Экстренное сообщение. Экстренное сообщение, шт Экстренное сообщение. Голос набирал силу, заглушая музыку цикад и сверчков, чтобы те, кто еще не слышал его, разомкнули. Кого-то растолкала жена. Кто-то ничего не мог понять—почти ^^ ^о рассвета встречал Новый год. Около одиннадцати все станции стали передавать одно и то же. Одна-единственная весть звучала повсюду, снова и снова, до изнеможения: Батиста бежал с Кубы примерно в полночь, а легендарные бородачи войдут в Гавану сегодня под величавый грохот танков, артиллерии и конницы. Вскоре кубинцы потянулись к аэропорту Майкетиа. Сотнями (пускались они к морю в первый день года на грузовиках, в машинах, в автобусах, редко курсирующих на праздник. Никто не знал, есть ли рейсы на Кубу. У многих — с вещами, с узлами, с женой, несущей на каждой руке по ребенку,— не хватало денег на билеты. И все же они запрудили шоссе, и старую горную дорогу, раз триста, и дорогу к крепости Ла-Гуайра, по ко юрой испанцы перевалили когда-то через Авилу. В машинах и пешком добирались они до аэропорта, чтобы узнать об отмене всех рейсов на неопределенное время. Бородачи еще не войдут сегодня в Гавану, что-то здесь спутали, но, говорят, один венесуэльский пилот решился лететь на свой страх и риск. Слухи с меняли друг друга. Люди ходили то в бар на втором этаже, то в холл на первом, аэропорт превратился в огромный табор, в лагерь ожидающих. Плакали дети, кто-то звал своих, таскали вещи с места на место, и все больше народу засыпало, свернувшись клубком у стены, тогда как лайнеры международных линий улетали в Рио-де-Жанейро, в Париж, в Нью-Йорк, прилетали мимо, сменялись и мелькали стюардессы, колумбийские — в красных накидках, техасские — стиля «девушка с фермы», английские — элегантные и неприветливые. За взлетными дорожками, в ослепительно ясном свете первого январского солнца, скалистая фомада Кабо-Бланко сверкала, словно хрусталь. Горы пониже были мрачны, темны, покрыты скользкой листвой. Но город проснулся, очнулся, воскрес, и демонстрации выходили на просипи ы и бульвары. Я и не думал, что столько народу наденет красные с черным повязки Движения 26 Июля, а здешние жшели будут так радостно и единодушно их приветствовать. Взрослый день ходил я по городу, глядя на украшенные флажками машины, впервые слушая открыто «Гимн 26 Июля», который до сей поры пели на Кубе тайно, а здесь ему научили беженцы; но времена преследований мятежные песни передают из уст в ус ia, потихоньку, и они расходятся куда быстрее, чем если бы их записывали на пластинки в исполнении хора и оркестра. Домой я вернулся поздно, Ирена ждала меня, слушая радио. «Фидель уже в Сантьяго». И еще одна весть показалась мне поразительной и символичной: сдалась казарма Монкада, где все и началось в июле 1953-го. Круг замкнулся, начался другой, и я с нетерпением ждал, как пойдет дело. 4 января мятежники в Камагуэе. 5-го, б-го и 7-го они идут к столице, 8-го — входят в нее, и это историческое событие, самое важное теперь во всем мире, живописуют нам газеты, телевизор, кинохроника. То, что едва мерещилось, то, о чем можно было только петь песни или слагать легенды, вошло в повседневность, стало нынешним и достоверным, это могут описывать газеты и прочие mass media1. С зеленых, туманных гор, которые я кое-как помнил по урокам географии, сошли почти мифические (для меня ) герои, обретая плоть и человеческий облик, возвышенный и величавый, а имена их в такт их подвигам запечатлелись в сознании: Фидель Кастро, Эрнесто Че Гевара, Рауль Кастро, Камило Сьенфуэгос, и еще, и еще. Многие восхищались ими и доверяли им; некоторые их боялись; но никто не был равнодушен к уже знакомым и к незнакомым борцам. Они, наши братья по крови, носили бороду и длинные волосы, хотя у нас не носят бород с начала века, и казалось, что это какой-то новый вид кубинца. Соотечественники мои разленились, разложились, погрязли в удовольствиях, а эти люди проявили такую стойкость, такое упорство и терпение, добровольно вынесли столько лишений за годы войны, словно они — из другого теста, чем остальные. Глядя на их бородатые лица, я думал, поймем ли мы друг друга, когда окажемся рядом, будем ли говорить на одном языке и будет ли он тем, на котором говорили они, пока шла их эпическая борьба.
