А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Внизу подпись: „This is nazi brutality". И огромными буквами телеграмма с вестью о разрушении Лидице. «Чувствуется школа Андре Бретона»,— подумал я; я знал, что многие ученики Бретона находятся сейчас в Нью-Иорке, сам же великий маэстро работает диктором вещания на французском языке в радиокомпании «Эн-би-си»... Я разыскал Джанкарло Порту, итальянского музыканта, воевавшего в полку «Гарибальди»; теперь он работал в киноотделе Музея современного искусства; мы решили позавтракать вдвоем в подвале итальянского ресторана «Гран Тичино» на Сюлливен-стрит, где бывало всегда очень весело. Вот когда мне показалось, будто я вновь на Монпарнасе (так близко все, что было, и в то же время так далеко!). В ресторане мы увидели Санди Колдера, Анаис Нин, Мэна Рея, Вирджила Томсона, а главное — Луиса Бунюэля, с которым я часто встречался в те времена, когда он снимал «Андалузского пса» и «Золотой возраст». Тут я узнал, что и Массон, и Липшиц, и Цадкин тоже в Нью-Йорке. И позвонил по телефону Фернану Леже; в просторной мастерской в центре города писал он свои огромные картины, на которых люди висели гроздьями головой вниз, словно бы подвешенные в пространстве; он называл их Les plongeurs... О войне говорили мало, избегали мучительной темы. Каждый старательно, упорно занимался своим делом — естественное стремление спастись, оградить душу от скорби и горечи, что возрождалась каждое утро, когда приносили газеты. Мэн Рей по-прежнему работал то кистью, то фотоаппаратом, не в силах забыть знаменитую «Армори Шоу» и первые шумно-скандальные выступления сюрреалистов; Анаис Нин нашла себя в многотомном «Дневнике»; Санди Колдер пополнял прелестную свою цирковую труппу из проволоки — акробаты, клоуны, дрессированные морские львы, исполнительницы танца живота; иногда вечерами звучал «Марш гладиаторов», и начиналось представление. Что же касается Марселя Дюшана—его, наверное, можно назвать самым оригинальным умом нашего времени, а его картина «Невеста, раздетая холостяками» оказала решающее влияние на многие и многие современные произведения,— то он не делал, кажется, ничего, только играл в шахматы... По правде говоря, все старались погрузиться в работу, чтобы забыться — надо же было хоть как-то утешить смятение и боль, ибо смешались в жизненном водоворотe все представления о ценностях, захлестнутые им люди оказались вне Европы и теперь, когда она стала недоступной, Страстно о ней тосковали, хотя в прежние времена не раз Европу «бесполезным континентом». Несгибаемые борцы за Испанскую республику, рассеянные по городам Соединенных Штатов, Мексики и Аргентины, смотрели со скорбью, как те прочнее утверждается власть Франко; французы тоже чувствовали себя в Нью-Йорке неуютно, а многие американские из «Lost generation», Генри Миллер например (но он познакомил меня с Анаис Нин), с чувством вспоминали bistrot, где пьют по утрам белое вино, слушая официантов и кассирши, на чем свет стоит ругающих очередного правителя (тем не менее, когда правитель помрет, они пойду! в слезах и печали за пышной похоронной процессией). lliaK, старый континент на долгое время как бы перестал i vшествовать для нас... Однако к середине января многие несколько растерялись: невероятная Сталинградская битва (уже привыкли писать это слово с большой буквы) все еще продолжались, фашисты, по-видимому, не добились ни малейшего перевеса. 11 когда возникла мысль: может быть, битва эта—центральный переломный момент войны; надежда росла, ширилась, а вместе с ней росла и любовь к Советскому Союзу, вспомнили, что живут с ним «Coast to coast». По радио без конца передавали «Большую
1 «Армори Шоу» — выставка европейских художников в Нью-Йорке в 1913 г., иымпившая новые направления в живописи и оказавшая сильное влияние на художников, танцы из «Князя Игоря», «Увертюру 1812 год», «Русь» Балакирева, «Сечу при Керженце» из «Невидимого града Китежа», играли на домре, на балалайке, пели казачьи хоры, слышались гопаки, трепаки, музыка Цезаря Кюи, Глинки, Лядова и особенно — Шостаковича, его ставили рядом с Чайковским. В Голливуде наспех смастерили первую картину, превозносящую героизм советского народа,— истратили огромное количество соды, чтобы изобразить заснеженные улицы, крыши изб и церковные купола, в главной роли снимался кто-то вроде Джона Гилберта. В кинотеатрах показывали «Броненосец ,,Потемкин"», «Октябрь», «Чапаев», «Старое и новое». В театре Метрополитэн вновь с успехом шел «Борис Годунов». Полю Робсону позволено было петь его крамольные песни, и я как бы заново пережил ту незабываемую ночь в Беникасиме...
С того самого дня, когда Джанкарло привел меня в «Гран Тичино», я полюбил этот ресторан; разумеется, мне нравились его посетители, но, кроме того, ресторан находился в тихом квартале, тут можно было отдохнуть от суеты и многолюдия, ведь каждое утро я бродил из магазина в магазин в поисках нужных мне книг и журналов. Нью-Йорк сильно волновал мое воображение, иначе и быть не могло, архитектор все же жил во мне; однако наибольшее впечатление произвел на меня, если можно так выразиться, «монструозный аспект» города. Сами проблемы, стоявшие перед строителями, были новы, никогда еще в истории архитектуры не было ничего подобного. Но их решение, результат, видимый и ощущаемый каждым, для любого нормального градостроителя может послужить примером того, чего как раз не следует делать. Город, без сомнения, обладает своеобразной привлекательностью, у него есть свой стиль, своя атмосфера; но обаяние это какое-то противоестественное, смятенное, искаженное. Нью-Йорк «выбивает из колеи», простите за избитое выражение; я удивлялся, как могут люди жить в этом городе нормальной жизнью, завтракать, читать, мечтать, любить, ведь все здесь разъединяет человека с самим собой: громадные скопления разнообразных зданий, дома без стиля, дома, представляющие собой смешение всех стилей, расставленные как попало, улицы, где пешеход растворяется, затерянный, оглушенный, лишенный индивидуальности, в бегущей, охваченной безумной спешкой толпе. А знаменитые небоскребы? Некоторые из них красивы, если рассматривать их самих по себе, вне контекста; гордо высятся они над толпой, недоступные, самодовольные, замкнутые, погруженные в себя, «в-себе и для-себя», если употребить определение Гегеля, они губят всякое стремление к гармонии, к единству. Каждый небоскреб сам по себе, людей, заключенных в его недрах, он ревниво отделяет от других, в каждом — свой, отдельный, особый мир с вертикальными переходами от подвала до крыши, с внутренними коридорами, один над другим, и ни один не имеет выхода наружу. Нет связи, сообщения, преемственности между этими громадами из железобетона, алюминия и стекла, что вздыбились к вечно мутному небу, затянутому облаками ядовитых паров, дыма, выхлопных газов; одинокие суровые мрачные здания (редко-редко мелькнет какое-нибудь украшение), творение архитекторов, стремившихся к одной-единственной цели — максимально использовать пространство и высоту; в своей заботе о пользе, о функциональности они не думали о том, какие здания будут стоять рядом с небоскребом, не заметили, как узки улицы (в мрачном Down-Town, например, средоточии финансовых учреждений и банков), где выросли по обеим сторонам во славу Выгоды, эти угрюмые гробницы, эти зиккураты, человек на таких улицах чувствует себя связанным, подавленным, угнетенным, ему кажет-( я, будто вот-вот наступит катастрофа, предсказанная Апокаллипсом, громадные камни начнут валиться сверху, и охваченные мой, ими же самими порожденною, здания эти уйдут в землю... Мег, это не тот Город Будущего, Лучезарный Город, о котором мечтал мой учитель Ле Корбюзье. Напротив, Нью-Йорк — воплощение хаоса, путаницы, мешанины, тут все кое-как, вверх дном. И вдобавок еще — всесильная реклама, нагло, по-разбойничьи захватывающая любую поверхность, любое, легче бы было дышать; реклама ни на миг не прекращает свои атаки, она предостерегает, кричит, бьет тревогу, ее лозунги и jingles обвиняют, призывают, принуждают, требуют: купи мое, полюби мое, заказывай мое, выбирай мое, не поддавайся обману, ты должен знать, что тебе подходит, не будь отсталым, подойди к зеркалу, посмотри на это я тебе говорю, тебе, наивный человек, не подозревающий об опасности, которая нависла