— «Это, кажется, suite»,— заметил я.— Ладно, там увидим. В отелях все номера похожи один на другой. Была бы кровать, телефон да биде, больше мне ничего не надо». Согревшись с помощью виски, Тереса взглянула на мое еще удивленное лицо и принялась рассказывать. Причина неожиданного ее появления в Нью-Йорке объясняется следующим образом: до тетушки дошла весть о разгроме фон Паулюса, журнала «Лайф» она увидала фотографию — руины Сталинграда, а среди руин советские солдаты берут в плен немцев, те — худые, изможденные, в бинтах и повязках.... тетушка страшно встревожилась, вообразила, что потеряет деньги, лежащие в американских банках. «Ерунда, конечно, но ты же знаешь тетушку...» Господин испанский посол сообщил ей, что Франклин Делано Рузвельт сблизился с большевиками, его дружба со Сталиным представляет угрозу для людей, поместивших в банки или вложивших в предприятия стран Севера свои капиталы. Вдобавок внук графа Романонеса слышал по немецкому радио заявление Гитлера: в скором времени в его распоряжении будет бомба, способная в несколько минут уничтожить Нью-Йорк вместе с Метрополитэн-опера, Уолл-стрит, Кони-Айленд и всем прочим. Короче говоря, тетушка надумала взять свои капиталы из «Нэшнл Сити» и «Чэйз Банка» и завести открытые счета в разных странах. Только... в каких? В Швейцарии? Туда легко добраться из Мадрида, но в один прекрасный день фашисты сожрут Швейцарию. Испания ненадежна. Канада превратится в плацдарм немцев на океанском побережье, как только будет разбита Англия, а это, без сомнения, случится в самое ближайшее время. В Мексике уже была один раз революция, с тех пор мы узнали, кто такой Ласаро Карденас, а он... да что говорить! Аргентина тоже на опасном пути. Может быть, Венесуэла? Страна богатая, в полном расцвете, в войне не участвует, да и коммунизм — эта международная язва — кажется, там не слишком еще укоренился. А может быть, придется выбрать какую-нибудь другую страну, Бразилию например, смотря что посоветует адвокат, последний же находится сейчас в Нью-Йорке по своим делам; вот к нему-то Тересу и послали со всеми необходимыми полномочиями: «подсчитать, взвесить, отмерить», совсем как в Библии, хранящиеся в Америке капиталы графини в предвидении надвигающейся катастрофы; кубинские богачи постоянно ждут беды, со времен кризиса двадцатых годов папаши (и это весьма забавно) заставляют своих дочек учиться машинописи и стенографии по системе Питмэна с тем, чтобы они были в состоянии «заработать себе на хлеб» в случае внезапного катаклизма, который в одну ночь покончит с отцовским состоянием. Кроме того, тетушка поручила Тересе купить кое-какие наряды, гак как она, по ее уверению, «ходит голая» и «одета словно чучело» с тех самых пор, как исчезли с горизонта парижские проспекты и модные журналы. «Наступил конец французской культуры,— причитала тетушка.— Никто теперь не знает, как следует одеваться порядочной женщине...» «Ну вот,— заключила Тереса,— пойду попудрюсь немного (эвфемизм!), а потом ты о i ведешь меня куда-нибудь поесть. Но только чтоб никаких шикарных ресторанов, где бутылку с вином приносят в корзине, да еще завернутой в салфетку, как дочь фараона принесла своему папаше Моисея, будто бы выловленного из Нила...» Я как раз договорился с Джанкарло поужинать в этот вечер вместе. Через час мы уже сидели в «Гран Тичино»; итальянец представил нас двум композиторам: одного звали Генри Коуэлл, он сочинял известные уже тогда clusters1, и слушатели на его концертах помирали со смеху; второй был моложе, с вдохновенным лицом, его звали Джон Кэйдж, он, как мы узнали, заканчивал «Импрес-( ии» на темы романа Джойса «Поминки по Финнегану». Откуда-го неслись резкие, долгие, воющие, странные звуки, потом — быстрое глиссандо и что-то, похожее на прерывистый, задыхающийся рев огромного раненого зверя. «Это Эдгар Варез рабшаег со своими электронными инструментами»,— сказал Джанкарло. «Разве это музыка?» — спросила Тереса; ее вкусы в моей области не выходили за пределы общепринятой традиции.
