Юмор у него был истинно кубинский — не повторяя ходячих острот и анекдотов, он умело играл тем, что дала культура, выросшая в непрестанных насмешках над собой. Он то и дело цитировал чьи-то фразы, мысли, стихи, нарочно искажая их и тем самым делая смешными. Например, он приписывал спортивному репортеру слова: «Класс народа — класс божий» — и утверждал, что один свежеиспеченный гаванский герцог хвастался родством с «самими византийскими Спелеологами, ах, нет, Палеографами...» Весь вечер я смеялась над дамокловым ложем и прокрустовым мечом, яблоком Колумба и яйцом Ньютона, «Синей буквой» и «Алой птицей», Анной Готье и Маргаритой Карениной, Уикфильдской Дамой и священником с камелиями, геркулесовым узлом и гордиевыми столпами, бочками Сизифа и камнем данаид. Он был неистощим, отвечал мгновенно, разил метко и казался мне все более занятным и менее понятным, ибо я подозревала, что за резвостью его скрываются неисповеданные потери. Я спросила его, над чем он сейчас работает. «Да кто об этом помнит! — крикнул он.— Родись Микеланджело на Кубе, он бы не капеллы расписывал, а рекламные щиты пасты «Кольгэйт» или мыла «Пальмолив». Вот и я переметнулся от Леонардо и Тинторетто к Цезарю Бирото, предку и покровителю рекламщиков, который с легкой руки Бальзака восхвалял «мозговое масло», «ветрогонную воду» и крем «Султанша», изобретенный арабским лекарем и высоко ценимый в сералях».— <В вашем деле,— сказала я,— помогает такой дар слова».— «Вот именно,— отвечал он.— Я прямо Гамлет из Гамлетов — «слова, слова, слова», то есть броские фразы. Что может быть лучше, чем «Быть или не быть» или «Увы, мой бедный Йорик»? Четыре века держатся, как новенькие. Прекрасно подойдут, чтобы всучить «линкольн» или «кадиллак» вместо старой машины. Евангелист Иоанн сказал, что в начале было Слово. От слова и родилось первое рекламное агентство. Бог в свою очередь сказал: «Да будет свет!» — и зажглась первая реклама».— «Вы не горюете, что бросили живопись?» — спросила я. Он стал немного серьезней: «Так мне легче в моей среде. У меня загородный домик, «ягуар», восемнадцать костюмов и кругленький счет в банке. Все, что нужно, дабы тебя почитали в этой стране».—«И вам этого хватает?» — «Слушай, Вера (почему-то он звал меня на «ты»), не разводи достоевщину. Совесть я давно заложил. В конце концов, без этого нельзя работать».
Он стал заходить к нам часто, без звонка, когда вздумается, чтобы вытащить нас в рестораны Кохимара, сельские таверны, в кабачок «Конго», который держала Каталина Гуинес, или в китайский квартал, где, как обнаружилось, любители играли классическую драму эпохи маньчжурской династии, дотошно соблюдая все правила старинного театра, и техника их внезапно оказалась необычайно высокой и очень нужной для меня. Я видела, как два актера, покачиваясь едва заметно, создают ощущение, что они плывут в лодке; узнавала, что молнию, образ божьего гнева, может изобразить гвоздь, который мечет сверху некий злодей; восхищалась возможностями персонажей, говоривших глазами, руками, веерами и пальцами; поражалась тому, что один человек с десятью флажками на плечах кажется марширующим отрядом; постигала язык масок, символического грима и голубых покрывал, означающих, что тот, кто в них завернулся, невидим; обнаружила, что высокие горы можно соорудить из пяти стульев, и словно бы сама пересекла реки, сделанные из " бумажной ленты с нарисованною на ней рыбой; наконец, поняла, что нельзя считать персонажем человека в белой блузе, который ходит невидимкой среди