тетушка вздохнула.— Загадки души человеческой...» Комната моя, сказала тетушка, по-прежнему в моем распоряжении. Иге бумаги, книги, рисунки лежат на своих старых местах... Я, что думаю поселиться где-нибудь в Старой Гаване, хочется, чтоб из окон виден был порт. Да. Сниму себе квартиру в каком-нибудь старом особняке колониальных времен с высоким фундаментом и цветными стеклами, обставлю ее по своему вкусу. Потому что, надобно вам сказать, я женат (гут я солгал, у нас с Игрой и речи не было о брачном контракте). Услышав новость, ушка нахмурилась, весьма возможно, она за моей спиной •и о- ю затевала — предназначала мне в жены богатую невесту, ко юрой достанется в наследство фармацевтическая фабрика или плантации. Теперь планы ее рухнули. «Откуда же ты ее выкопал?» — «В Париже познакомились».— «Француженка?» — Русская». Вот когда начались рыдания, вопли, страдания, тетушка схватилась за голову: «Русская? Как русская?» — «Она белая».— «Белая? То есть как—белая? По убеждениям или кожа у нее белая?» — «И то, и другое». У тетушки был дар, каким, шпорят, обладала Элеонора Дузе — мгновенно переходить от приступов слез к полнейшему спокойствию. Совершенно ровным голосом она спросила: «Католичка?» — «Да» (и снова я «лгал).— «Интересная?» — «На мой взгляд, да».— «А семья у нее приличная, там, у нее на родине?» — «Отец — великий князь, разоренный революцией» (опять ложь, Вера была дочерью купца HI Паку, торговавшего мануфактурой).— «Чем-нибудь занимает? — «Танцует». Тетушка снова возвысила голос: «Тварь?» — «Нет. Она занимается классическим балетом».— «Что-то ироде Павловой, значит?» — «Да, что-то вроде».— «А она собирались выступать здесь как артистка?» (И сколько презрения в том слове!) — «Нет, она, может быть, откроет балетную школу». Ici ушка как будто успокоилась: «Ладно, там посмотрим». Конечно, на взгляд тетушки, ни к чему кубинцу жениться на европейской женщине, все равно толку не будет. На испанке — дело, если только она хорошего рода, ведь, как ни говори, общая родина, общий язык, религия, раса-то одна... Француженки и итальянки очень уж-распутные, да еще вдобавок чересчур о себе мнения, только и знают, что осуждать нас, и обычаи-то наши им не нравятся, и жизнь наша не по вкусу. С немками и уроженками Скандинавии и вовсе не столкуешься, даже с англичанками и американками надо держать ухо востро, хотя бывают очень удачные браки с американками («потому что у кубинцев и у янки, принадлежащих к хорошему обществу, много общего в идеалах...»). Ну, а чтобы на русской жениться — такого случая еще не бывало. «Русские — они из другого теста. Нам с ними и разговаривать-то не о чем. Не понимают они ни жизни-нашей, ни культуры, ни вкусов, ни интересов... Вечно они толкуют: «Там, в России... Там, в России...» Можно подумать, будто Россия и в самом деле что-то значит в этом мире!.. Ну ладно. Ты приведи ее сюда. Посмотрим хотя бы, как она воспитана, умеет ли держаться в приличном обществе».
Переждали десять дней, а потом решили подвергнуть «мою супругу» испытанию и пригласили нас на обед («вечерние туалеты необязательны») в особняк на Семнадцатой улице. "Се sera en veston" \—сообщила мне тетушка по телефону, так что не пришлось заботиться о вечернем платье да о dinner-jacket2... Ровно в восемь часов вечера мы с Верой входили в красивый салон с попугаями на стенах во вкусе венского рококо; тут нас чрезвычайно тепло встретили люди, помнившие меня совсем малышом, крошкой; все это были видные господа, сравнительно недавно достигшие высокого положения; засим я был окружен целым роем двоюродных сестер (плодовиты женщины поколения моей матушки! Их воспитывали на испанский лад, и акт произведения на свет ребенка считали они делом богу угодным, за которое прощаются многие грешки, скрытые от исповедника...); подруги моих детских и отроческих забав были уже замужем и имели детей, другие же, много моложе, которых я оставил в носочках и с бантами в косичках, превратились во взрослых девиц, и мне оставалось лишь любоваться ими... Посыпались вопросы о Европе, где я провел несколько лет, такие пустые, что я догадался вскоре — тетушка, видимо, предупредила сестер, они весьма непринужденно избегали всякого упоминания об Испании и об испанской войне, что кончилась всего пять месяцев тому назад. Явился издатель «Диарио де ла Марина»; он извинился за опоздание—«пришлось менять первую полосу», так как только что получена «сенсационная новость»; все перешли в столовую; здесь Вера, как я заметил, была поражена богатством и безукоризненным изяществом сервировки, она