беззаветна была отвага, ведь всего несколько месяцев тому назад мы совершали чудеса, мы создали и ввели в бой батальон имени Бабеля. А теперь великое благородное дело разрушено; испанцы будут молиться: «Да здравствуют цепи! Убереги меня, господи, от опасной привычки думать!», вновь наводнят Испанию инквизиторские колпаки и санбенито, лакированные треуголки гражданских гвардейцев, чалмы марроканцев, да лихо надетые набекрень (не то солдат, не то цыган) солдатские фуражки; будто вновь навис над страной пресловутый пышный плюмаж Валериано Вейлера, благословляя победителей, убийц Гарсиа Лорки, они завершат зверскую расправу, и тогда начнется заключительная часть, конец праздника и конец Республики — сверкающие эполеты, муаровые ленты, длинные шпаги, камеристки, воскресшие длинноносые маркизы, фейерверки, глупая болтовня в ярко освещенном, будто театральная сцена, Паласио-де-Ориенте, полном людьми, чьи поступки и взгляды также безнадежно устарели, как поступки и взгляды всех этих как бы выключенных из хода времени графинь, княгинь и генералов императорской гвардии, что молятся здесь в храме, склонясь под тяжестью своих призрачных видений, сами похожие на призраков. Опять убьют в Испании Гарсиа Лорку, опять будет томиться в тюрьме Мигель Эрнандес, опять на старом знакомом поле Монтьель послышится подлый, зовущий к убийству вопль Миль-яна Астрея. Европа, эта Европа обанкротилась полностью. Я приехал сюда томимый жаждой, я стремился напиться из кладезя духа и знания, и вот мыслителей нет, только пустые черепа, в которых стучат, как костяшки, ссохшиеся мозги. Сократ ждет с мерти в Бухенвальде. Грязный фашизм торжествует, у него слишком много сторонников, явных и тайных. Настало время бежать, покинуть прекрасные города, Рим, Нюрнберг, светочи культуры, арены мудрости, колыбели цивилизации (колыбель всегда воняет мочой...), как продажные шлюхи, готовы они отдаться первому попавшемуся болтуну — надув грудь, выпятив губы и поднимая руку на древнеримский лад, он обещает им могущество, колонии. Чего же ждать от Европы, когда Рихард Штраус, Фуртвенглер — кто мог с ним сравниться, когда он дирижировал Пятой симфонией! — Гизекинг, Клеменс Краус,
Поль Клодель, Луи Фердинан Селин (чье «Путешествие на край ночи» очаровало Жоржа Батая), Дрье ла Рошель, Анри де Монтерлан (этот дошел до того, что сказал: «Германия приставлена к Франции как Ксантиппа к Сократу, чтобы дать ей возможность возвыситься»!!!...) и многие из компании Маритэна одобряли и жертвы Герники, и орудийный обстрел Мадрида, и бомбардировку мирных испанских городов немецкой авиацией, а знаменитый философ Мартин Хайдеггер выразил все это одной фразой: «Фюрер сам по себе является немецкой реальностью, настоящей и будущей, и ее законом» — dura lex, sed lex— стоившим жизни миллионам наших современников. ("J'a d'la joie",— пел в эти дни весь Париж, зараженный веселостью Шарля Трене... "J'a d'la joie..."). Потом я узнал нечто чудовищное— Мартин Хайдеггер вступил в NSDAP, на фотографии, помещенной в газете Фрайбургского университета «Фюрер» (sic!), он стоял, подняв руку в фашистском приветствии, с надменным лицом, выставляя напоказ повязку со свастикой, и в моем представлении он стал как бы Устроителем, Распорядителем, Первой скрипкой «Плясок Смерти», что начиная с 1936 года бушевали в Европе ("Amusez-vous, foutez-vous de tout", пели между тем в кабаре на Монмартре...). И вот теперь мы с Верой спасаемся от этих «Плясок Смерти» на борту «Бюргердейка», и скоро уже покажется вдали Морро. И чем мы ближе, тем больше одолевают меня опасения — сумеет ли Вера приспособиться к новым незнакомым условиям, к другому, чуждому ей до сих пор взгляду на жизнь? Я начал бояться с того