И вот, я слышу их. Над площадью, запруженной народом, с балкона говорит вдохновитель и вождь восстания, к которому готовились долго и упорно и первая фаза которого закончилась сейчас. Фидель Кастро здесь, в Каракасе. Толпы встречали его в аэропорту Майкетиа, и по пути в город ему пришлось говорить несколько раз. С ним — кое-кто из этих, новых людей. Они довольно молчаливы, по-крестьянски тяжеловаты, здесь их зовут «легендарными бородачами», а когда они вышли к народу, их подняли и понесли на плечах. Я стою у колонны и слушаю четкий, звонкий, порой чуть металлический голос, хотя ветер с моря иногда мне мешает, свистом своим заглушая микрофон. Меня интересует не столько то, что он говорит (предпосылки его я знаю, истины его — наши, общие, причем он долженучить их с предельным тактом гостя, ни в коей мере не поучающего хозяев и не приводящего себя в пример, хотя всем известно, что только он, должно быть, и может служить примером в нынешней Америке),— меня, повторяю, интересует не столько то, что он творит, сколько неожиданный его стиль. Он ничуть не вещает, все прямо и просто, сразу ясно, что это кубинец, хотя речь его свободна от ошибок, которые не украшают, а уродуют наш язык. Нередко он отвлекается, переходит от главного к частному, идет \л собственной мыслью, и ты перестаешь понимать, к чему он клонит, но, когда уже кажется, что он сбился, увлекшись не идущими к делу подробностями, он лихо выруливает и возвращаемся к прежней, основной теме, как бы закрывая скобки. После чистого многословия наших политиков, после их пустых образов, плохих метафор и театральных страстей меня восхищает новый, ясный, исполненный диалектики стиль. Человек этот творит на обычном, повседневном языке, но, освободив его от ненужных, чисто кубинских словечек и оборотов, поднимает до высот обращенной ко всем и общей для всех речи. Порою он не ляжет народное словцо, всегда естественно и уместно, как яркий мазок, необходимый образ, однако оно не нарушает единства, ибо с начала и до конца мысль развивается логично, и ей не нужны ни выспренность, ни эффекты. Здесь не было фемоло и рыка, пустопорожних красот, любезных нашему континенту,— новые времена породили новое слово, и слово это, сменившись молчанием, вызвало истинную бурю на площади, нос и вшей имя Молчания. Буря докатилась до покрытых народом с кухней храма и до арки, украшенной аллегориями, уже уткнувшими во тьме. Толпа унесла меня, и в одной из улиц я нырнул в испанский кабачок Ла Пиларика», чтобы подождать до теx пор, когда можно будет пройти или проехать в западную часть города. Медленно попивая белое арагонское вино, которым кабачок славился, я ощутил, что ужасно одинок, один смотрю, один слушаю, один встречаю поворот истории, имеющей ко мне самое непосредственное отношение, и мне стало очень тяжело, «но я — в стороне. Другие сделали то, что нужно было сделать, другие действовали, сражались, умирали вместо меня, другие победили, а я — вне этой победы. Я гляжу с тротуара на фиумфальное шествие и стыжусь, ибо я мог бы идти с теми, кого чествуют, а не чествовать их. Нет, я не относился равнодушно к маму, что творилось в моей стране. Что-то я делал, находил места для тайных