правителей, мандаринов, коварных любовниц и скорбных жен. Я все удивлялась, что десятки раз проходила по улочке, где торгуют зеленью и поделками в восточном вкусе, и не думала, не подозревала, что за плоским, безвкусным фасадом воскресают герои эпоса, который может гордиться блестящей и древней родословной. Помню, я сказала , Хосе Антонио, что соседство исполненной чудес сцены с непотребной башней в испанском стиле, где разместилась телефонная ; компания, и магазином женского белья и платья, носившим название «Философия», непроизвольно создает именно тот эффект, которого ищут сюрреалисты в неожиданном соединении случайных предметов. «Здесь, у нас, сюрреализма искать не надо,— отвечал он.— Не надо и создавать, сам лезет в глаза, только подбирай». И он показал мне лавочки под собором. Сердца Иисусова и рядом с ним, где прекрасно прижились амулеты и весь инструментарий здешней многослойной религии — магниты на ленточке, камушки с неба, железки и крючки, как-то связанные с Огуном и Чанго, качели Ибейеса (не то Химагуа). молитвы для воров и уличных девиц и лосьон «Любовь-победительница», которым надо непременно смазать лицо и руки, когда молишь о чем-нибудь Одинокую Душу. Душа эта — связанная дева, горящая в адском пламени ревности,— походила как две капли воды на один образ в Киевском кафедральном соборе; образ же, весьма чтимый в древней столице князя Владимира, оброс сказаниями, которые уходили корнями в русскую сказку, в легенду о Кощее бессмертном, одном из персонажей «Жар-птицы». И снова меня поразило,—-потрясло, как в тот вечер в «Снежном Коме», когда я увидела танец арара,— что тамошнее и здешнее настолько схоже, и я спросила себя, не один ли для всего мира некий кладезь красоты, не покоится ли культура на немногих, первичных, общих для всех и всем доступных понятиях? Корона Чанго точь-в-точь похожа на венец критских царей; кубинский гуиро зазвучал по-новому в партитуре «Весны». «Слышала ты когда-нибудь про изящный ipyn?» — спросил Хосе Анюнио, немного обижая тем, что усомнился во мне, это во много, много лет прожившей в самой гуще, в лаборатории сюрреализма! Конечно, я играла в эту игру: пишут фразу, слово, строчку, сгибают лист бумаги и передают другому, а он приписывает свое, пока не получатся коллективные стихи, иногда скучные, иногда глупые, почти всегда—забавные, ибо сопряжение дальних понятий высекает неожиданную искру. «Так вот,— сказал Хосе Антонио, мастер рекламы,— здесь этот прямо ходит по улице». И он остановил «ягуар», на котором вихрем примчал нас из Гуанабакоа, перед продавцом счастливых билетов. Тот услужливо кинулся к нам, картонные номера болтались у него на шее, билеты он держал в руке. «Ну, посмотрим...— сказал Хосе Ангонио.— Что там у тебя? Только со словами или со стишком!» Переводя отвлеченные числа на язык предметного мира, полного животных, растений и самых фантастических образов, продавец сказал нам, что сегодня особенно благоприятны билетики под номерами 821 (Лев в жилете), 7488 (Поезд в очках), 4198 (Ящерка за роялем), 25870 (Распутный кузнечик грызет колос), 9192 (Трамвай бросается в пропасть), 1181 (Мертвый петух в чернильнице), 19492 (Верблюд при часах стоит на шаре), 1823 (Солнце ест на лестнице тыкву), 33036 (Сороконожка курит радугу), 26115 (Бабочка стреляет в монахиню), 15648 (Солнце швыряет камень в парикмахерскую), 38166 (Сороконожка бреет звезду). «Это тебе не изящный труп! —
восторгался мой муж.— Названий хватит на Макса Эрнста, Хоана Миро, Кирико, Магритта, Пикабиа...»