утра, когда застал ее на палубе в балетных туфлях у «станка» — она упражнялась, держась за перила. Я знал: для Веры жить — значит танцевать. Когда мы бежали из Европы (а это было настоящее бегство), она словно забыла о балете. Но едва только наш пароход миновал Азорские острова, едва только ужасы Европы остались позади, она сразу же, как о чем-то само собой разумеющемся, заговорила о своей работе там, на Кубе. У меня не хватило решимости сказать ей, что на моей родине нет постоянной балетной труппы, к тому же, насколько я знаю, земляки мои не слишком интересуются классическими танцами. Вдобавок Вера не звезда первой величины (она, впрочем, вовсе и не собиралась вводить кого-либо в заблуждение на свой счет), и до сего времени ей приходилось довольствоваться лишь второстепенными ролями. По-видимому, Вера сама поняла все это, так как спросила, будет ли у нее на Кубе возможность преподавать. Но ведь занятия такого рода могут позволить себе только девушки из состоятельных семей, а зная их распущенность и легкомыслие, трудно себе представить, что они станут тратить время в балетных классах. В лучшем случае найдется несколько маленьких девочек или подростков, которые пожелают заниматься потому лишь, что танцы, как говорят, полезны для здоровья, придают стройность фигуре и легкость походке. И разумеется, позанимавшись полгода или год, да и то с перерывами, неаккуратно, наши темпераментные юные креолки, уже физически сформировавшиеся, развитые, забросят «искусство, служащее к украшению» и больше ни на что не годное, чтобы приобщиться к так называемой «светской жизни»... Пока что оставалось только ждать результатов двойного эксперимента: неизвестно даже, сумею ли я сам вжиться в родную среду, тем более страшно подумать, что будет с Верой, как она перенесет переход к новой жизни, не ощути г ли враждебность, отчужденность по отношению ко мне, не будет ли чувствовать себя посторонней, ненужной, как пойдет трудный процесс врастания в мою родную почву. Предстоял опасный период: я окажусь как бы участником спектакля, который будет разыгрываться не только передо мной, но и перед Верой, а она в свою очередь станет объектом моего пристального наблюдения... И вот в одно прекрасное утро мы вышли на сцену, и сцена эта звалась Гаваной; оставили вещи в отеле «Унион» в старом городе (в том самом отеле, где часто живал Хемингуэй), я хотел возвратиться на родину, что называется инкогнито, переждать несколько дней, прежде чем явиться в дом тетушки, а пока разузнать, как она отнесется к моему приезду; легко было представить себе, что хотя тетушка считает меня блудным сыном, мое возвращение не приведет ее в бурный восторг и банкетов она устраивать не станет.
Я был ослеплен городом, я заново открыл его для себя, видел его другими глазами; новая шкала ценностей обострила мой взгляд, теперь я сравнивал, сопоставлял, проникал в суть вещей. Блудный сын бродил по улицам (по своим улицам, ни одну улицу Парижа не мог бы я назвать своей!..). Долго блуждал я в чужих землях и вот нашел, наконец, себя, и это новое «я» возрождалось, жило вновь в том, что я видел вокруг. Ошеломленный, стоял я перед дворцом в колониальном стиле, старые камни говорили со мной, я глядел на прелестные витражи, многоцветные их отблески играли на моем лице, я восхищался изощренным изяществом решетки, в ней было что-то андалузское, сплетения казались надписями на загадочном языке, таящими сокровенный смысл. Я ощущал влажное дыхание патио, запах фруктов, знакомый соленый бриз, едва уловимый аромат сахарного тростника, и от волнения внезапно перехватывало горло. А как благоухала жаровня, где, поддерживая огонь опахалом из пальмовых листьев, поджаривали кофейные зерна, от них