Нельзя и представить себе, чтобы «рено» или «испано-союза», то и дело пятясь, задевая крыльями за окованные бронзой тумбы, вползли в переулок, рассчитанный на пролетку или двуколку. Вот почему обитатели особняка Лам-бильо или особняка Педроса покинули старый город, а прежние свои жилища сдали внаймы, разделив их на квартиры, перегородив залы, нарезав как можно больше комнат для самого бедного люда. Старый город чахнул, дивная архитектура гибла—нет, ее просто забыли. Надо спасти ее, но не реставрируя (пусть этим занимается какой-нибудь тропический Виолле-ле-Дюк!), а используя ее структурные и эстетические плюсы в соответствии с времени. Лучше всего было бы сплавить дворец Недросы и «Дом над водопадом» Фрэнка Л. Райта... «Я буду работать, пока не вложу душу «Баухауза» в особняк Альдама». Кроме того, мебель должны делать дизайнеры, которые без антиквара и толкучки возродят изящество и легкость венского пула или плетеной качалки, красоту резьбы, величавую прелесть красного дерева. «Для архитектора Куба — непочатый край»,— творил Энрике, и молодой его задор радовал меня, немного скрашивая первые, уже явные разочарования в собственной моей работе. Премьера «Карнавала» прошла с большим успехом. Меня засыпали цветами, хвалами, лестью. Ученики подарили мне прекрасное, 1760 года, издание новерровских «Писем о танце», где на форзаце были запечатлены их собственные подписи. Целую неделю шли званые завтраки и обеды, еще неделю мы сдыхали, потом снова стали работать. Но я замечала, что девочки постарше как-то охладели. Одна, образцово точная до (их пор, пропускала уроки; другая жаловалась на более или менее мнимые мигрени PI недомогания; третья — необычайно даровитая! — уехала в Мексику на свадьбу двоюродной сестры и даже не извинилась. Группа моя редела изо дня в день, а когда я попросила объяснить мне, что творится, открылись неутешительные вещи: Анита (Киарина), хотя и мучилась, покидала меня, потому что ей сделали предложение, и жених ее не желал, чтобы она «вертела задом на сцене»; Мерседес (Флорестан) выходила замуж за богача, скупавшего лом на переплавку, чьи заведения уродовали и без того неприглядный квартал Луйяно; у Марии же (Благородный вальс») мамаша заметила стойкость, сопутствующую истинному призванию, и сказала, что «лучше увидит дочь мертвой, чем балериной»,— ведь, в конце концов, «это — та же уличная танцорка». Кончились экзерсисы у станка, пуанты, балетные туфли, музыка Шумана — недолгий карнавал, сверкнувший ночью в свете прожекторов, чудо, сон, прыжки и пируэты, первые аплодисменты — они оставляли все это ради банальной усадьбы стать мещанками, обреченными на роды и измены, овладевшими искусством вести дом после школы, которую зовут здесь «светской жизнью», это ее элегантной пустотой заполнялись каждый день газетные полосы, давая корм плодящимся племенам хроникеров, пишущих статейки о приемах и раутах, фотографов, цветочниц, портных — словом, всех тех, кто вносит свой вклад в пышные празднества, которые наша пресса описывает высокопарно и вычурно, не отойдя еще толком от слога полувековой давности, присущего светской хронике парижского «Фигаро». Когда ученицы мои выдержали экзамен — а им и было выступление в «Аудиториуме»,— я подметила, что их семейства, только что мило улыбавшиеся мне, немного ощерились. Матери испугались, увидев, что дочки после «развлечения на один вечер» (и только!) по-прежнему приседают дома перед зеркалом, говорят про арабески, адажио, па-де-баск, как держать голову и грудь в гран-жетэ, как сделать настоящий прыжок. Девушки, быть может, один лишь раз ощутившие полноту жизни (они узнали несравненную радость, которую узнаешь, победив самое себя и преодолев тяжкий страх перед сценой), говорили теперь о танце с уверенностью опытных танцовщиц и толковали о теории и о практике своего дела на непонятном, профессиональном языке: одна гордилась тем, что, укрепив упражнениями мышцы, сделала сегодня не три, а десять антраша; другая горевала, что никак не может крутить больше семи фуэте; третья утверждала, что