Веселый и забавный, Хосе Антонио принес в наш дом ту радость, какую нередко приносит новый сотрапезник и собеседник туда, где жизнь пошла привычно, буднично и вяло. Однако я сразу подметила, что Гаспару это вторжение не по душе. «Татарин какой-то,— говорил он.— И вообще, у рекламщиков нет никаких нравственных принципов. Мать родную не пожалеют, лишь бы всучить людям поганый ром или сигары «Ромео и Джульетта». Я спорила с ним, а Хосе Антонио перед ним заискивал, зная, что его фронтовая дружба с Энрике очень сильна. Но Гаспар держался стойко, его раздражал самый звук бодрого голоса, и я понимала, что он отдаляется от нас. «Знаешь, друзья тоже ревнивы»,— сказала я мужу. «Ничего, перемелется». Но Гаспар не сдавался. Он называл нашего друга Рекламщиком, словно и не слыхал его имени, и считал «реакционным треплом», просто так, без причины, за одну внешность, манеру одеваться, марку автомобиля. Конечно, он знал, что и я ни в малой мере не разделяю его взглядов и пугаюсь самого слова «революция», хотя, давно убедившись, что политические споры никак не могут изменить чужой точки зрения, я замыкалась, когда заходила речь о коммунизме (иначе я не могла бы ужиться с Жан-Клодом...) Я говорила Гаспару: «Ведь и мы с тобой не во всем согласны».— «Ты — дело другое,— отвечал он.— Ты не понимаешь истории. И потом, тебя напугали в детстве. События тех лет были слишком огромны для тебя. «Десять дней, которые потрясли мир» — не детский утренник. Я считаю так: мы с тобой друзья, и если ты уважаешь мои взгляды, я уважаю твои. Ведь я тебя не прошу читать Маркса».— «Все равно бы не допросился»,— вставила я. «Кроме того, ты ни к кому со своими взглядами не лезешь, а муж твой — передовой человек, да что там, он сражался за Испанию. А эти рекламщики...» — И Гаспар разражался истинно кубинской бранью — несообразной, выразительной, звонкой,— добираясь до отдаленнейших предков моего нового друга. Чтобы не слушать всех этих слов, я уступала. Надо сказать, я заметила — женщине это недолго,— что нравлюсь Хосе Антонио. Иногда я ловила в зеркале его взгляды. Конечно, я знала, что изменить Энрике не могу (меня просто не хватит на все эти уловки, предлоги, обманы, ложь, вранье, которые еще надо запомнить и не перепутать, а без них адюльтера нет), я это знала, но мне льстило все же, что кто-то оценил, быть может, и реальные достоинства моей затянувшейся молодости, ибо, хотя я обогнула опасный мыс сорокалетия, балетные упражнения (я упражнялась каждый день, уже для себя, а не для сцены) не давали мне осесть и расплыться, мышцы у меня были крепкие, тело гибкое, держалась я прямо, а кожу еще не тронули морщины, которые выдают возраст и гонят женщину моих лет, объятую страхом и надеждой, в институт красоты и даже на операционный стол. По-видимому, Энрике не ошибся, когда сказал мне на другой день после нашей встречи в Валенсии, что я похожа на Клотильду Сахарову. Тогда это мне не понравилось— я не считала сестру Александра настоящей балериной; но теперь я радовалась, думая о той, которая была, если еще жила на свете, красивейшей женщиной с ясным и удивительным взглядом. Гаспар ревновал меня к Хосе Антонио, как сама я ревновала мужа к Тересе, она долго у нас не была, и вдруг явилась, и вела себя как можно развязней, отпускала крепкие словечки по поводу все той же бутылки «Четыре розы», которую сама и нашла в шкафу. Словом, я обрадовалась, услышав, что она уезжает на несколько недель в Акапулько; обрадовалась, признаюсь, что и Гаспар едет в Мехико на три месяца, подписал контракт с каким-то особым оркестром, игравшим кубинскую музыку, то есть мамбо,— он был там первой трубой. Как-то вечером я решила, что вправе говорить откровенно, раз уж Хосе Антонио связывает со мною окрашенная влюбленностью дружба, и спросила, почему такой умный человек сменил живопись на столь глупое занятие. «Ах, Вера,— отвечал он,— считай, что я анархист и мщу на свой манер отвернувшемуся от меня обществу».