('.hi lo sa?»,— уклончиво отвечал итальянец. «Вчера я слушал liopuca» в Мэт»,— сообщил я, просто чтобы сказать что-нибудь. Два месяца тому назад ты мог бы там слышать «Сумерки».— «Вагнер здесь, в разгар войны?» — удивилась Тереса.
•На этот раз янки проявили некоторую сообразительность, что не- всегда с ними случается. Теперь тут пошла новая мода — используется искусство врагов...» — «Но все же как-то... в конце концов, Вагнер — любимый композитор Гитлера,— сказал я.— В им вечер, когда я пришел в Мэт, партер был набит офицерами в форме, через несколько часов они должны были отплыть в Африку. И все читали программку, а там объяснялось, •но разрушение замка Гюнтера предсказывает падение Берлина, а пожар Валгаллы в конце знаменует гибель древних германских богов и, следовательно, предвещает победу союзников».— «Hoi они, чудеса американской рекламы»,— рассмеялась Тереса.— «Как раз в разгар работы над новой постановкой «Сумерек богов» пришла весть о бомбардировке Пирл-Харбор; деньги-то на костюмы и декорации уже затрачены, вот и придумали такое: Вагнер, дескать, предсказал поражение Гитлеpa».— «А вообще-то я думаю,— заметил Джанкарло,— что американцам всегда будут нравиться оперы Вагнера на сюжеты из германской мифологии — (Джанкарло не изменился, все такой же говорливый, остроумный, как в самые тяжкие дни, что выпали на долю батальона «Гарибальди»),— в них много общего с воскресными комиксами. Смотрите сами: Зигфрид как две капли воды похож на Тарзана, волшебник Клингзор вполне мог бы сойти за Мандрейка, гиганты и драконы из «Тетралогии» сродни медведям и волкам Уолта Диснея, а вместо Супермена имеется Брунгильда, чем не Супердама?» — «По-моему, Брунгильда похожа на Эльзу Максуэлл1, такая же грудастая»,— сказала Тереса. «А в Вотане, если хорошенько вглядеться, очень много от Рандольфа Херста»,— прибавил Джанкарло. Вспомнили короля желтой американской прессы, его калифорнийскую Валгаллу, и я рассказал Тересе, что видел недавно «Гражданин Кэйн» Орсона Уэллеса, фильм совершенно замечательный, «...который с треском провалился в Гаване,— отвечала Тереса.— Да-да. Шел в кино «Фауст» для нашей «чистой публики». Элегантные господа выходили из зала надутые, твердили, что это не кино и вообще ни на что не похоже, сюжета нет, и просто нахальство подсовывать такие вещи людям, которые «пришли развлечься» и т. д., и т. д. Ладно. Ты все это сам прекрасно себе представляешь».— «Конечно. Чего ждать от нашей буржуазии, если даже «Гражданин Кэйн» до них не доходит»,— сказал я. «Тебе, однако же, придется считаться с ними, раз ты теперь станешь дипломированным архитектором. Будь осторожнее, когда начнешь выполнять заказы. Не вздумай погружаться в сложности!.. Их идеал — резиденция тетушки с голенькими ангелочками по карнизу». Тут появилась Анаис Нин, которую Тереса хорошо знала. Она села за наш столик, между двумя женщинами завязалось состязание в остроумии; потом договорились встретиться завтра здесь же и пообедать вместе... Приближалась полночь. Джанкарло поднялся, ему на другой день рано вставать, идти на работу в музей Современного искусства. Мы с Тересой проводили его до дома Вареза, инструменты по-прежнему гремели, несмотря на поздний час. «Может, зайдем в «Рейнбоу Рум», выпьем немного? — предложила Тереса.