сама научилась делать гранд-экар, хотя и не отходит еще от станка,— и все это смело, открыто, невзирая на невежд, считающих, что танцы несовместимы с целомудрием. Фотографии киноактеров сменились на стенах их комнат портретами балерин с какими-то большевистскими кличками. А виновата во всех этих странностях была русская, взявшаяся невесть откуда. Так вот, пусть знает — девочки никогда не станут заниматься «этим». Мне оказали честь, допустив, чтобы их более или менее славные фамилии красовались на афишах рядом с моей. Ну и довольно. Помечтали — и хватит. Собственно, я была для них чем-то вроде бонны, обедающей с детьми за отдельным столиком, или англичанки, которая ужинает у cefyi, когда в доме гости. Общаться со мной общаются, но место свое я должна знать. Нельзя же, в самом деле, потворствовать девичьим глупостям, когда каста обязана укреплять себя посредством брачных союзов! «Марш Давидсбюндлеров» в недело сменился «Свадебным маршем» Мендельсона, который так скоро зазвучит в приходской церкви или в соборе Сердца Иисусова. Но одна я не останусь, говорили мне девочки, уходя, учениц у меня будет еще больше, просто сменятся поколения, старшие ушли — придут помладше, много-много младших, ибо танец, надо мне знать,— «лучшее из упражнений», «придает изящество фигуре и походке», «не мальчишеская игра, вроде баскетбола» и т. д. и т. п. Я раз-два-три, и-и-и р(п, и-и-и два, и-и-и три. Станок, станок, все он, станок. Раз, два три, четыре. И раз, и-и-и-й два, и-и-и-й три, и-и-и-й четыре. Пять основных позиций... Метроном пятьдесят четыре... Внимательней, внимательней!.. Еще восемь раз. Дорогой мой, четче такт... Забудь, что играешь Шопена. Это тебе не концерт... Ты производишь шум, над который мы танцуем... И все... И никаких рубато... Так, на четыре четверти почетче... Та-а-а-ак... (хлопаю в ладоши). Плохо, И сабель, плохо... Попкой не танцуют, подбери хвост!.. Вторая позиция... Восемь... Соня, поймешь ты или нет, что такое жетэ-батю?.. И сквозь однообразную повседневность слабо доносится дальний отзвук того, что происходит в мире. Энрике рассказываем мне, я не читаю газет: американцы высадились в Салерно; скоро они будут в Риме, где перед куполом святого Петра, среди колонн Бернини, станут дарить сигареты и жевательную резинку. Цивилизацию ремня и хлыста победно сменит в Сикстинской капелле цивилизация жвачки. И-раз, u-два, и-три... Теперь спиной н (танку... Забудьте, что у вас есть плечи... Не тяните их к ушам... I'm, два, три... Ты куда, Тледис? Урок не кончился... Что? Завтрак в клубе? Хорошо... Иди, куда хочешь... Дорогой мой, теперь \шта... Держите такт, но не мар-ши-руй-те!.. Па ВИДЯТ, а не СЛЫШАТ... Раз, два, три, четыре... Союзники высадились в Нормандии... Идут бои в Руане, дивный собор, который писал Клод Моне, совершенно разрушен. (А я вспоминаю, что сказала 1 ре га Гарбо перед войной: «Хочу посмотреть красоты Европы, пока их еще не разрушили».) Раз, два, три, четыре... Раз, два, три, четыре... Теперь у станка... В зеркале моей студии сто раз на дню по шикают картины Дега... Карменсита, не сгибай так локоть... Ты не понимаешь, у тебя лопатки торчат. Да подтянитесь вы, господи... Не думайте столько про мальчиков... Раз, два, три... Энрике сдал последний экзамен. Банкет и веселье у графини. Я в новом платье, все его хвалят, но мне как-то не по себе. Сама не знаю почему... Чем старше я, тем меньше мне нравятся эти светские сборища, шутят, острят, а толку нет... Раз, два, три... Теперь на (средину... немного расслабимся... Лоб — к самым коленям... Освободили Париж. Освободили Париж. Освободили Париж. Пришлось отменить занятия, 1лк все ликуют. Под окнами студии проходит шествие к бюсту Виктора Гюго, он в парке Ведадо (Виктор Гюго, живой, несмотря па глупую критику Андре Жида; Виктор Гюго, чьи книги читают вслух в здешних табачных; Виктор Гюго, неудержимый, велеречивый, во всем противоположный самому духу Декарта). Освободили Париж, освободили Святую Землю... Там, за океаном, пришло время очищения: кажется, Анри Беро