И, охваченный неподдельной грустью, он сказал мне, что невозможно служить искусству там, где важные буржуи ничего не (мыслят в живописи и ничего о ней не знают. Некий Понсе, у которого Пьер Лёб (некогда продававший картины Миро и бежавший на Кубу) находил нежность красок и уверенность линий, прославившие Ватто, умер больным и нищим. Амелия, с поистине гениальной причудливостью писавшая дома и деревья — картины ее как бы светятся изнутри, ибо она наносит на полотно мельчайшие прозрачные мазки в духе креольского примитива,— живет на отшибе, в дальнем квартале, почти оглохла, и потому предпочитает растения людям, тем более что ее картины никто не покупает. («Значит, и она ничего не продает»,— сказал Энрике.) Портокарреро, вдохновитель пестрых празднеств, который создавал города, огромными фонарями горевшие в тропической тьме, почти никому не известен. Вильфредо Лам, иллюстрировавший «Фата-Моргану» Анри Бретона и написавший поразительные «Джунгли», выставленные навечно в нью-йоркском Музее современного искусства, годами жил в страшной бедности и за отсутствием покупателей складывал дивные картины чуть ли не у колючей проволоки, на мрачных задворках военного лагеря, где не так давно прославил себя мятежный сержант Батиста, ставший генералом и опровергнувший слова Наполеона — насчет того, что на штыках усидеть нельзя, хотя в Латинской Америке, по словам Хосе Антонио, уже целый век только это и делают. Словом, молодой живописец убедился в свое время, что здешнюю публику ничем не проймешь, и стал финикийским купцом, а теперь загребает деньги, выписывает белье из Лондона, ест все самое лучшее и дорогое, вознаграждая себя за былые лишения икрой, гусиной печенкой, ликерами высших марок и старыми винами. О нынешних занятиях он говорил в обычной своей манере — цинично и едко, с издевкой, беспощадно остря и нарочито перевирая цитаты. Реклама, говорил он, дело для бездельника, мошенника, пройдохи, современного плута. Все эти Пабло из Сеговии, Гусманы из Альфараче, Эоебанильо Гонсалесы, Жиль Блазы. нового типа, ничему не обучены (или потерпели неудачу в своем ремесле), но живут припеваючи, одеты прекрасно, деловиты, дальновидны, остроумны, речисты, в конторах у них — настоящая оранжерея из кактусов, араукарий и других редких растений, секретарши — прелестны, мебель — самого модного стиля, а нажмешь кнопку — и в стене открывается бар, являя удивленному клиенту убедительную батарею утренних, но крепких напитков. Нынешние рекламщики — наследники тех, кто торговал всецелительным бальзамом, лечил от безумия, рвал зубы без боли, предлагал эликсир молодости, живую воду, панацею от всех болезней,— создали свою мифологию, непрестанно обновляя перечень миражей. Играя на тайных стремлениях мужчин, каждый из которых мечтает слыть Дон Жуаном, они учат: чтобы стать настоящим, явленным покорителем, нужно завести машину (представляете Мигеля Маньяру или Хуана Тенорио за рулем фольксвагена?), курить сигары (столь любезные сердцу бравых, настоящих мужчин с пистолетом за поясом, которые скачут по прериям Техаса, или а глета, который вместе со своей шикарной подругой жарится на бермудском пляже), носить почти несуществующие плавки, плотно обтягивающие тело и выгодно подчеркивающие то, что свидетельствует о мужественности (Наполеон сказал, увидев Гёте: «вот кого я назвал бы мужчиной», не зная, что мужчиной не станешь, если не протрешь лицо после бритья нашим лосьоном...). Что же касается женщин («нег честной женщины, которая хотя бы раз не захотела утратить честность» сказал не кто-нибудь, а Ларошфуко), их нужно убедить, что поiери, нанесенные годами, можно скрыть, а то и возместить, чудом обретая молодость, ибо лосьоны и бальзамы, если ими умело пользоваться, способны остановить солнце, как Навин, обращая самое время в неподвижный перечень дней, где увековечены истинные или мнимые победы, и опровергая, нам народом, то, что Расин называл «невосполнимым оскорблением ». Рекламщик старается изо всех сил внушить, что реклама — »н> наука (ведь дело его никуда не годится, если он не разрекламирует себя), прекрасно