над тобой; ты, может быть, воображаешь, будто ты мыслящий тростник, о котором писал, чудо природы, мера всех вещей, венец творения, а между тем (ты, наверное, и не знаешь об этом) у тебя выпадают волосы, повышенное содержание солей в организме, гнилые зубы, дурной запах изо рта, несварение желудка, преждевременная импотенция, врожденная робость, тебе не избежать язвы, несмотря на атлетическое сложение, и break-down уже близка. Ты стареешь. Инфаркт поджидает тебя на каждом углу. Женщины уже не смотрят на тебя. Подумай о семье, несчастный, подумай и застрахуй свою жизнь; жалкое, обреченное, похотливое ничтожество, тебе впору богу молиться, а ты обнимаешь секретаршу, конец недалек, помни, бедняга, небесный суд ожидает тебя... Что до вас, уважаемая госпожа, то хватит вам ходить чучелом на смех людям да демонстрировать коллекцию морщин, довольно выглядеть как гроб повапленный, как мешок хворей! Пользуйтесь нашим кремом, нашими лосьонами, нашим шампунем, нашим лаком для волос... Стоит лишь обратиться к нам, и у вас будет все: красота, молодость, благоухание, стройность, блестящие пышные кудри, кожа как у английской принцессы! Have an English complexion2. Будьте привлекательной, общительной, благоуханной, юной, забудьте о женских недомоганиях и будьте сексуальной — это самое главное. Элизабет Арден, Елена Рубинштейн, Халеа Реаль, Кьютекс, Ягуар, Шевроле, Алька-Зельтцер, Честерфильд, Лаки Страйк, Филипп Моррис, Пальмо-лив, Камэй, и снова — Шевроле, Пальмолив, Лаки Страйк, Кадиллак, Форд и «Полюбите коку»; о, кока, обворожительная, символическая, национальная, всемирная кока, идут в Мекку караваны с кокой, ее пьют над водным зеркалом, в котором отражается Тадж-Махал, на Юкатане у древних развалин и даже под Эйфелевой башней, где столь долгие годы упорно не хотели ее признавать. Буквы, слова, лозунги, сообщения, вопли, горящие, мигающие, неподвижные, бегущие по горизонтали, по вертикали, многоцветные, одуряющие, они достигают апофеоза, пророческих вершин, доходят до непристойности, до вульгарности на знаменитой Таймс-сквер; но я в своих прогулках старался всегда избегать этих мест—там невозможно ходить по-человечески. Приливы и отливы бесчисленных толп начинаются с самого раннего утра — служащие валят из метро, из пригородных поездов в свои конторы, бегут, толкаются, они способны смести всякого, кто встанет на их пути, в постоянном страхе, только бы не опоздать, только бы успеть сунуть вовремя карточку в машину, чтобы не оказалась на ней позорная красная отметка— опоздал на две минуты. Начнется рабочий день, а суета и спешка будут все те же, разве что цель другая. В полдень — получасовой перерыв, надо успеть проглотить что-нибудь, все равно что, в каком-нибудь shop-sueys , забежать в лавочку, где можно поесть спагетти или купить в киоске сосиски и апельсиновый сок подозрительно яркого цвета и явно химического происхождения; в огромных стеклянных шарах помешивают сок автоматические лопасти. В сумерки снова катится лавина, начинается rush: снова бегут служащие, измученные, обессиленные, выжатые; глядя на их лица, кажется, что люди эти проклинают ют час, когда увидели свет божий. И так всегда, всю жизнь — завтра, послезавтра, через месяц, через год; они вливаются в дыры подземки и опять толкаются, опять топчут друг друга, сбивают с ног, а сверху, снизу, со всех сторон льется из репродукторов песнь жизни и надежды — начальные такты Пяти симфонии Бетховена, те, что принято называть «Судьба учится в дверь»; они стали теперь знамением времени, не хватает лишь символической буквы «v», составленной указательным и средним пальцами — жест, так удачно найденный Черчиллем в самом начале войны.