расстреляют, и Робера Бразийака, у меня есть его прекрасная антология греческой поэзии, Дриё-ла-Рошель покончил с собой, Луи Фердинан Селин бежал в Германию, говорят, коллаборационистов было больше, чем я думала,— оказывается, Кто-то открыл в свое время выставку Арно Брекера, официального скульптора нацистов, ваявшего тяжеловесные статуи, воплотившего помпезный берлинский неоклассицизм... Кто-то... Дягилев сказал ему когда-то: «Удивляюсь я вам». Вот он и удивил нас... Не хочу ничего больше знать... Раз, два, три... Па-де-бурэ... Шесть открытых антраша... Три пируэта... Кабриоль... Жетэ-батю... Если бы эта девочка не была дочкой миллионера, из нее бы вышла настоящая балерина... Умер Рузвельт... Меньше чем через двадцать пять дней казнили Муссолини. События ускоряются, как в сказке, и вот — благая, хотя и непроверенная весть: покончил с собой Гитлер. Прихожу я как-то домой, у нас Гаспар, они с Энрике немного навеселе, виски в бутылке — едва до половины. Я спрашиваю: «У кого сегодня рожденье?» Энрике отвечает: «Мы тебя ждем» — и идет за шампанским. Хлопнула пробка, запенилось вино в трех бокалах. «Салют!» — сказал Гаспар. «Салют!» — сказал Энрике. «Как в бригадах».— «Не понимаю».— «Русские вошли в Берлин».— «А американцы?» — «Ну, еще войдут. Но дело сделано, первый флаг на рейхстаге — с серпом и молотом. Салют!» Я тоже подняла бокал. Победа привлекает. Я гордилась в глубине души, что победили люди одной со мною крови. И все же сказала: «Что ж, мы и в 1812 году разбили Наполеона».— «Да, но сейчас можно подумать, будто вы одни гнали тогда до Парижа войска императора». (Энрике прав. Однако память ведет меня по другому руслу: 1812 год... Я вспоминаю Торжественную увертюру Чайковского, которая кончается гимном «Боже, царя храни».) — «Да. Но теперь (кажется, я говорил это тебе в Беникасиме) надо немного, совсем немного изменить. «Марсельезу» заменить «Хорстом Весселем», царский гимн — «Интернационалом». «Такая увертюра по мне!—смеется Гаспар.— Мне говорили, в той, прежней, гремят пушки, а они всегда стреляют не к месту, у артиллеристов нет слуха».— «Потому их почти всегда и вымарывают».— «Нет, на сей раз это не нужно, вот вам артиллерист-музыкант». Он встал, щелкнул каблуками, отдал честь: «Гаспар Бланко. Батальон «Авраам Линкольн».— «Салют!» — «Салют!» И я сказала: «Салют», увлеченная их радостью. Раз... два... три... Станок, и еще станок, по всей стене... Вечно одно и то же— когда какая-нибудь из девочек обретает свободу и гибкость, отличается от других, движется изящно, не нарушая моих суровых правил, я знаю, что скоро она уйдет, сменит трико на фату... Рал, два, три, четыре... Раз, и-и-и-й два, и-и-и-й три, и-и-и-й четыре ВЗРЫВ ПЕРВОЙ АТОМНОЙ БОМБЫ В ХИРОСИМЕ. Грохот рушащихся зданий, многоголосый вопль несчастных жертв, тысячи и тысячи ослепших глаз, неизлечимые ожоги, страдания изувеченных тронули нас всех, без различия. «Вот мы и вошли в атомную эру,— говорит мне Энрике.— С тех времен, как открыли Америку, ни одно событие на земле не имело таких далеко идущих последствий». Да, конечно. Но началась эта эра со всесожжения, в самом ужасном смысле слова. Она оплачена неисчислимыми жизнями. Дар добрых богов (ведь мы превзошли и без того огромную власть над всем твореньем) дает человеку возможность, невиданную доселе, служить богам недобрым. Он может строить—и разрушать. Перед трагедией Хиросимы меркнут города, разоренные татарами, и Нумансия, и Троя. Во всем, что делают люди, присутствует Ариман, Шива, Каин или мой враг Ягве. Почему же те, кто помогает богу в делах, не могут обойтись без князя тьмы, словно иначе себя не утвердишь и перед тобой не преклонятся?