— Кажется, это кабаре здесь в моде?» —«Да. Там каждую ночь бывают Фредерик Марч, Джоан Кроуфорд, Петер Лорр, Рита Хейворт, Гарри Купер, Кэрол Ломбард и вообще все, кто составляет гордость и славу Голливуда. Но именно поэтому я, как та лиса, говорю: «зелен виноград», там виски подают для меня слишком крепкое»,— я выразительно постучал пальцем по своему бумажнику. «Не беспокойся. Графиня заплатит»,— отвечала Тереса. Она подозвала такси... Через полчаса мы сидели в кабаре на крыше небоскреба; все здесь дышало роскошью, пахло миллионами: ковры, скатерти, бокалы, пепельницы, канделябры, такого не видел; парижские дансинги, где я бывал, по сравнению с кабаре — просто ярмарочные балаганы. Началось шоу, обычные номера, хоть и на уровне, надо признать, очень высоком. У певцов были прекрасные голоса, более того — был стиль, своя оригинальная манера исполнения, особое чувство ритма, они пели мелодии Гершвина и Кола Портера с мастерством, незнакомым в Европе,— там легкую музыку исполняли обычно в рутинной манере старых куплетистов. Глядя, как танцовщицы под руководством Фреда Астера—он в фильме «Цилиндр» привел меня в восхищение — отбивали чечетку, мы даже вскрикивали от восторга. Потом появился фокусник и извлек у меня из-за воротничка грех голубей. Идеально сложенная женщина медленно, умело исполняла стриптиз, ее со знанием дела освещали то розовым, то зеленым, и, разумеется, в тот момент, когда должен был упасть последний покров, свет погас... Судя по всему, конец программы. И тут... произошло нечто невероятное: оркестр заиграл торжественно; мелодия была мне знакома, хорошо знакома, страшно, трагически знакома. Но нет. Не может быть. Здесь? В «Рейнбоу Рум»? Наверное, я слишком много
мнил, не следовало мешать виски с вином. Разумеется, это какая-то другая мелодия. Должно быть, Чайковский или Вагнер или еще что-нибудь, не знаю (ведь очень часто так бывает — привяжется вдруг какая-нибудь мелодия, звенит в голове и ни за что не вспомнить, •мо это такое и кто автор). Только нет. Нет, нет, нет! Теперь все не мо. Все ясно. И тут появились двадцать четыре герлс, совершенно одинаковые, словно сшитые по одной выкройке, в высоких меховых шапках, красных мундирах, полосатых юбках и сапогах, они маршировали почти как солдаты: поворачивались налево кругом, строились в колонну по два, менялись местами, строго соблюдая равнение, и снова — налево кругом, в колонну по два, переход, еще и еще, опять повороты, они четко отбивали шаг и наконец развернулись, встали в ряд и все как одна вскинули левую руку, сжатую в кулак... А публика, собравшаяся здесь в эту ночь,— богачи, распухшие от денег, кинозвезды в сверкающем ореоле своих платиновых волос, Бродвей, живущий доходами от show-business, от рекламы, торговли, промышленные воротилы, знатоки общественного вкуса — все они хлопают, хлопают, хлопают без конца. Дирижер делает знак музыкантам. Бис, бис, бис! И снова слышится та же мелодия. И больше нечего сомневаться. Это он. Здесь. В кабаре. «Проси счет! — кричу я Тересе.— Плати! Я подожду тебя на улице».— «Тебе нехорошо?» — «Плати, черт бы тебя взял!» Я выбегаю. Стою у гардероба, но здесь тоже слышно, как они играют эту мелодию там, в огромном зале, где в волнах табачного дыма млечной белизной сияют из-под смокингов манишки. Спустилась Тереса, она встревожена: «Но... что с тобой? Что случилось? Ведь шоу еще не кончено».