не ожидала увидеть в наших местах стол, накрытый и украшенный с таким тонким вкусом. Должен признаться, восхищение Веры немного польстило мне, по правде говоря, я не раз слышал ее рассказы о банкетах, которые устраивал после спектаклей Дягилев, где в качестве почетных гостей присутствовали Стравинский и Кокто и, на мой взгляд, в них было немало дурного вкуса, свойственно к) московским выскочкам образца 1909 года; вне своего естественного контекста эти банкеты казались мне похожими на барские пиры» с шампанским и икрой, хорошо нам известные из книг русских сатириков. Повторяю: я был рад, что Вера восхищена; как ни сурово судил я людей своего круга — за неумение разбираться в живописи, например,— я все же признавал, что там, где речь идет о материальной стороне существования, кубинская буржуазия отличается необычайной утонченного. Люди эти не были аристократами ни по уровню культуры, ни по идеалам, но, когда дело касалось еды, причесок, моды, комфорта, умения вести дом и наслаждаться «nourritures terre-sties», тут они, без всякого сомнения, проявляли истинный аристократизм. Как только сели за стол, я тотчас задал издателю Дидрио де ла Марина» вопрос, которого все ожидали: что за известие получил он сию минуту? Новость, по правде сказать, никого не удивила, ибо иначе и не могло быть: Франция и Англия объявили войну Германии (Вера побледнела, лицо ее исказилось, словно от мучительной боли). «Что же теперь?» — спрашивали гости. Великий журналист благодаря ловкому и постоянному пользованию «Словарем цитат» прославился эрудицией — в этом обществе читали весьма мало; и на сей p.i i он отвечал знаменитыми стихами: «Башни, что небу вызов Иросали, мраком небес побежденные пали». Неужели Франция побеждена? Неизбежно. Гитлер воскресил немцев, он вручил им «фашизм — символ власти» (издатель, видимо, читал Франсуа Рене де Шатобриана...), никто не сможет противостоять натиску... Он вынул из кармана оттиски завтрашнего номера газеты («не пугайтесь — я не стану читать все; только в статье говорилось о неизбежной гибели Франции, фаны слишком утонченного, слишком изящного, острого, ума... Как ни грустно, приходится признать, что чрезмерная утонченность лишает нацию мужества. Кто слишком мною мыслит, у того не хватает силы, чтобы противостоять силе. Человек чересчур много философствует, он теряет способное и» бороться. В наше время действие, жажда действия, дисциплина, послушание, стремление к власти ценятся больше, чем cogito, ergo sum. Мыслящего легче победить... «Но Париж,— вздохнула тетушка.— Антуан, Картье, Коко Шанель... Неужели never more?... Пусть сеньора не волнуется. Франция покорится системе, которой предназначено длительное существование (хоть, может быть, и не тысячу лет, как уверяет нас фюрер...), но Францию невозможно просто так, здорово живешь, стереть с лица земли... Ее роль в мире будет подобна роли Афин в Римской империи. Школа красноречия, школа тонкого вкуса. Под владычеством римлян жили ведь последователи Еврипида, так и под властью нацистов будут жить продолжатели дела Коко Шанель. Римская волчица не уничтожила наследия Гомера и Платона, свастика тоже не сотрет следов Пастера, Анатоля Франса, Анри Пуанкаре... «Раймона Пуанкаре»,— поправила тетушка. «Анри»,— повторил издатель. «Но президента Франции...» — «Я имею в виду ученого».— «Да, ладно вам... Одним ученым больше, одним меньше, не так важно. Все знают президента...» — «Немцам также не удастся покончить,— продолжал издатель и понимающе подмигнул,— ни с прическами Антуана, ни с обувью Перуджия, ни с «canard a Porange» в «Ла Тур д'Аржан»... Юные мои кузины завели разговор о французской литературе. Меня удивило, как сильно они отличаются от женщин предыдущего поколения, те читали книги исключительно по совету и с позволения духовника, эти же обнаружили знакомство с произведениями весьма смелыми, даже в какой-то степени безнравственными, так что хозяйка дома нахмурилась и тяжко вздохнула: «Помилуй нас, боже!» Мои собеседницы видели «Майю» Симона Гантийона и даже «Пленницу» Бурде в Центральном театре комедии. («Подходящие спектакли для молодых девушек, черт побери!» — воскликнул сахарный магнат, сидевший справа о г Веры...) Читали мои сестрицы и Поля Морана, Анри Дювернуа, Пьера Бенуа, Коллет и биографии Андре Моруа... «А «Любовника леди Чаттерлей» просто проглотили, только сказать не решаются, сама им книгу давала»,— крикнула, смеясь, женщина в темно-синем, почти черном, бархатном костюме от хорошей модистки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57