Месяцы шли один за другим, и я ощущала все сильнее, что меня затягивает какая-то неподвижная топь. Мне казалось, что я ( к ж) на месте, и я уже знала это чувство, и оно всегда несказанному тронуло меня. Раз, два, три... Раз, и-и-и два, и-и-и три... Пируэты, пируэты, пируэты... Па-де-бурэ... Антраша... Я выпускала один класс, набирала другой. Уходили девочки постарше, приходили помоложе. День за днем исполняли мы сюиту из «Щелкунчика» или «Шубертиану», а под конец танцевали что ни попало, под музыку Минкуса, Шаминад, Годара, Понкиелли — словом, только бы полегче... Раз, два, три... Раз, и-и-и-й два, и-и-и-й три... Много девочек побывало у меня, но только две остались и делали серьезные успехи, Сильвия и Маргарита. Карьере Сильвии угрожала лишь ее красота, Маргарита была скорее нехороша собой, но лицо ее живо преображали чувства, и оно становилось скорбным, отчаянным или радостным (я думала дать ей Жизель). Сильвия и Маргарита были моими помощницами и моим утешением, когда однообразный труд изматывал меня и я уже не могла точно, четко судить о том, хорошо ли кто-то держит руку, или ногу, или все никуда не годится. Обе они были из мелкобуржуазных семейств, но не считали, что оказывают мне честь, не снисходили к моим урокам, а с каждым днем все больше предавались мне, задерживаясь после всех на два, на три часа, читали классиков, слушали пластинки современных композиторов или мои рассказы про детство, про Россию, про балет и балет в Монте-Карло, а сами рассказывали мне про свои невзгоды, заботы, сомнения или облегчали душу, ругая кого-то или что-то с пылом или только-только прорезающейся остротой суждения, с нетерпимостью или милостивым попустительством, которые обитают в сердце женщин, когда они становятся взрослыми, одни — сразу, рывком, другие — нескоро, трудно, после многих ошибок и потерь... Я крепко держалась за этих учениц, потому что все кругом казалось мне пресным и плоским, хотя муж мой преуспевал — да, теперь он был «моим мужем», с подписью и печатями, мы решили «узаконить наши отношения», тихо и скромно, в нотариальной конторе на улице Эмпедрадо; были только профессиональный свидетель и Тереса, которая тоже внесла свою лепту в это дело, убедив нас одним из лучших своих аргументов: «Вечно одно и то же — двое хотят жить, не связывая себя, бросают вызов устоям, а живут точно так, как муж и жена, слушавшие перед алтарем Послание апостола Павла! Ваш свободный союз себя не оправдывает, вы ведете себя, как законные супруги». «Документ ничего к этому не прибавит»,— говорила я. «Допустим. Но поверь мне, когда и не ждешь, станет известно, что ты не безупречная дама, которую хвалят мамаши, и тогда, я-то знаю своих, конец твоим классам. К чертовой матери полетят станки, пачки, метроном, рояль, зеркало, весь твой хлам!» «Мещанами становимся»,— сказал тот, кто был моим мужем с 10.30 утра, меланхолически глядя на белые каллы, которые преподнесла мне чуткая, а может, и насмешливая Тереса. «Останемся, какие были».— «Нет. Они переделают нас понемногу, мы и не заметим. Сегодня мы уступили им чуть-чуть. Что до меня, они уже начали подкоп». Первый раз он говорил при мне с такой горечью, я к этому не привыкла, разочарование росло в нем — потому-то он едва отвечал, когда я спрашивала его о работе. «Все идет хорошо—строю много. Заказов хватает. Денег получаю все больше». И быстро переменит тему — заговорит о книгах, картинах, балете, последних событиях,— словно спешит забыть долгие часы работы. Теперь я поняла, почему он так отвечает. Ему никак не удавалось построить то, что он хочет. Идеальные дома, созданные по образу прекрасных колониальных зданий, существовали только в толстых альбомах, стоявших в его кабинете, у стены. Бумажный город, сложенный вдвое и втрое, мертворожденный город, где лежат в обломках причудливые перегородки, спят, не родившись, могучие колоннады, на корню засохли раскидистые деревья в двориках, поросших благоуханными травами, которыми так хорошо лечили дома. Заказчикам хотелось всегда чего-нибудь «посовременней», «пофункциональней» — словечко это обрело для них ценностный смысл, а вычитали они его в «Форчун» или еще в каком журнале. Здесь, честно говоря, «денежные люди» знают мало (лов, они выражают свои мысли жестами или что-то мычат (выговорят «пофункциональней», разрубят воздух одной рукой, другой проведут пальцем прямую где-то у губ, и все понятно). Архитектору приходится забыть о