— «Идем,— говорю я, набрасываю яростно на ее плечи меховое манто. А в лифте: — Ты знаешь, что они сейчас играли? «Интернационал»!» — «И что?» — «Интернационал», музыка Дегейтера; Поль Робсон пел его нам в Беникасиме; и мы все пели хором на двадцати языках, все бойцы Интернациональных бригад».— «Ну и что?» — «Да «Интернационал» же! Одно название говорит само за себя».— «Ну и что?» — «А то, черт бы вас всех побрал, что не такая это музыка, нельзя под нее плясать в кабаре. Никогда не думал, что придется увидеть подобное. Как вспомню — просто кровь закипает от злости».— «А мне так очень даже понравилось. Известно ведь, что нам, богачам, рано или поздно карачун придет. Так что лучше заранее привыкать «Интернационал» слушать».— «Только не так. Не в «Рейнбоу Рум». Тут непристойность, пакость, вот что возмутительно. И потом очень уж это плохой знак: если люди спокойно реагируют на то, что вчера еще ненавидели, значит, завтра так же спокойно отрекутся от того, чем восхищаются сегодня. Не для них «Интернационал» написан»... Наше такси приближалось к отелю. «Кто знал голод, эксплуатацию, нищету, безработицу, тот понимает, что значит «Интернационал»».— «Тебе-то, кажется, не слишком много пришлось в жизни голодать да бедствовать. В Испании ты, конечно, распевал «Интернационал», но здесь, по-моему, уже давно его не поешь».— «Только потому, что я ничтожество. Не буржуа и не пролетарий. Ни то ни се, как говорится».— «Что-то на тебя грусть напала. Со мной тоже случается, когда выпью. Но клин клином вышибают. Давай поднимемся ко мне, выпьем еще по последней... или по предпоследней...» И вот мы сидим у Тересы в номере, стоят на ковре нераскрытые чемоданы, мы пьем шотландское виски, принесенное ночным официантом. «Все еще злишься?» — «Что я могу поделать?» — «Мы были на двенадцатичасовом шоу. В два его повторят, опять будет «Интернационал» под занавес. Так что время у тебя есть».— «Для чего?» — «А чтоб пойти туда и бросить бомбу. И «Рейнбоу Рум» весь как он есть взлетит на воздух, получится шикарный финал с фейерверком, как положено».— «Я не террорист, и бомбы у меня нет, а если б была, все равно не стал бы бросать. Бомбами ничего не добьешься». Тереса лихо кинула с себя туфли. «Ладно. Не желаешь взрывать «Рейнбоу Рум», иди ко мне». Я изумился, глядел на нее, не понимая. «Ты по, серьезно?» — «Не хочу я оставаться одна этой ночью. На лице холод собачий. Батареи чуть тепленькие, нефть экономят. То ли хочешь, можем лечь друг к другу спиной».— «Ну, это будет грубовато».— «Конечно! Лучше я заплачу за компанию той же монетой, что блудница Мария Египетская. Меня это не очень нервирует. Подобные страдания не так уж тяжки».— «Но как же, прямо так, ни с того ни с сего? Хоть немножко бы для начала».— «Тебе что, нужна приглушенная музыка для фона, как в радиопередачах про любовь?.. А я могу сказать, подобно Полине Бонапарт: «Это так нетрудно делать и так приятно!» Но, может, тебе неохота?» — «Противной тебя не порвешь».— «Ну так хватит раздумывать. Будем играть в теннис. Но только... вот это уж договоримся не усложнять друг другу жизнь. Никаких бурных страстей. Если завтра ты узнаешь, что я сплю с другим, пожалуйста, без сцен ревности и не воображай, будто ты овладел мной навек...» Шелковой бумагой Тереса принялась « трап, краску с губ, напевая вполголоса гуарачу, популярную в тe дни в Гаване:
Буду я тебя любить, Только замуж не пойду. То совсем другое, То совсем другое.