сходок, передавал документы, помогал деньгами, прятал раненого. Но в определенный момент я спасовал, ничего не попишешь. Убежал от вымышленной опасности. А может, не такой уж и вымышленной — кто знает, не связан ли со мною погром в Вериной школе. Однако, сколько я ни оправдывался перед своей совестью, приходилось признать, что настоящий революционер вел бы себя иначе. Да, я обычный буржуа, балующийся конспирацией, что-то вроде карбонария, забредшего не в тот век. Если и впрямь надо было бежать, я мог бежать в те горы, а не в эти... мне до боли захотелось вернуться на родину, тем паче что теперь опасности нет. Мартинес де Ос писал, что Гавана живет в атмосфере ожидания, она напряженно ждет людей, чьи имена никогда не вошли бы в анналы той политики, которую проводили у нас с начала века. Конечно, были беспорядки— еще не все вооруженные шайки успели убежать, а кого-то старая власть нарочно оставила,— но теперь жизнь идет спокойно, и существенных перемен как будто не предвидится, хотя в делах застой, деловые люди выжидают. «Жизнь идет спокойно»,— писал мой бесценный помощник; и все же еще одно известие очень обрадовало меня: поддавшись тому загадочному порыву, который сам, без вождя и без приказа, ведет брать Бастилию, народ хлынул на улицы и уничтожил игорные дома. Рубили топорами столы, срывали зеленое сукно, швыряли на пол и топтали рулетки, фишки, кости. За несколько часов разнесли в пух и прах владения Лаки Лучано, Фрэнка Костелло и всей мафии, жгли прямо на улице карточные колоды, стулья крупье, лопаточки, которыми сгребали выигрыш, а игровые автоматы били ногами и железными палками, отчего стекло разлеталось вдребезги, и само устройство со всеми своими сливами, колоколами и вишнями разваливалось, изрыгая монеты. К концу дня тротуары были завалены обгорелыми щепками, клочками зеленого и красного сукна, обломками металла — словом, остатками того, что сосредоточило и воплотило у нас, в тропиках, риск, наживу и обман. «Да, в моем городе такого еще не бывало»,— сказал я, читая и перечитывая сообщения об этом впервые в истории прекрасном аутодафе. Я снова заговорил об отъезде. «Сперва построй, что задумал»,— сказала Ирена. Она была права—мне доверили работу, и профессиональная этика не позволяла ее бросить. Однако подруга моя, преувеличив выпавшую ей роль Калипсо, пыталась оттянуть отъезд на неопределенное время, поскольку у нас, в Латинской Америке, всякое бывает... «Смелый какой!.. Ты лучше пока не рыпайся». Между симфониями Брамса, диктовавшими ритм нашим объятьям, Ирена предалась теории: в латиноамериканских странах новая власть всегда начинается прекрасно. И тебе честные, и суровые, и не потерпят злоупотреблений, и укрепят добродетель, и наведут порядок, и пятое, и десятое. Приходят в правительственный дворец просто одетые, как прежде, в школе, в конторе, в масонской ложе, все бедненькие, чистенькие до того дня, когда глава протокольного отдела не скажет, что надо бы припарадить-ся — как-никак власть обязывает — и завести хотя бы два пиджака, два смокинга и даже фрак. Они орут-кричат, ах, зачем тратиться зря, вернулась эпоха Катона и Цинцинната, но протокольный стоит насмерть. Выясняется, что за пиджаки, смокинги, фрак, рубашки, запонки (золотые, платиновые или поддельного жемчуга), а также за пуговицы в тон, платит государство. Когда же, одевшись, они глядятся в зеркало, с ними происходит то самое, что произошло с папой в брехтовском «Галилее». Они уже не так кто-нибудь — они в одежде, в облачении. Тогда и начинается тарарам — жене нужна машина, детей тоже надо на чем-то возить в школу, мамочка хочет усадьбу, переведу деньги в Швейцарию... Я тебе говорю, иначе у них не бывает. (17 мая 1959 года: НА КУБЕ ПРИНЯТ ПЕРВЫЙ ЗАКОН ОБ АГРАРНОЙ РЕФОРМЕ.) «По-твоему, Энрике, люди эти молодые, прошлое у них без греха, они закалились в горах, к роскоши их не тянет. Что ж, тем опаснее для них роскошь, она ведь никуда не денется, будут и смокинги, и фрак, еще и трюфели, икра, бабы прямо на блюде, они настрадались, и за правое дело, значит— все это заслужили, вот и разленятся, разнежатся, а крупная буржуазия их понемногу улестит, а за этой буржуазией — дельцы из Штатов, которые не знают чисел меньше шестизначных. Тут им и конец...» (6 августа 1960 года: ЗАКОН О НАЦИОНАЛИЗАЦИИ ДВАД1ДАТИ ШЕСТИ СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ ПРЕДПРИЯТИЙ.) В том числе—«Кьюбен телефон ком-пани», «Кьюбен америкен шугар миллс», «Юнайтед фрут компании», «Тексас уэст индис», «Синклер Куба ойл», «Эссо стандарт ойл»... «Ах ты, черт! На такое еще никто не решался».— «Да. Ясно. Тебе очень нравится, что они выперли «Стандарт ойл», которая нас совсем заела, и Тексас, она сюда уже лезет, и весьма агрессивно, как выражаются янки. Только, дорогой мой, что-то мне сдается, что вы немного переборщили. Играете с огнем. Дяденьки из Штатов этого не потерпят. Так и вижу, моряки танцуют в «Тропикане», пьют во «Флоридите», рулетка, покер, кости...» (26 сентября 1960: ФИДЕЛЬ КАСТРО ЗАЯВЛЯЕТ В ООН: «ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ КУБА, ПЕРВАЯ СРЕДИ СТРАН АМЕРИКИ, СМОЖЕТ СКАЗАТЬ, ЧТО НА ЕЕ ЗЕМЛЕ НЕТ НИ ОДНОГО НЕГРАМОТНОГО».) «Оптимизм. Чистейший оптимизм. Как это—через несколько месяцев? Не забывай, я математик, работаю на ЭВМ, у нас все основано на статистике. В Латинской Америке есть страны, где 90% неграмотных. У вас, на Кубе, процента 23—24. По расчетам ЮНЕСКО, такой стране нужно примерно одиннадцать лет, чтобы справиться с неграмотностью. Прекраснодушные надежды опасны, мой милый. Ох, берегись!» Тем временем я построил пригород на уступах гор и очень, очень устал от винограда, плодов, серьезной музыки и легких чувств, которыми меня угощала местная Калипсо, не признававшая страстей и скорби. Простившись с добрыми друзьями, а ночью — с умом и плотью моей подружки, я вылетел утром в Гавану на почтовом самолете «Констэллейшен». Шла первая половина октября, когда погода у нас резко меняется. Я твердо решил начать новую жизнь. Квартиру мою я нашел чистой, прибранной, присмотренной, а Камила обняла меня на радостях, несколько ошеломив, ибо она всегда держалась на почтительном расстоянии от «главы семейства», подобного для нее патриарху или вождю предков, которых привезли сюда последние из тайных работорговцев. Схватив меня за руку (опять нежданное панибратство!), она повела меня по комнатам: «Все, как вы оставили». Однако это было не так. Не хватало портрета Павловой, туфельки, иконки, фотографии, где моя жена с Эрихом Клейбером. «Вера (не сеньора!) увезла все это в Мехико. Какая нехорошая! Подумайте, хоть бы открытку!» Я вдруг заметил, что голова у Камилы повязана белым платком на манер тюрбана, и платье белое, и чулки, и туфли,— а это означает, что Милосердная Матерь исполнила ее молитву. «Как же так?» — спросил я, показывая на тюрбан и платье. «Революция разрешает верить, как хочешь, тем более мы теперь равны, негров пускают на один пляж с белыми, мы с женихом ходим туда, к яхт-клубу, и в «Кармело» обедали, самый был шикарный ресторан». Бродя позже по моему городу, я думаю о том, как верны слова девушки, для которой я теперь не «хозяин», а друг или родственник. (Она уже не обращается ко мне в третьем лице — «сеньор хочет...», мы на «ты», я свой, «товарищ». Меня это не обижает, а словно омолаживает — там, в Испании, мы все были товарищами.) В барах и ресторанах, куда негры входили лишь затем, чтобы чистить уборные, или, пореже, стояли у