зная, что науку эту можно ус вон I ь за неделю. Рекламщик делает вид, что реклама что-то сообщает, в то время как она, напористо и бесцеремонно, велит вам купить то, что похуже, а не то, что получше. Чтобы придать себе весу (гений, да и только!), он нанимает захудалых психологов, которые, когда нужно, появляются перед клиентом, как черт из межа, чтобы открыть ему хитросплетения причин, побуждающие (делать покупку, чьи секретные механизмы, порою неведомые и покупателю, становятся явными, если вдумаешься поглубже в колдовские книги Фрейда, Юнга или Адлера,— и клиент окончательно сдается, ошеломленный возникшими перед ним мирами, где царствуют «либидо», «эдипов комплекс», «коллективное бессознательное», «воля к власти». Фейерверк этот ослепляет дельца или промышленника, читавшего всего-навсего один научный i руд—«Как обрести друзей» Дэйла Карнеги. За вертящимся креслом главы Рекламного Бюро стоят ряды немало хороших книг (в основном — североамериканских), где с зачаровывающей напевностью повторяются слова и фразы: «Вам подойдет лучше всего...», «Пока не поздно...», «Еще не поздно,..», «Вся правда о...», «Ваша жизнь изменится, как только...», «Молодость не ушла...», «Вы можете...», «Вы успеете...» (О, девица, которую положили в постель царю Давиду, чтобы согреть и оживить старую шкуру, натянутую на костях словно шатер кочевника!..) Что же до marketing * (книги на эту тему стояли по другую руку), классики разъясняли, что неразумно торговать калифорнийскими винами в Бордо, говядиной в Индии, свининой в синагоге («или пластинками Баха в доме диктатора», подумала я), приводя, как пример для подражания, случай, когда прославленная фирма в Пуэрто-Рико во время царившей там страшнейшей безработицы сумела представить дело так:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Он стал заходить к нам часто, без звонка, когда вздумается, чтобы вытащить нас в рестораны Кохимара, сельские таверны, в кабачок «Конго», который держала Каталина Гуинес, или в китайский квартал, где, как обнаружилось, любители играли классическую драму эпохи маньчжурской династии, дотошно соблюдая все правила старинного театра, и техника их внезапно оказалась необычайно высокой и очень нужной для меня. Я видела, как два актера, покачиваясь едва заметно, создают ощущение, что они плывут в лодке; узнавала, что молнию, образ божьего гнева, может изобразить гвоздь, который мечет сверху некий злодей; восхищалась возможностями персонажей, говоривших глазами, руками, веерами и пальцами; поражалась тому, что один человек с десятью флажками на плечах кажется марширующим отрядом; постигала язык масок, символического грима и голубых покрывал, означающих, что тот, кто в них завернулся, невидим; обнаружила, что высокие горы можно соорудить из пяти стульев, и словно бы сама пересекла реки, сделанные из " бумажной ленты с нарисованною на ней рыбой; наконец, поняла, что нельзя считать персонажем человека в белой блузе, который ходит невидимкой среди правителей, мандаринов, коварных любовниц и скорбных жен. Я все удивлялась, что десятки раз проходила по улочке, где торгуют зеленью и поделками в восточном вкусе, и не думала, не подозревала, что за плоским, безвкусным фасадом воскресают герои эпоса, который может гордиться блестящей и древней родословной. Помню, я сказала , Хосе Антонио, что соседство исполненной чудес сцены с непотребной башней в испанском стиле, где разместилась телефонная ; компания, и магазином женского белья и платья, носившим название «Философия», непроизвольно создает именно тот эффект, которого ищут сюрреалисты в неожиданном соединении случайных предметов. «Здесь, у нас, сюрреализма искать не надо,— отвечал он.