Когда женщина впервые раздевается у тебя на глазах, ты сразу можешь определить, насколько это привычное для нее дно. Она вскидывает руки, сжимает плечи и быстро стаскивает через голову платье; комбинацию не снимает (кажется, это последний в наше время остаток стыдливости); лифчик расстегнут, хотя тоже остается на своем Mecie (опять же последний в паше время и т. д.); что-то скользит вниз по ногам на ковер, чулки уже висят на спинке кресла. «Дай мне еще виски напоследок»,— сказала Тереса. Но я был занят—боролся с галстуком, он никак не развязывался, а, напротив, все туже сжимал шею; наконец я освободился, но тут же началась борьба с пуговицами рубашки, потом с запонками—они ни за что не вылезали из петель; шнурки на туфлях запутались в гордиев узел; озверев, я схватил ножницы... В конце концов мне удалось раздеться, я скользнул под простыни. «Погаси свет,— сказала Тереса,— и лежи спокойно. Я сама...» В эту ночь и потом в другие, не любя, мы познали вершины искусства любви. Это была игра, забава, каприз, фантазия, все что угодно, но души наши не отдавались друг другу, сохраняли дистанцию, и, свершив то, что следовало свершить, каждый возвращался в себя, замыкался в своей крепости. Мы раздевались, одевались, жили в одной комнате, ложились вместе в постель, когда нам этого хотелось, и потом с прежней горячностью продолжали начатый полчаса назад спор на ту или иную тему. Тереса стонала от наслаждения в моих объятиях, а через минуту, забыв все, спрашивала внезапно: «Почему Фрейд утверждал, будто Леонардо был заворожен образом ястреба?» или: «Объясни мне толком, что такое прибавочная стоимость?» Над моими проблемами, над противоречиями, что так меня мучили, она то и дело подшучивала с жестокостью, быть может бессознательной, и попадала в цель: «Называешь себя коммунистом, а как борешься? Вот «Интернационал» в «Рейнбоу Рум» играли, так ты прямо на стену лез, а ведь надо же что-то делать, если хочешь, чтоб «Интернационал» пели как следует во всем мире. А ты ничего не делаешь. Буржуев ненавидишь, а сам — буржуйский сынок и учишься, чтоб на буржуев работать. Глядишь, закажут тебе проект нового здания ДЛЯ «Диарио де ла Марина». У нашей буржуазии и вкусы буржуазные, сам знаешь. Рано или поздно будешь строить то, что им нравится». Я приходил в бешенство — чужой взгляд подметил мерзкую правду, в которой я не в силах себе признаться, как тут не разозлиться! — «Ладно, знаю. Сейчас ты скажешь, что бился как лев в Испании. Но это напоминает историю, которую, как ты говорил, рассказывал Гарсиа Лорка...» (Так оно и было. Я сам рассказал ей: директор маленькой школы в Аликанте, старенький, сморщенный, сказал поэту:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
('.hi lo sa?»,— уклончиво отвечал итальянец. «Вчера я слушал liopuca» в Мэт»,— сообщил я, просто чтобы сказать что-нибудь. Два месяца тому назад ты мог бы там слышать «Сумерки».— «Вагнер здесь, в разгар войны?» — удивилась Тереса.
•На этот раз янки проявили некоторую сообразительность, что не- всегда с ними случается. Теперь тут пошла новая мода — используется искусство врагов...» — «Но все же как-то... в конце концов, Вагнер — любимый композитор Гитлера,— сказал я.— В им вечер, когда я пришел в Мэт, партер был набит офицерами в форме, через несколько часов они должны были отплыть в Африку. И все читали программку, а там объяснялось, •но разрушение замка Гюнтера предсказывает падение Берлина, а пожар Валгаллы в конце знаменует гибель древних германских богов и, следовательно, предвещает победу союзников».— «Hoi они, чудеса американской рекламы»,— рассмеялась Тереса.— «Как раз в разгар работы над новой постановкой «Сумерек богов» пришла весть о бомбардировке Пирл-Харбор; деньги-то на костюмы и декорации уже затрачены, вот и придумали такое: Вагнер, дескать, предсказал поражение Гитлеpa».