шел серый дымок, такой ароматный, что голова кружилась! Здесь же давили сок из сахарного тростника, падали пахучие капли, и все покрывало благоухание больших табачных магазинов, что возле Эстасьон Терминаль; запахи ветивера, альбааки, эрбабуэны, а вот от проходящей мулатки пахнуло туалетной водой «Флорида»— запах если не ангельский, то во всяком случае божественный; благоухали туберозы, что продаются в порталах Паласио-де-Альдама, стоял в воздухе резкий дух чеснока, гнилых апельсинов, а вон там, за углом, торгуют жареной рыбой, даже едкий запах устриц, бензина, смолы и моллюсков в порту Регла трогал меня несказанно, вставали в памяти лица, и те, кого уже нет, казалось, снова были со мной. Вот тут я проходил когда-то, задумавшись, и чей-то голос позвал из-за занавески, и я вошел в дом... а вон в той таверне за перегородкой, да, да, конечно там, мы как-то спорили несколько часов подряд... а вот здесь, да здесь, мы хохотали так, что... а вот тот самый дом, где я провел ночь с ней, с той, которая... а вон там, наверху, где синие стекла в окнах, однажды, в воскресенье — о, это воскресенье было совсем особенное, непохожее на все другие — мы долго-долго говорили с Рубеном Мартинесом Вильеной: он потерял всякую веру в поэзию, литература ничего больше не выражает, утверждал он, он решил оставить ее, ибо другая поэзия властно зовет нас в грядущее... Как посетитель переходит от картины к картине в просторном зале музея, так ходил я по Гаване, рассматривал фасады домов и витрины, и Гавана рассказывала мне, кто я и откуда. Здесь ключ от моей души, здесь смысл моею существования, ибо здесь я родился и рос, я узнаю эти улицы, я помню вот эту крышу — какая она стала старая, а вот этот навес в одном из дворов Пласа-дель-Кристо все еще цел... Я останавливаюсь то тут, то там, оживают воспоминания, всплывают образы, я листаю от начала к концу и от конца к началу книгу ранней истории моей жизни... Вот школа, тут полюбил я литературу и возненавидел алгебру—~я вхожу под своды галереи, пытаюсь незаметно отыскать свои следы на цементном полу, по-прежнему пахнет уборной, креозотом, по-прежнему доносится из класса малышей голос, монотонно толкующий о разнице между языком и речью, и меня в свое время заставляли жевать те же нудные определения: «Совокупность слов и выражений, присущих данному народу или нации...» А вот парикмахерская — здесь меня сажали сначала на высокий детский стул, а после я садился в шикарное вертящееся кресло, белоснежное, суставчатое, гигиеничное, оно поднималось и опускалось с помощью педали (такое точно кресло использовал Чаплин в одной из гениальных сцен «Великого Диктатора»), я глядел в зеркало на свое лицо, покрытое первым пушком, который грозил превратиться в бороду, и чувствовал себя взрослым мужчиной. Чудесная парикмахерская, истинно креольская, тут можно и чашечку кофе выпить, и лотерейный билет купить, а также и презерватив в элегантной упаковке с этикеткой в стиле венского модерна (марка «Веселая вдова»...), тут среди бритвенных приборов и пульверизаторов коротали время люди, ничем не занятые, тут можно было узнать последние новости, написать и послать деловое письмо, послушать сплетни и пересуды, а иногда получить записку, о которой не следует знать членам вашего семейства; мальчишкой, сидя за сине-бело-красной ширмой и делая вид, будто погружен в чтение старого журнала, я слушал лихие истории о женщинах легкого поведения, о своднях, о сложных интригах, об обманутых мужьях, о веселых попойках в отеле «Венус» или в школе танцев «Марс и Белона» (очарованный этим названием, воображал я сабинского и римского бога войны, яростный бег боевой колесницы, правящую ею неистовую богиню, душный жар, обозных