— Не надо и создавать, сам лезет в глаза, только подбирай». И он показал мне лавочки под собором. Сердца Иисусова и рядом с ним, где прекрасно прижились амулеты и весь инструментарий здешней многослойной религии — магниты на ленточке, камушки с неба, железки и крючки, как-то связанные с Огуном и Чанго, качели Ибейеса (не то Химагуа). молитвы для воров и уличных девиц и лосьон «Любовь-победительница», которым надо непременно смазать лицо и руки, когда молишь о чем-нибудь Одинокую Душу. Душа эта — связанная дева, горящая в адском пламени ревности,— походила как две капли воды на один образ в Киевском кафедральном соборе; образ же, весьма чтимый в древней столице князя Владимира, оброс сказаниями, которые уходили корнями в русскую сказку, в легенду о Кощее бессмертном, одном из персонажей «Жар-птицы». И снова меня поразило,—-потрясло, как в тот вечер в «Снежном Коме», когда я увидела танец арара,— что тамошнее и здешнее настолько схоже, и я спросила себя, не один ли для всего мира некий кладезь красоты, не покоится ли культура на немногих, первичных, общих для всех и всем доступных понятиях? Корона Чанго точь-в-точь похожа на венец критских царей; кубинский гуиро зазвучал по-новому в партитуре «Весны». «Слышала ты когда-нибудь про изящный ipyn?» — спросил Хосе Анюнио, немного обижая тем, что усомнился во мне, это во много, много лет прожившей в самой гуще, в лаборатории сюрреализма! Конечно, я играла в эту игру: пишут фразу, слово, строчку, сгибают лист бумаги и передают другому, а он приписывает свое, пока не получатся коллективные стихи, иногда скучные, иногда глупые, почти всегда—забавные, ибо сопряжение дальних понятий высекает неожиданную искру. «Так вот,— сказал Хосе Антонио, мастер рекламы,— здесь этот прямо ходит по улице». И он остановил «ягуар», на котором вихрем примчал нас из Гуанабакоа, перед продавцом счастливых билетов. Тот услужливо кинулся к нам, картонные номера болтались у него на шее, билеты он держал в руке. «Ну, посмотрим...— сказал Хосе Ангонио.— Что там у тебя? Только со словами или со стишком!» Переводя отвлеченные числа на язык предметного мира, полного животных, растений и самых фантастических образов, продавец сказал нам, что сегодня особенно благоприятны билетики под номерами 821 (Лев в жилете), 7488 (Поезд в очках), 4198 (Ящерка за роялем), 25870 (Распутный кузнечик грызет колос), 9192 (Трамвай бросается в пропасть), 1181 (Мертвый петух в чернильнице), 19492 (Верблюд при часах стоит на шаре), 1823 (Солнце ест на лестнице тыкву), 33036 (Сороконожка курит радугу), 26115 (Бабочка стреляет в монахиню), 15648 (Солнце швыряет камень в парикмахерскую), 38166 (Сороконожка бреет звезду). «Это тебе не изящный труп! —
восторгался мой муж.— Названий хватит на Макса Эрнста, Хоана Миро, Кирико, Магритта, Пикабиа...»
Веселый и забавный, Хосе Антонио принес в наш дом ту радость, какую нередко приносит новый сотрапезник и собеседник туда, где жизнь пошла привычно, буднично и вяло. Однако я сразу подметила, что Гаспару это вторжение не по душе. «Татарин какой-то,— говорил он.— И вообще, у рекламщиков нет никаких нравственных принципов. Мать родную не пожалеют, лишь бы всучить людям поганый ром или сигары «Ромео и Джульетта». Я спорила с ним, а Хосе Антонио перед ним заискивал, зная, что его фронтовая дружба с Энрике очень сильна. Но Гаспар держался стойко, его раздражал самый звук бодрого голоса, и я понимала, что он отдаляется от нас. «Знаешь, друзья тоже ревнивы»,— сказала я мужу. «Ничего, перемелется». Но Гаспар не сдавался. Он называл нашего друга Рекламщиком, словно и не слыхал его имени, и считал «реакционным треплом», просто так, без причины, за одну внешность, манеру одеваться, марку автомобиля. Конечно, он знал, что и я ни в малой мере не разделяю его взглядов и пугаюсь самого слова «революция», хотя, давно убедившись, что политические споры никак не могут изменить чужой точки зрения, я замыкалась, когда заходила речь о коммунизме (иначе я не могла бы ужиться с Жан-Клодом...) Я говорила Гаспару: «Ведь и мы с тобой не во всем согласны».— «Ты — дело другое,— отвечал он.— Ты не понимаешь истории. И потом, тебя напугали в детстве. События тех лет были слишком огромны для тебя. «Десять дней, которые потрясли мир» — не детский утренник. Я считаю так: мы с тобой друзья, и если ты уважаешь мои взгляды, я уважаю твои. Ведь я тебя не прошу читать Маркса».