— «А вообще-то я думаю,— заметил Джанкарло,— что американцам всегда будут нравиться оперы Вагнера на сюжеты из германской мифологии — (Джанкарло не изменился, все такой же говорливый, остроумный, как в самые тяжкие дни, что выпали на долю батальона «Гарибальди»),— в них много общего с воскресными комиксами. Смотрите сами: Зигфрид как две капли воды похож на Тарзана, волшебник Клингзор вполне мог бы сойти за Мандрейка, гиганты и драконы из «Тетралогии» сродни медведям и волкам Уолта Диснея, а вместо Супермена имеется Брунгильда, чем не Супердама?» — «По-моему, Брунгильда похожа на Эльзу Максуэлл1, такая же грудастая»,— сказала Тереса. «А в Вотане, если хорошенько вглядеться, очень много от Рандольфа Херста»,— прибавил Джанкарло. Вспомнили короля желтой американской прессы, его калифорнийскую Валгаллу, и я рассказал Тересе, что видел недавно «Гражданин Кэйн» Орсона Уэллеса, фильм совершенно замечательный, «...который с треском провалился в Гаване,— отвечала Тереса.— Да-да. Шел в кино «Фауст» для нашей «чистой публики». Элегантные господа выходили из зала надутые, твердили, что это не кино и вообще ни на что не похоже, сюжета нет, и просто нахальство подсовывать такие вещи людям, которые «пришли развлечься» и т. д., и т. д. Ладно. Ты все это сам прекрасно себе представляешь».— «Конечно. Чего ждать от нашей буржуазии, если даже «Гражданин Кэйн» до них не доходит»,— сказал я. «Тебе, однако же, придется считаться с ними, раз ты теперь станешь дипломированным архитектором. Будь осторожнее, когда начнешь выполнять заказы. Не вздумай погружаться в сложности!.. Их идеал — резиденция тетушки с голенькими ангелочками по карнизу». Тут появилась Анаис Нин, которую Тереса хорошо знала. Она села за наш столик, между двумя женщинами завязалось состязание в остроумии; потом договорились встретиться завтра здесь же и пообедать вместе... Приближалась полночь. Джанкарло поднялся, ему на другой день рано вставать, идти на работу в музей Современного искусства. Мы с Тересой проводили его до дома Вареза, инструменты по-прежнему гремели, несмотря на поздний час. «Может, зайдем в «Рейнбоу Рум», выпьем немного? — предложила Тереса.— Кажется, это кабаре здесь в моде?» —«Да. Там каждую ночь бывают Фредерик Марч, Джоан Кроуфорд, Петер Лорр, Рита Хейворт, Гарри Купер, Кэрол Ломбард и вообще все, кто составляет гордость и славу Голливуда. Но именно поэтому я, как та лиса, говорю: «зелен виноград», там виски подают для меня слишком крепкое»,— я выразительно постучал пальцем по своему бумажнику. «Не беспокойся. Графиня заплатит»,— отвечала Тереса. Она подозвала такси... Через полчаса мы сидели в кабаре на крыше небоскреба; все здесь дышало роскошью, пахло миллионами: ковры, скатерти, бокалы, пепельницы, канделябры, такого не видел; парижские дансинги, где я бывал, по сравнению с кабаре — просто ярмарочные балаганы. Началось шоу, обычные номера, хоть и на уровне, надо признать, очень высоком. У певцов были прекрасные голоса, более того — был стиль, своя оригинальная манера исполнения, особое чувство ритма, они пели мелодии Гершвина и Кола Портера с мастерством, незнакомым в Европе,— там легкую музыку исполняли обычно в рутинной манере старых куплетистов. Глядя, как танцовщицы под руководством Фреда Астера—он в фильме «Цилиндр» привел меня в восхищение — отбивали чечетку, мы даже вскрикивали от восторга. Потом появился фокусник и извлек у меня из-за воротничка грех голубей. Идеально сложенная женщина медленно, умело исполняла стриптиз, ее со знанием дела освещали то розовым, то зеленым, и, разумеется, в тот момент, когда должен был упасть последний покров, свет погас... Судя по всему, конец программы. И тут... произошло нечто невероятное: оркестр заиграл торжественно; мелодия была мне знакома, хорошо знакома, страшно, трагически знакома. Но нет. Не может быть. Здесь? В «Рейнбоу Рум»? Наверное, я слишком много
мнил, не следовало мешать виски с вином. Разумеется, это какая-то другая мелодия. Должно быть, Чайковский или Вагнер или еще что-нибудь, не знаю (ведь очень часто так бывает — привяжется вдруг какая-нибудь мелодия, звенит в голове и ни за что не вспомнить, •мо это такое и кто автор). Только нет. Нет, нет, нет! Теперь все не мо. Все ясно. И тут появились двадцать четыре герлс, совершенно одинаковые, словно сшитые по одной выкройке, в высоких меховых шапках, красных мундирах, полосатых юбках и сапогах, они маршировали почти как солдаты: поворачивались налево кругом, строились в колонну по два, менялись местами, строго соблюдая равнение, и снова — налево кругом, в колонну по два, переход, еще и еще, опять повороты, они четко отбивали шаг и наконец развернулись, встали в ряд и все как одна вскинули левую руку, сжатую в кулак... А публика, собравшаяся здесь в эту ночь,— богачи, распухшие от денег, кинозвезды в сверкающем ореоле своих платиновых волос, Бродвей, живущий доходами от show-business, от рекламы, торговли, промышленные воротилы, знатоки общественного вкуса — все они хлопают, хлопают, хлопают без конца. Дирижер делает знак музыкантам. Бис, бис, бис! И снова слышится та же мелодия. И больше нечего сомневаться. Это он. Здесь. В кабаре. «Проси счет! — кричу я Тересе.