рабов, пение рожка, рокот барабанов), с жадным интересом прислушивался я к рассказам о куртизанках того времени, о знаменитых любовницах банкиров, помещиков, коммерсантов — «людей, делающих деньги», как принято было тогда говорить; эти таинственные женщины, то ли феи, то ли колдуньи, играли большую роль в жизни нашего меркантильного, буржуазного, лицемерного города, где так заботились о приличиях (полагалось быть «приличным человеком», общаться с «приличными людьми», вести себя «прилично»...) и будили во мне острое любопытство; они казались мне служительницами какого-то эротического культа, вроде тех женщин древности, что, согласно ритуалу, отдавались мужчинам в храмах Астарты, в этом их служении было что-то священное, ведь и Аристофан упоминает без всякого презрения, а, напротив того, с почтением о самых опытных и корыстолюбивых куртизанках Коринфа. Они стояли в моем воображении на пьедесталах по обеим сторонам дороги, ведущей к таинству посвящения, женщины-цветы, женщины-тотемы, женщины-иерофанты, их имена и прозвища, их жилища, их окружение, их привычки и наряды — все это составляло миф, постоянно обогащаемый рассказами хвастунов — посетителей парикмахерской, которые пользовались будто бы их благосклонностью. Вот Макорина—бесстрашная амазонка, владелица красного спортивного «паккарда», что по вечерам с громом, как ракета, проносился по улицам; вот Королевская Тигрица, в изголовье ее кровати — зеленый стеклянный павлин, сделанный Лаликом вот Живая Покойница—густо покрытое белилами бледное лицо, словно Pierrot Lunaire, она полулежит в огромном лимузине, черном, будто траурный катафалк; вот Католическая Королева — известно, что нередко ей приходится закладывать свои драгоценности; Русская Норка—говорят, она бывшая содержанка Великого князя Кирилла, у нее есть самовар — первый и единственный в Гаване; Эвелина и Грейс — блондинки из Атлантик-сити, они являются сюда каждый год вместе с цаплями, что перекочевывают из Флориды в теплые бухты Карибского моря; Хуана Безумная — своеобразная барочная роскошь ее нарядов всего лишь плод фантазии местной модистки, которой удалось повидать Глорию Свенсон и Назимову в период их увлечения Саломеей и Песней Песней; Вертушка—когда-то она выступала в Мадриде в театре на Пласа-де-ла Себада или в Эден Консер, она хвасталась, будто плясала на эстраде «Макарроны» и даже «Пастора Империо», за сим следовали еще более любопытные уроки и открытия, рассказы о Камелии, Веронике, Габи, Рашели, Альтаграсии, веселых искательницах приключений, ловких мастерицах купли-продажи; некоторые из них отличались чувствительностью и даже способны были отдаться бескорыстно, но, как правило, все эти дамы держались гордо, величественно и умело поддевали мужчину на крючок; благодаря им у нас в тропиках все еще жили давно ушедшие в прошлое классические традиции ТогрШе Бальзака, Нана времен Второй Империи и гетер
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Поль Клодель, Луи Фердинан Селин (чье «Путешествие на край ночи» очаровало Жоржа Батая), Дрье ла Рошель, Анри де Монтерлан (этот дошел до того, что сказал: «Германия приставлена к Франции как Ксантиппа к Сократу, чтобы дать ей возможность возвыситься»!!!...) и многие из компании Маритэна одобряли и жертвы Герники, и орудийный обстрел Мадрида, и бомбардировку мирных испанских городов немецкой авиацией, а знаменитый философ Мартин Хайдеггер выразил все это одной фразой: «Фюрер сам по себе является немецкой реальностью, настоящей и будущей, и ее законом» — dura lex, sed lex— стоившим жизни миллионам наших современников. ("J'a d'la joie",— пел в эти дни весь Париж, зараженный веселостью Шарля Трене... "J'a d'la joie..."). Потом я узнал нечто