— «Все равно бы не допросился»,— вставила я. «Кроме того, ты ни к кому со своими взглядами не лезешь, а муж твой — передовой человек, да что там, он сражался за Испанию. А эти рекламщики...» — И Гаспар разражался истинно кубинской бранью — несообразной, выразительной, звонкой,— добираясь до отдаленнейших предков моего нового друга. Чтобы не слушать всех этих слов, я уступала. Надо сказать, я заметила — женщине это недолго,— что нравлюсь Хосе Антонио. Иногда я ловила в зеркале его взгляды. Конечно, я знала, что изменить Энрике не могу (меня просто не хватит на все эти уловки, предлоги, обманы, ложь, вранье, которые еще надо запомнить и не перепутать, а без них адюльтера нет), я это знала, но мне льстило все же, что кто-то оценил, быть может, и реальные достоинства моей затянувшейся молодости, ибо, хотя я обогнула опасный мыс сорокалетия, балетные упражнения (я упражнялась каждый день, уже для себя, а не для сцены) не давали мне осесть и расплыться, мышцы у меня были крепкие, тело гибкое, держалась я прямо, а кожу еще не тронули морщины, которые выдают возраст и гонят женщину моих лет, объятую страхом и надеждой, в институт красоты и даже на операционный стол. По-видимому, Энрике не ошибся, когда сказал мне на другой день после нашей встречи в Валенсии, что я похожа на Клотильду Сахарову. Тогда это мне не понравилось— я не считала сестру Александра настоящей балериной; но теперь я радовалась, думая о той, которая была, если еще жила на свете, красивейшей женщиной с ясным и удивительным взглядом. Гаспар ревновал меня к Хосе Антонио, как сама я ревновала мужа к Тересе, она долго у нас не была, и вдруг явилась, и вела себя как можно развязней, отпускала крепкие словечки по поводу все той же бутылки «Четыре розы», которую сама и нашла в шкафу. Словом, я обрадовалась, услышав, что она уезжает на несколько недель в Акапулько; обрадовалась, признаюсь, что и Гаспар едет в Мехико на три месяца, подписал контракт с каким-то особым оркестром, игравшим кубинскую музыку, то есть мамбо,— он был там первой трубой. Как-то вечером я решила, что вправе говорить откровенно, раз уж Хосе Антонио связывает со мною окрашенная влюбленностью дружба, и спросила, почему такой умный человек сменил живопись на столь глупое занятие. «Ах, Вера,— отвечал он,— считай, что я анархист и мщу на свой манер отвернувшемуся от меня обществу».
И, охваченный неподдельной грустью, он сказал мне, что невозможно служить искусству там, где важные буржуи ничего не (мыслят в живописи и ничего о ней не знают. Некий Понсе, у которого Пьер Лёб (некогда продававший картины Миро и бежавший на Кубу) находил нежность красок и уверенность линий, прославившие Ватто, умер больным и нищим. Амелия, с поистине гениальной причудливостью писавшая дома и деревья — картины ее как бы светятся изнутри, ибо она наносит на полотно мельчайшие прозрачные мазки в духе креольского примитива,— живет на отшибе, в дальнем квартале, почти оглохла, и потому предпочитает растения людям, тем более что ее картины никто не покупает. («Значит, и она ничего не продает»,— сказал Энрике.) Портокарреро, вдохновитель пестрых празднеств, который создавал города, огромными фонарями горевшие в тропической тьме, почти никому не известен. Вильфредо Лам, иллюстрировавший «Фата-Моргану» Анри Бретона и написавший поразительные «Джунгли», выставленные навечно в нью-йоркском Музее современного искусства, годами жил в страшной бедности и за отсутствием покупателей складывал дивные картины чуть ли не у колючей проволоки, на мрачных задворках военного лагеря, где не так давно прославил себя мятежный сержант Батиста, ставший генералом и опровергнувший слова Наполеона — насчет того, что на штыках усидеть нельзя, хотя в Латинской Америке, по словам Хосе Антонио, уже целый век только это и делают. Словом, молодой живописец убедился в свое время, что здешнюю публику ничем не проймешь, и стал финикийским купцом, а теперь загребает деньги, выписывает белье из Лондона, ест все самое лучшее и дорогое, вознаграждая себя за былые лишения икрой, гусиной печенкой, ликерами высших марок и старыми винами. О нынешних занятиях он говорил в обычной своей манере — цинично и едко, с