— Плати! Я подожду тебя на улице».— «Тебе нехорошо?» — «Плати, черт бы тебя взял!» Я выбегаю. Стою у гардероба, но здесь тоже слышно, как они играют эту мелодию там, в огромном зале, где в волнах табачного дыма млечной белизной сияют из-под смокингов манишки. Спустилась Тереса, она встревожена: «Но... что с тобой? Что случилось? Ведь шоу еще не кончено».— «Идем,— говорю я, набрасываю яростно на ее плечи меховое манто. А в лифте: — Ты знаешь, что они сейчас играли? «Интернационал»!» — «И что?» — «Интернационал», музыка Дегейтера; Поль Робсон пел его нам в Беникасиме; и мы все пели хором на двадцати языках, все бойцы Интернациональных бригад».— «Ну и что?» — «Да «Интернационал» же! Одно название говорит само за себя».— «Ну и что?» — «А то, черт бы вас всех побрал, что не такая это музыка, нельзя под нее плясать в кабаре. Никогда не думал, что придется увидеть подобное. Как вспомню — просто кровь закипает от злости».— «А мне так очень даже понравилось. Известно ведь, что нам, богачам, рано или поздно карачун придет. Так что лучше заранее привыкать «Интернационал» слушать».— «Только не так. Не в «Рейнбоу Рум». Тут непристойность, пакость, вот что возмутительно. И потом очень уж это плохой знак: если люди спокойно реагируют на то, что вчера еще ненавидели, значит, завтра так же спокойно отрекутся от того, чем восхищаются сегодня. Не для них «Интернационал» написан»... Наше такси приближалось к отелю. «Кто знал голод, эксплуатацию, нищету, безработицу, тот понимает, что значит «Интернационал»».— «Тебе-то, кажется, не слишком много пришлось в жизни голодать да бедствовать. В Испании ты, конечно, распевал «Интернационал», но здесь, по-моему, уже давно его не поешь».— «Только потому, что я ничтожество. Не буржуа и не пролетарий. Ни то ни се, как говорится».— «Что-то на тебя грусть напала. Со мной тоже случается, когда выпью. Но клин клином вышибают. Давай поднимемся ко мне, выпьем еще по последней... или по предпоследней...» И вот мы сидим у Тересы в номере, стоят на ковре нераскрытые чемоданы, мы пьем шотландское виски, принесенное ночным официантом. «Все еще злишься?» — «Что я могу поделать?» — «Мы были на двенадцатичасовом шоу. В два его повторят, опять будет «Интернационал» под занавес. Так что время у тебя есть».— «Для чего?» — «А чтоб пойти туда и бросить бомбу. И «Рейнбоу Рум» весь как он есть взлетит на воздух, получится шикарный финал с фейерверком, как положено».— «Я не террорист, и бомбы у меня нет, а если б была, все равно не стал бы бросать. Бомбами ничего не добьешься». Тереса лихо кинула с себя туфли. «Ладно. Не желаешь взрывать «Рейнбоу Рум», иди ко мне». Я изумился, глядел на нее, не понимая. «Ты по, серьезно?» — «Не хочу я оставаться одна этой ночью. На лице холод собачий. Батареи чуть тепленькие, нефть экономят. То ли хочешь, можем лечь друг к другу спиной».— «Ну, это будет грубовато».— «Конечно! Лучше я заплачу за компанию той же монетой, что блудница Мария Египетская. Меня это не очень нервирует. Подобные страдания не так уж тяжки».— «Но как же, прямо так, ни с того ни с сего? Хоть немножко бы для начала».— «Тебе что, нужна приглушенная музыка для фона, как в радиопередачах про любовь?.. А я могу сказать, подобно Полине Бонапарт: «Это так нетрудно делать и так приятно!» Но, может, тебе неохота?» — «Противной тебя не порвешь».— «Ну так хватит раздумывать. Будем играть в теннис. Но только... вот это уж договоримся не усложнять друг другу жизнь. Никаких бурных страстей. Если завтра ты узнаешь, что я сплю с другим, пожалуйста, без сцен ревности и не воображай, будто ты овладел мной навек...» Шелковой бумагой Тереса принялась « трап, краску с губ, напевая вполголоса гуарачу, популярную в тe дни в Гаване:
Буду я тебя любить, Только замуж не пойду. То совсем другое, То совсем другое.