чудовищное— Мартин Хайдеггер вступил в NSDAP, на фотографии, помещенной в газете Фрайбургского университета «Фюрер» (sic!), он стоял, подняв руку в фашистском приветствии, с надменным лицом, выставляя напоказ повязку со свастикой, и в моем представлении он стал как бы Устроителем, Распорядителем, Первой скрипкой «Плясок Смерти», что начиная с 1936 года бушевали в Европе ("Amusez-vous, foutez-vous de tout", пели между тем в кабаре на Монмартре...). И вот теперь мы с Верой спасаемся от этих «Плясок Смерти» на борту «Бюргердейка», и скоро уже покажется вдали Морро. И чем мы ближе, тем больше одолевают меня опасения — сумеет ли Вера приспособиться к новым незнакомым условиям, к другому, чуждому ей до сих пор взгляду на жизнь? Я начал бояться с того утра, когда застал ее на палубе в балетных туфлях у «станка» — она упражнялась, держась за перила. Я знал: для Веры жить — значит танцевать. Когда мы бежали из Европы (а это было настоящее бегство), она словно забыла о балете. Но едва только наш пароход миновал Азорские острова, едва только ужасы Европы остались позади, она сразу же, как о чем-то само собой разумеющемся, заговорила о своей работе там, на Кубе. У меня не хватило решимости сказать ей, что на моей родине нет постоянной балетной труппы, к тому же, насколько я знаю, земляки мои не слишком интересуются классическими танцами. Вдобавок Вера не звезда первой величины (она, впрочем, вовсе и не собиралась вводить кого-либо в заблуждение на свой счет), и до сего времени ей приходилось довольствоваться лишь второстепенными ролями. По-видимому, Вера сама поняла все это, так как спросила, будет ли у нее на Кубе возможность преподавать. Но ведь занятия такого рода могут позволить себе только девушки из состоятельных семей, а зная их распущенность и легкомыслие, трудно себе представить, что они станут тратить время в балетных классах. В лучшем случае найдется несколько маленьких девочек или подростков, которые пожелают заниматься потому лишь, что танцы, как говорят, полезны для здоровья, придают стройность фигуре и легкость походке. И разумеется, позанимавшись полгода или год, да и то с перерывами, неаккуратно, наши темпераментные юные креолки, уже физически сформировавшиеся, развитые, забросят «искусство, служащее к украшению» и больше ни на что не годное, чтобы приобщиться к так называемой «светской жизни»... Пока что оставалось только ждать результатов двойного эксперимента: неизвестно даже, сумею ли я сам вжиться в родную среду, тем более страшно подумать, что будет с Верой, как она перенесет переход к новой жизни, не ощути г ли враждебность, отчужденность по отношению ко мне, не будет ли чувствовать себя посторонней, ненужной, как пойдет трудный процесс врастания в мою родную почву. Предстоял опасный период: я окажусь как бы участником спектакля, который будет разыгрываться не только передо мной, но и перед Верой, а она в свою очередь станет объектом моего пристального наблюдения... И вот в одно прекрасное утро мы вышли на сцену, и сцена эта звалась Гаваной; оставили вещи в отеле «Унион» в старом городе (в том самом отеле, где часто живал Хемингуэй), я хотел возвратиться на родину, что называется инкогнито, переждать несколько дней, прежде чем явиться в дом тетушки, а пока разузнать, как она отнесется к моему приезду; легко было представить себе, что хотя тетушка считает меня блудным сыном, мое возвращение не приведет ее в бурный восторг и банкетов она устраивать не станет.