входа в экзотических нарядах и с перьями в волосах (такой швейцар был в «Гавана-Хилтон»), сидели негры, часто — целыми семьями, и это ничуть их не смущало. (Позже мне сказали, что поначалу дело шло туго, негры боялись, что официанты оскорбят их, медленно обслужат, как-нибудь нагрубят—словом, не захотят «подавать чернокожим», но в конце концов они убедились в своих правах...) И я подумал, что ради этого одного стоит совершить революцию, ибо негры, несмотря на нищету и унижения, обогатили нашу культуру уже самим своим присутствием, их творческий дух придал нашему миру особую окраску, (/гране этой никогда не двинуться вперед в ритме времени, если она будет по-прежнему тащить мертвый груз неиспользованной энергии. Буржуазия наша платит теперь по огромному счету, долг на них, внуках и правнуках тех, кто заложил основы своего богатства, орудуя бичом на плантациях... Когда я вышел к Митральному парку, мне показалось, что небо в этот вечер шире, чище, просторней, чем всегда. «Это с радости»,— подумал и, но ошибся. Скоро я понял, в чем дело: нет реклам на крышах, карнизах, балконах. Ни тебе трусов «Янсен», ни машин «шевроле», ни сигарет «Кэмел», ни рубах «Макгрегор», ни пепси-колы, ни жвачки, ни болеутоляющих, ни сомнительных стимуляторов, о которых возвещали лампы, простые и мигающие, неоновые i рубки, светящиеся силуэты. Исчезла вся эта липа, мешавшая видеть мир, и звезды стали звездами, луна—луной, а не -рекламой луны», которую узрел в Нью-Йорке Хуан Рамон Хименес. Рекламы вообще исчезли, и по дороге к тетке я думал о том, что же делает Хосе Антонио. Так дошел я до величавого дома, где родился; окна не светились, решетки были закрыты, и он походил во тьме на гробницу или мемориал. Я отпер своим ключом калитку, пошел по дорожке, ведущей к гаражу, толкнул дверь черного хода, и увидел на кухне, за столом, француза-повара в самом жалком виде, без колпака, обросшего и приканчивавшего, должно быть, третью бутылку, поскольку две пустые валялись на полу. Увидев меня, он встряхнулся, вскочил, обтер о передник руки и стал извиняться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
И вот, я слышу их. Над площадью, запруженной народом, с балкона говорит вдохновитель и вождь восстания, к которому готовились долго и упорно и первая фаза которого закончилась сейчас. Фидель Кастро здесь, в Каракасе. Толпы встречали его в аэропорту Майкетиа, и по пути в город ему пришлось говорить несколько раз. С ним — кое-кто из этих, новых людей. Они довольно молчаливы, по-крестьянски тяжеловаты, здесь их зовут «легендарными бородачами», а когда они вышли к народу, их подняли и понесли на плечах. Я стою у колонны и слушаю четкий, звонкий, порой чуть металлический голос, хотя ветер с моря иногда мне мешает, свистом своим заглушая микрофон. Меня интересует не столько то, что он говорит (предпосылки его я знаю, истины его — наши, общие, причем он долженучить их с предельным тактом гостя, ни в коей мере не поучающего хозяев и не приводящего себя в пример, хотя всем известно, что только он, должно быть, и может служить примером в нынешней Америке),— меня, повторяю, интересует не столько то, что он творит, сколько неожиданный его стиль. Он ничуть не вещает, все прямо и просто, сразу ясно, что это кубинец, хотя речь его свободна от ошибок, которые не украшают, а уродуют наш язык. Нередко он отвлекается, переходит от главного к частному, идет \л собственной мыслью, и ты перестаешь понимать, к чему он клонит, но, когда уже кажется, что он сбился, увлекшись не идущими к делу подробностями, он лихо выруливает и возвращаемся к прежней, основной теме, как бы закрывая скобки. После чистого многословия наших политиков, после их пустых образов, плохих метафор и