издевкой, беспощадно остря и нарочито перевирая цитаты. Реклама, говорил он, дело для бездельника, мошенника, пройдохи, современного плута. Все эти Пабло из Сеговии, Гусманы из Альфараче, Эоебанильо Гонсалесы, Жиль Блазы. нового типа, ничему не обучены (или потерпели неудачу в своем ремесле), но живут припеваючи, одеты прекрасно, деловиты, дальновидны, остроумны, речисты, в конторах у них — настоящая оранжерея из кактусов, араукарий и других редких растений, секретарши — прелестны, мебель — самого модного стиля, а нажмешь кнопку — и в стене открывается бар, являя удивленному клиенту убедительную батарею утренних, но крепких напитков. Нынешние рекламщики — наследники тех, кто торговал всецелительным бальзамом, лечил от безумия, рвал зубы без боли, предлагал эликсир молодости, живую воду, панацею от всех болезней,— создали свою мифологию, непрестанно обновляя перечень миражей. Играя на тайных стремлениях мужчин, каждый из которых мечтает слыть Дон Жуаном, они учат: чтобы стать настоящим, явленным покорителем, нужно завести машину (представляете Мигеля Маньяру или Хуана Тенорио за рулем фольксвагена?), курить сигары (столь любезные сердцу бравых, настоящих мужчин с пистолетом за поясом, которые скачут по прериям Техаса, или а глета, который вместе со своей шикарной подругой жарится на бермудском пляже), носить почти несуществующие плавки, плотно обтягивающие тело и выгодно подчеркивающие то, что свидетельствует о мужественности (Наполеон сказал, увидев Гёте: «вот кого я назвал бы мужчиной», не зная, что мужчиной не станешь, если не протрешь лицо после бритья нашим лосьоном...). Что же касается женщин («нег честной женщины, которая хотя бы раз не захотела утратить честность» сказал не кто-нибудь, а Ларошфуко), их нужно убедить, что поiери, нанесенные годами, можно скрыть, а то и возместить, чудом обретая молодость, ибо лосьоны и бальзамы, если ими умело пользоваться, способны остановить солнце, как Навин, обращая самое время в неподвижный перечень дней, где увековечены истинные или мнимые победы, и опровергая, нам народом, то, что Расин называл «невосполнимым оскорблением ». Рекламщик старается изо всех сил внушить, что реклама — »н> наука (ведь дело его никуда не годится, если он не разрекламирует себя), прекрасно зная, что науку эту можно ус вон I ь за неделю. Рекламщик делает вид, что реклама что-то сообщает, в то время как она, напористо и бесцеремонно, велит вам купить то, что похуже, а не то, что получше. Чтобы придать себе весу (гений, да и только!), он нанимает захудалых психологов, которые, когда нужно, появляются перед клиентом, как черт из межа, чтобы открыть ему хитросплетения причин, побуждающие (делать покупку, чьи секретные механизмы, порою неведомые и покупателю, становятся явными, если вдумаешься поглубже в колдовские книги Фрейда, Юнга или Адлера,— и клиент окончательно сдается, ошеломленный возникшими перед ним мирами, где царствуют «либидо», «эдипов комплекс», «коллективное бессознательное», «воля к власти». Фейерверк этот ослепляет дельца или промышленника, читавшего всего-навсего один научный i руд—«Как обрести друзей» Дэйла Карнеги. За вертящимся креслом главы Рекламного Бюро стоят ряды немало хороших книг (в основном — североамериканских), где с зачаровывающей напевностью повторяются слова и фразы: «Вам подойдет лучше всего...», «Пока не поздно...», «Еще не поздно,..», «Вся правда о...», «Ваша жизнь изменится, как только...», «Молодость не ушла...», «Вы можете...», «Вы успеете...» (О, девица, которую положили в постель царю Давиду, чтобы согреть и оживить старую шкуру, натянутую на костях словно шатер кочевника!..) Что же до marketing * (книги на эту тему стояли по другую руку), классики разъясняли, что неразумно торговать калифорнийскими винами в Бордо, говядиной в Индии, свининой в синагоге («или пластинками Баха в доме диктатора», подумала я), приводя, как пример для подражания, случай, когда прославленная фирма в Пуэрто-Рико во время царившей там страшнейшей безработицы сумела представить дело так:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57