Я был ослеплен городом, я заново открыл его для себя, видел его другими глазами; новая шкала ценностей обострила мой взгляд, теперь я сравнивал, сопоставлял, проникал в суть вещей. Блудный сын бродил по улицам (по своим улицам, ни одну улицу Парижа не мог бы я назвать своей!..). Долго блуждал я в чужих землях и вот нашел, наконец, себя, и это новое «я» возрождалось, жило вновь в том, что я видел вокруг. Ошеломленный, стоял я перед дворцом в колониальном стиле, старые камни говорили со мной, я глядел на прелестные витражи, многоцветные их отблески играли на моем лице, я восхищался изощренным изяществом решетки, в ней было что-то андалузское, сплетения казались надписями на загадочном языке, таящими сокровенный смысл. Я ощущал влажное дыхание патио, запах фруктов, знакомый соленый бриз, едва уловимый аромат сахарного тростника, и от волнения внезапно перехватывало горло. А как благоухала жаровня, где, поддерживая огонь опахалом из пальмовых листьев, поджаривали кофейные зерна, от них шел серый дымок, такой ароматный, что голова кружилась! Здесь же давили сок из сахарного тростника, падали пахучие капли, и все покрывало благоухание больших табачных магазинов, что возле Эстасьон Терминаль; запахи ветивера, альбааки, эрбабуэны, а вот от проходящей мулатки пахнуло туалетной водой «Флорида»— запах если не ангельский, то во всяком случае божественный; благоухали туберозы, что продаются в порталах Паласио-де-Альдама, стоял в воздухе резкий дух чеснока, гнилых апельсинов, а вон там, за углом, торгуют жареной рыбой, даже едкий запах устриц, бензина, смолы и моллюсков в порту Регла трогал меня несказанно, вставали в памяти лица, и те, кого уже нет, казалось, снова были со мной. Вот тут я проходил когда-то, задумавшись, и чей-то голос позвал из-за занавески, и я вошел в дом... а вон в той таверне за перегородкой, да, да, конечно там, мы как-то спорили несколько часов подряд... а вот здесь, да здесь, мы хохотали так, что... а вот тот самый дом, где я провел ночь с ней, с той, которая... а вон там, наверху, где синие стекла в окнах, однажды, в воскресенье — о, это воскресенье было совсем особенное, непохожее на все другие — мы долго-долго говорили с Рубеном Мартинесом Вильеной: он потерял всякую веру в поэзию, литература ничего больше не выражает, утверждал он, он решил оставить ее, ибо другая поэзия властно зовет нас в грядущее... Как посетитель переходит от картины к картине в просторном зале музея, так ходил я по Гаване, рассматривал фасады домов и витрины, и Гавана рассказывала мне, кто я и откуда. Здесь ключ от моей души, здесь смысл моею существования, ибо здесь я родился и рос, я узнаю эти улицы, я помню вот эту крышу — какая она стала старая, а вот этот навес в одном из дворов Пласа-дель-Кристо все еще цел... Я останавливаюсь то тут, то там, оживают воспоминания, всплывают образы, я листаю от начала к концу и от конца к началу книгу ранней истории моей жизни... Вот школа, тут полюбил я литературу и возненавидел алгебру—~я вхожу под своды галереи, пытаюсь незаметно отыскать свои следы на цементном полу, по-прежнему пахнет уборной, креозотом, по-прежнему доносится из класса малышей голос, монотонно толкующий о разнице между языком и речью, и меня в свое время заставляли жевать те же нудные определения: «Совокупность слов и выражений, присущих данному народу или нации...» А вот парикмахерская — здесь меня сажали сначала на высокий детский стул, а после я садился в шикарное вертящееся кресло, белоснежное, суставчатое, гигиеничное, оно поднималось и опускалось с помощью педали (такое точно кресло использовал Чаплин в одной из гениальных сцен «Великого Диктатора»), я глядел в зеркало на свое лицо, покрытое первым пушком, который грозил превратиться в бороду, и чувствовал себя взрослым мужчиной. Чудесная парикмахерская, истинно креольская, тут можно и чашечку кофе выпить, и лотерейный билет купить, а также и презерватив в элегантной упаковке с этикеткой в стиле