Когда женщина впервые раздевается у тебя на глазах, ты сразу можешь определить, насколько это привычное для нее дно. Она вскидывает руки, сжимает плечи и быстро стаскивает через голову платье; комбинацию не снимает (кажется, это последний в наше время остаток стыдливости); лифчик расстегнут, хотя тоже остается на своем Mecie (опять же последний в паше время и т. д.); что-то скользит вниз по ногам на ковер, чулки уже висят на спинке кресла. «Дай мне еще виски напоследок»,— сказала Тереса. Но я был занят—боролся с галстуком, он никак не развязывался, а, напротив, все туже сжимал шею; наконец я освободился, но тут же началась борьба с пуговицами рубашки, потом с запонками—они ни за что не вылезали из петель; шнурки на туфлях запутались в гордиев узел; озверев, я схватил ножницы... В конце концов мне удалось раздеться, я скользнул под простыни. «Погаси свет,— сказала Тереса,— и лежи спокойно. Я сама...» В эту ночь и потом в другие, не любя, мы познали вершины искусства любви. Это была игра, забава, каприз, фантазия, все что угодно, но души наши не отдавались друг другу, сохраняли дистанцию, и, свершив то, что следовало свершить, каждый возвращался в себя, замыкался в своей крепости. Мы раздевались, одевались, жили в одной комнате, ложились вместе в постель, когда нам этого хотелось, и потом с прежней горячностью продолжали начатый полчаса назад спор на ту или иную тему. Тереса стонала от наслаждения в моих объятиях, а через минуту, забыв все, спрашивала внезапно: «Почему Фрейд утверждал, будто Леонардо был заворожен образом ястреба?» или: «Объясни мне толком, что такое прибавочная стоимость?» Над моими проблемами, над противоречиями, что так меня мучили, она то и дело подшучивала с жестокостью, быть может бессознательной, и попадала в цель: «Называешь себя коммунистом, а как борешься? Вот «Интернационал» в «Рейнбоу Рум» играли, так ты прямо на стену лез, а ведь надо же что-то делать, если хочешь, чтоб «Интернационал» пели как следует во всем мире. А ты ничего не делаешь. Буржуев ненавидишь, а сам — буржуйский сынок и учишься, чтоб на буржуев работать. Глядишь, закажут тебе проект нового здания ДЛЯ «Диарио де ла Марина». У нашей буржуазии и вкусы буржуазные, сам знаешь. Рано или поздно будешь строить то, что им нравится». Я приходил в бешенство — чужой взгляд подметил мерзкую правду, в которой я не в силах себе признаться, как тут не разозлиться! — «Ладно, знаю. Сейчас ты скажешь, что бился как лев в Испании. Но это напоминает историю, которую, как ты говорил, рассказывал Гарсиа Лорка...» (Так оно и было. Я сам рассказал ей: директор маленькой школы в Аликанте, старенький, сморщенный, сказал поэту:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57