театральных страстей меня восхищает новый, ясный, исполненный диалектики стиль. Человек этот творит на обычном, повседневном языке, но, освободив его от ненужных, чисто кубинских словечек и оборотов, поднимает до высот обращенной ко всем и общей для всех речи. Порою он не ляжет народное словцо, всегда естественно и уместно, как яркий мазок, необходимый образ, однако оно не нарушает единства, ибо с начала и до конца мысль развивается логично, и ей не нужны ни выспренность, ни эффекты. Здесь не было фемоло и рыка, пустопорожних красот, любезных нашему континенту,— новые времена породили новое слово, и слово это, сменившись молчанием, вызвало истинную бурю на площади, нос и вшей имя Молчания. Буря докатилась до покрытых народом с кухней храма и до арки, украшенной аллегориями, уже уткнувшими во тьме. Толпа унесла меня, и в одной из улиц я нырнул в испанский кабачок Ла Пиларика», чтобы подождать до теx пор, когда можно будет пройти или проехать в западную часть города. Медленно попивая белое арагонское вино, которым кабачок славился, я ощутил, что ужасно одинок, один смотрю, один слушаю, один встречаю поворот истории, имеющей ко мне самое непосредственное отношение, и мне стало очень тяжело, «но я — в стороне. Другие сделали то, что нужно было сделать, другие действовали, сражались, умирали вместо меня, другие победили, а я — вне этой победы. Я гляжу с тротуара на фиумфальное шествие и стыжусь, ибо я мог бы идти с теми, кого чествуют, а не чествовать их. Нет, я не относился равнодушно к маму, что творилось в моей стране. Что-то я делал, находил места для тайных сходок, передавал документы, помогал деньгами, прятал раненого. Но в определенный момент я спасовал, ничего не попишешь. Убежал от вымышленной опасности. А может, не такой уж и вымышленной — кто знает, не связан ли со мною погром в Вериной школе. Однако, сколько я ни оправдывался перед своей совестью, приходилось признать, что настоящий революционер вел бы себя иначе. Да, я обычный буржуа, балующийся конспирацией, что-то вроде карбонария, забредшего не в тот век. Если и впрямь надо было бежать, я мог бежать в те горы, а не в эти... мне до боли захотелось вернуться на родину, тем паче что теперь опасности нет. Мартинес де Ос писал, что Гавана живет в атмосфере ожидания, она напряженно ждет людей, чьи имена никогда не вошли бы в анналы той политики, которую проводили у нас с начала века. Конечно, были беспорядки— еще не все вооруженные шайки успели убежать, а кого-то старая власть нарочно оставила,— но теперь жизнь идет спокойно, и существенных перемен как будто не предвидится, хотя в делах застой, деловые люди выжидают. «Жизнь идет спокойно»,— писал мой бесценный помощник; и все же еще одно известие очень обрадовало меня: поддавшись тому загадочному порыву, который сам, без вождя и без приказа, ведет брать Бастилию, народ хлынул на улицы и уничтожил игорные дома. Рубили топорами столы, срывали зеленое сукно, швыряли на пол и топтали рулетки, фишки, кости. За несколько часов разнесли в пух и прах владения Лаки Лучано, Фрэнка Костелло и всей мафии, жгли прямо на улице карточные колоды, стулья крупье, лопаточки, которыми сгребали выигрыш, а игровые автоматы били ногами и железными палками, отчего стекло разлеталось вдребезги, и само устройство со всеми своими сливами, колоколами и вишнями разваливалось, изрыгая монеты. К концу дня тротуары были завалены обгорелыми щепками, клочками зеленого и красного сукна, обломками металла — словом, остатками того, что сосредоточило и воплотило у нас, в тропиках, риск, наживу и обман. «Да, в моем городе такого еще не бывало»,— сказал я, читая и перечитывая сообщения об этом впервые в истории прекрасном аутодафе. Я снова заговорил об