венского модерна (марка «Веселая вдова»...), тут среди бритвенных приборов и пульверизаторов коротали время люди, ничем не занятые, тут можно было узнать последние новости, написать и послать деловое письмо, послушать сплетни и пересуды, а иногда получить записку, о которой не следует знать членам вашего семейства; мальчишкой, сидя за сине-бело-красной ширмой и делая вид, будто погружен в чтение старого журнала, я слушал лихие истории о женщинах легкого поведения, о своднях, о сложных интригах, об обманутых мужьях, о веселых попойках в отеле «Венус» или в школе танцев «Марс и Белона» (очарованный этим названием, воображал я сабинского и римского бога войны, яростный бег боевой колесницы, правящую ею неистовую богиню, душный жар, обозных рабов, пение рожка, рокот барабанов), с жадным интересом прислушивался я к рассказам о куртизанках того времени, о знаменитых любовницах банкиров, помещиков, коммерсантов — «людей, делающих деньги», как принято было тогда говорить; эти таинственные женщины, то ли феи, то ли колдуньи, играли большую роль в жизни нашего меркантильного, буржуазного, лицемерного города, где так заботились о приличиях (полагалось быть «приличным человеком», общаться с «приличными людьми», вести себя «прилично»...) и будили во мне острое любопытство; они казались мне служительницами какого-то эротического культа, вроде тех женщин древности, что, согласно ритуалу, отдавались мужчинам в храмах Астарты, в этом их служении было что-то священное, ведь и Аристофан упоминает без всякого презрения, а, напротив того, с почтением о самых опытных и корыстолюбивых куртизанках Коринфа. Они стояли в моем воображении на пьедесталах по обеим сторонам дороги, ведущей к таинству посвящения, женщины-цветы, женщины-тотемы, женщины-иерофанты, их имена и прозвища, их жилища, их окружение, их привычки и наряды — все это составляло миф, постоянно обогащаемый рассказами хвастунов — посетителей парикмахерской, которые пользовались будто бы их благосклонностью. Вот Макорина—бесстрашная амазонка, владелица красного спортивного «паккарда», что по вечерам с громом, как ракета, проносился по улицам; вот Королевская Тигрица, в изголовье ее кровати — зеленый стеклянный павлин, сделанный Лаликом вот Живая Покойница—густо покрытое белилами бледное лицо, словно Pierrot Lunaire, она полулежит в огромном лимузине, черном, будто траурный катафалк; вот Католическая Королева — известно, что нередко ей приходится закладывать свои драгоценности; Русская Норка—говорят, она бывшая содержанка Великого князя Кирилла, у нее есть самовар — первый и единственный в Гаване; Эвелина и Грейс — блондинки из Атлантик-сити, они являются сюда каждый год вместе с цаплями, что перекочевывают из Флориды в теплые бухты Карибского моря; Хуана Безумная — своеобразная барочная роскошь ее нарядов всего лишь плод фантазии местной модистки, которой удалось повидать Глорию Свенсон и Назимову в период их увлечения Саломеей и Песней Песней; Вертушка—когда-то она выступала в Мадриде в театре на Пласа-де-ла Себада или в Эден Консер, она хвасталась, будто плясала на эстраде «Макарроны» и даже «Пастора Империо», за сим следовали еще более любопытные уроки и открытия, рассказы о Камелии, Веронике, Габи, Рашели, Альтаграсии, веселых искательницах приключений, ловких мастерицах купли-продажи; некоторые из них отличались чувствительностью и даже способны были отдаться бескорыстно, но, как правило, все эти дамы держались гордо, величественно и умело поддевали мужчину на крючок; благодаря им у нас в тропиках все еще жили давно ушедшие в прошлое классические традиции ТогрШе Бальзака, Нана времен Второй Империи и гетер
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57