«V», первая буква слова «виктория» — победа. И я в изумлении гляжу на обложку журнала, на три буквы «V»: «VVV». Ж у риал этот несколько месяцев тому назад начали издавать по инициативе Андре Бретона сюрреалисты, живущие в Нью-Порке. «VVV». В первом номере в передовой статье название ж у риала объяснялось так «Два V означают, что за первой победой последует еще одна — победа над всем тем, что мешает свободе духа, которая есть главное, основное условие освобождения человека... Если второе V означает возможность взглянуть окрест себя, понять окружающий мир, сюрреализм выдвигает V — взгляд внутрь себя, погружение во внутренний мир, в подсознательного». Выглядит «VVV» очень красиво; да, по правде говоря, не только по оформлению, но и по содержанию он намного превосходит любой американский журнал; репродукции, фотомонтажи, гениальные озарения, «Джунгли» моего земляка Вильфредо Лама — все дышит атмосферой тех давних дней, когда я уезжал воевать в Испанию. Прошлое где-то далеко-далеко, страшно далеко, и все-таки оно здесь, рядом, до ужаса близко, ведь тогда я считал себя взрослым, зрелым человеком, а на самом деле все еще оставался юношей — затянувшаяся юность! Но отречься от своей юности не дано никому. И я спрашивал себя, так ли уж я вырос с тех пор, несмотря на жизненный опыт, полученный в Интернациональных бригадах, я и сейчас-то студент, старый студент; однако, прочитав новые статьи Андре Бретона, я понял, что все-таки стал другим: «Быть может, в душе моей слишком много Севера, вот почему я не в силах до конца раствориться в общем...» «Совершенно необходимо убедить людей в следующем: когда достигнуто общее согласие по какому-либо вопросу, то сопротивление личности есть единственный ключ, открывающий двери тюрьмы». Опять «нет». Вечное «нет»! «Нет» тому, другому, третьему! «Нет» интеллектуала тем, кто говорит «да», даже когда это «да» — единственно возможный, необходимый и правильный выход; он боится, видимо, показаться таким, как все, включиться, выразить свое согласие, поплыть по течению. Его «я» кричит «нет». Пресловутое отчуждение. Ницше в Сильс-Марии. Писатель, поэт вечно au dessus de la melee. А в те дни, когда Андре Бретон снова определил свою позицию отрицания, в Германии, в Италии поднимали руку на манер древних римлян, твердили до хрипоты «да, да, да» и уничтожали тысячи людей в концентрационных лагерях; названия этих лагерей знал уже весь мир, хотя об ужасах, творимых там, еще далеко не все было известно: Бухенвальд, Дахау, Освенцим, Треблинка, Терезин. «Да, да, да, да!» — вопили чернорубашечники и коричневорубашечники. «Да, да, да, да!» — орали гаулейтеры, подпевалы, охранники, тюремщики. И в эти дни, когда не определился еще исход Сталинградской битвы, сказать «нет» своим! Невозможно, безумно, полная неспособность понять, разобраться, на чьей ты стороне! Говорить «нет» в такое время да еще уверять, будто это единственный ключ от дверей тюрьмы, громадной всемирной тюрьмы, где над нашими головами нависла опасность... Нет, я не пойду за Бретоном, неверный это путь, тут-то я и понял, что все же повзрослел. И закрыл журнал «VVV»; он стал мне чужим. Я пришел в «Гран Тичино», заказал эскалоп по-милански и полбутылки кьянти. Взглянул на календарь на стене с видом Неаполитанского залива—2 февраля. Я доедал еще свой эскалоп, когда по всем радиостанциям передали сообщение (тут появились и экстренные выпуски газет): немцы потерпели поражение под Сталинградом, фон Паулюс капитулировал, впервые в ходе этой войны разгромлена целая фашистская армия. Всеобщий восторг, шум, торжество. По радио целый день играли «Большую пасхальную заутреню» и «Богатырские ворота» Мусоргского, звенели торжественно колокола в мутном небе над Нью-Йорком, мощные победные аккорды плыли над городом.
Как раз в разгар русофильских восторгов (я говорю «русофильских», а не «советофильских», ибо по радио здесь чаще говорили о «России», чем о «Советском Союзе», но ведь, в конце концов, «Россия» — это вечно, это относится и к современности и к прошлому, к Шостаковичу и к Чайковскому, к Шолохову и к Толстому и Пушкину, да вдобавок дикторы постоянно заикались, произнося «Ю-АР-ЭС-ЭС», и по поводу «Ю-Ар» — you are — каламбуров вечно изощрялись в остроумии,— так вот в самый разгар русофильских восторгов я вернулся как-то днем, отославши Вере партитуру «Карнавала» (я купил два экземпляра, но второй оставил пока у себя, на случай, если этот не дойдет). В дверь постучали, влажные губы прижались к моей щеке, а потом прижалась ко мне и сама Тереса, закутанная в меха, дрожащая: «Холодище какой сволочной... Дай-ка виски. Голыш не «Четыре розы», не знаю, зачем ты покупаешь это, одни директора страховых компаний могут пить такое... , (акай «Хэйг и Хэйг», вон оно у тебя стоит... Побольше налей, разбавлять не надо». Тереса только что приехала. Вещи ее понесли в номер 215.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57