отъезде. «Сперва построй, что задумал»,— сказала Ирена. Она была права—мне доверили работу, и профессиональная этика не позволяла ее бросить. Однако подруга моя, преувеличив выпавшую ей роль Калипсо, пыталась оттянуть отъезд на неопределенное время, поскольку у нас, в Латинской Америке, всякое бывает... «Смелый какой!.. Ты лучше пока не рыпайся». Между симфониями Брамса, диктовавшими ритм нашим объятьям, Ирена предалась теории: в латиноамериканских странах новая власть всегда начинается прекрасно. И тебе честные, и суровые, и не потерпят злоупотреблений, и укрепят добродетель, и наведут порядок, и пятое, и десятое. Приходят в правительственный дворец просто одетые, как прежде, в школе, в конторе, в масонской ложе, все бедненькие, чистенькие до того дня, когда глава протокольного отдела не скажет, что надо бы припарадить-ся — как-никак власть обязывает — и завести хотя бы два пиджака, два смокинга и даже фрак. Они орут-кричат, ах, зачем тратиться зря, вернулась эпоха Катона и Цинцинната, но протокольный стоит насмерть. Выясняется, что за пиджаки, смокинги, фрак, рубашки, запонки (золотые, платиновые или поддельного жемчуга), а также за пуговицы в тон, платит государство. Когда же, одевшись, они глядятся в зеркало, с ними происходит то самое, что произошло с папой в брехтовском «Галилее». Они уже не так кто-нибудь — они в одежде, в облачении. Тогда и начинается тарарам — жене нужна машина, детей тоже надо на чем-то возить в школу, мамочка хочет усадьбу, переведу деньги в Швейцарию... Я тебе говорю, иначе у них не бывает. (17 мая 1959 года: НА КУБЕ ПРИНЯТ ПЕРВЫЙ ЗАКОН ОБ АГРАРНОЙ РЕФОРМЕ.) «По-твоему, Энрике, люди эти молодые, прошлое у них без греха, они закалились в горах, к роскоши их не тянет. Что ж, тем опаснее для них роскошь, она ведь никуда не денется, будут и смокинги, и фрак, еще и трюфели, икра, бабы прямо на блюде, они настрадались, и за правое дело, значит— все это заслужили, вот и разленятся, разнежатся, а крупная буржуазия их понемногу улестит, а за этой буржуазией — дельцы из Штатов, которые не знают чисел меньше шестизначных. Тут им и конец...» (6 августа 1960 года: ЗАКОН О НАЦИОНАЛИЗАЦИИ ДВАД1ДАТИ ШЕСТИ СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ ПРЕДПРИЯТИЙ.) В том числе—«Кьюбен телефон ком-пани», «Кьюбен америкен шугар миллс», «Юнайтед фрут компании», «Тексас уэст индис», «Синклер Куба ойл», «Эссо стандарт ойл»... «Ах ты, черт! На такое еще никто не решался».— «Да. Ясно. Тебе очень нравится, что они выперли «Стандарт ойл», которая нас совсем заела, и Тексас, она сюда уже лезет, и весьма агрессивно, как выражаются янки. Только, дорогой мой, что-то мне сдается, что вы немного переборщили. Играете с огнем. Дяденьки из Штатов этого не потерпят. Так и вижу, моряки танцуют в «Тропикане», пьют во «Флоридите», рулетка, покер, кости...» (26 сентября 1960: ФИДЕЛЬ КАСТРО ЗАЯВЛЯЕТ В ООН: «ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ КУБА, ПЕРВАЯ СРЕДИ СТРАН АМЕРИКИ, СМОЖЕТ СКАЗАТЬ, ЧТО НА ЕЕ ЗЕМЛЕ НЕТ НИ ОДНОГО НЕГРАМОТНОГО».) «Оптимизм. Чистейший оптимизм. Как это—через несколько месяцев? Не забывай, я математик, работаю на ЭВМ, у нас все основано на статистике. В Латинской Америке есть страны, где 90% неграмотных. У вас, на Кубе, процента 23—24. По расчетам ЮНЕСКО, такой стране нужно примерно одиннадцать лет, чтобы справиться с неграмотностью. Прекраснодушные надежды опасны, мой милый. Ох, берегись!» Тем временем я построил пригород на уступах гор и очень, очень устал от винограда, плодов, серьезной музыки и легких чувств, которыми меня угощала местная Калипсо, не признававшая страстей и скорби. Простившись с добрыми друзьями, а ночью — с умом и плотью моей подружки, я вылетел утром в Гавану на почтовом самолете «Констэллейшен». Шла первая половина октября, когда погода у нас резко меняется. Я твердо решил начать новую жизнь. Квартиру мою я нашел чистой, прибранной, присмотренной, а Камила обняла меня на радостях, несколько ошеломив, ибо она всегда держалась на почтительном расстоянии от «главы семейства», подобного для нее патриарху или вождю предков, которых привезли сюда последние из тайных работорговцев. Схватив меня за руку (опять нежданное панибратство!), она повела меня по комнатам: «Все, как вы оставили». Однако это было не так. Не хватало портрета Павловой, туфельки, иконки, фотографии, где моя жена с Эрихом Клейбером. «Вера (не сеньора!) увезла все это в Мехико. Какая нехорошая! Подумайте, хоть бы открытку!» Я вдруг заметил, что голова у Камилы повязана белым платком на манер тюрбана, и платье белое, и чулки, и туфли,— а это означает, что Милосердная Матерь исполнила ее молитву. «Как же так?» — спросил я, показывая на тюрбан и платье. «Революция разрешает верить, как хочешь, тем более мы теперь равны, негров пускают на один пляж с белыми, мы с женихом ходим туда, к яхт-клубу, и в «Кармело» обедали, самый был шикарный ресторан». Бродя позже по моему городу, я думаю о том, как верны слова девушки, для которой я теперь не «хозяин», а друг или родственник. (Она уже не обращается ко мне в третьем лице — «сеньор хочет...», мы на «ты», я свой, «товарищ». Меня это не обижает, а словно омолаживает — там, в Испании, мы все были товарищами.) В барах и ресторанах, куда негры входили лишь затем, чтобы чистить уборные, или, пореже, стояли у входа в экзотических нарядах и с перьями в волосах (такой швейцар был в «Гавана-Хилтон»), сидели негры, часто — целыми семьями, и это ничуть их не смущало. (Позже мне сказали, что поначалу дело шло туго, негры боялись, что официанты оскорбят их, медленно обслужат, как-нибудь нагрубят—словом, не захотят «подавать чернокожим», но в конце концов они убедились в своих правах...) И я подумал, что ради этого одного стоит совершить революцию, ибо негры, несмотря на нищету и унижения, обогатили нашу культуру уже самим своим присутствием, их творческий дух придал нашему миру особую окраску, (/гране этой никогда не двинуться вперед в ритме времени, если она будет по-прежнему тащить мертвый груз неиспользованной энергии. Буржуазия наша платит теперь по огромному счету, долг на них, внуках и правнуках тех, кто заложил основы своего богатства, орудуя бичом на плантациях... Когда я вышел к Митральному парку, мне показалось, что небо в этот вечер шире, чище, просторней, чем всегда. «Это с радости»,— подумал и, но ошибся. Скоро я понял, в чем дело: нет реклам на крышах, карнизах, балконах. Ни тебе трусов «Янсен», ни машин «шевроле», ни сигарет «Кэмел», ни рубах «Макгрегор», ни пепси-колы, ни жвачки, ни болеутоляющих, ни сомнительных стимуляторов, о которых возвещали лампы, простые и мигающие, неоновые i рубки, светящиеся силуэты. Исчезла вся эта липа, мешавшая видеть мир, и звезды стали звездами, луна—луной, а не -рекламой луны», которую узрел в Нью-Йорке Хуан Рамон Хименес. Рекламы вообще исчезли, и по дороге к тетке я думал о том, что же делает Хосе Антонио. Так дошел я до величавого дома, где родился; окна не светились, решетки были закрыты, и он походил во тьме на гробницу или мемориал. Я отпер своим ключом калитку, пошел по дорожке, ведущей к гаражу, толкнул дверь черного хода, и увидел на кухне, за столом, француза-повара в самом жалком виде, без колпака, обросшего и приканчивавшего, должно быть, третью бутылку, поскольку две пустые валялись на полу. Увидев меня, он встряхнулся, вскочил, обтер о передник руки и стал извиняться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57