храме Святого Духа, апостола Иакова, Троицы, о дворце Ломбильо или Педросы, он переходит к «другим», старается не отстать от янки, которые уже покупают Джэксона Поллока, и тогда ему скажут, увидев новые наброски: «Ну уж, это вы слишком, слишком, слишком, лучше бы... м-м-м... поскромнее. Функционально, это да, но помягче... как бы тут выразиться?.. Поизящней». И архитектор, в конце концов, строит самое избитое из того, что было построено когда-то во Франции на Лазурном берегу (образцом там считают виллу кубинского туза, женатого на знаменитой в свое время акфисе или в Беверли-Хиллз, в Ньюпорте, у моря, где обитают миллионеры, если не предается блуду — да, именно блуду — испанско-калифорнийским стилем, такой Стэнфорд с завитушками, или вороватые перепевы вышедшего из моды стиля, тогда заказчик уж в полном восторге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Месяцы шли один за другим, и я ощущала все сильнее, что меня затягивает какая-то неподвижная топь. Мне казалось, что я ( к ж) на месте, и я уже знала это чувство, и оно всегда несказанному тронуло меня. Раз, два, три... Раз, и-и-и два, и-и-и три... Пируэты, пируэты, пируэты... Па-де-бурэ... Антраша... Я выпускала один класс, набирала другой. Уходили девочки постарше, приходили помоложе. День за днем исполняли мы сюиту из «Щелкунчика» или «Шубертиану», а под конец танцевали что ни попало, под музыку Минкуса, Шаминад, Годара, Понкиелли — словом, только бы полегче... Раз, два, три... Раз, и-и-и-й два, и-и-и-й три... Много девочек побывало у меня, но только две остались и делали серьезные успехи, Сильвия и Маргарита. Карьере Сильвии угрожала лишь ее красота, Маргарита была скорее нехороша собой, но лицо ее живо преображали чувства, и оно становилось скорбным, отчаянным или радостным (я думала дать ей Жизель). Сильвия и Маргарита были моими помощницами и моим утешением, когда однообразный труд изматывал меня и я уже не могла точно, четко судить о том, хорошо ли кто-то держит руку, или ногу, или все никуда не годится. Обе они были из мелкобуржуазных семейств, но не считали, что оказывают мне честь, не снисходили к моим урокам, а с каждым днем все больше предавались мне, задерживаясь после всех на два, на три часа, читали классиков, слушали пластинки современных композиторов или мои рассказы про детство, про Россию, про балет и балет в Монте-Карло, а сами рассказывали мне про свои невзгоды, заботы, сомнения или облегчали душу, ругая кого-то или что-то с пылом или только-только прорезающейся остротой суждения, с нетерпимостью или милостивым попустительством, которые обитают в сердце женщин, когда они становятся взрослыми, одни — сразу, рывком, другие — нескоро, трудно, после многих ошибок и потерь... Я крепко держалась за этих учениц, потому что все кругом казалось мне пресным и плоским, хотя муж мой преуспевал — да, теперь он был «моим мужем», с подписью и печатями, мы решили «узаконить наши отношения», тихо и скромно, в нотариальной конторе на улице Эмпедрадо; были только профессиональный свидетель и Тереса, которая тоже внесла свою лепту в это дело, убедив нас одним из лучших своих аргументов: «Вечно одно и то же — двое хотят жить, не связывая себя, бросают вызов устоям, а живут точно так, как муж и жена, слушавшие перед алтарем Послание апостола Павла! Ваш свободный союз себя не оправдывает, вы ведете себя, как законные супруги». «Документ ничего к этому не прибавит»,— говорила я. «Допустим. Но поверь мне, когда и не ждешь, станет известно, что ты не безупречная дама, которую хвалят мамаши, и тогда, я-то знаю своих, конец твоим классам. К чертовой матери полетят станки, пачки, метроном, рояль, зеркало, весь твой хлам!» «Мещанами становимся»,— сказал тот, кто был моим мужем с 10.30 утра, меланхолически глядя на белые каллы, которые преподнесла мне чуткая, а может, и насмешливая Тереса. «Останемся, какие были».— «Нет. Они переделают нас понемногу, мы и не заметим. Сегодня мы уступили им чуть-чуть. Что до меня, они уже начали подкоп». Первый раз он говорил при мне с такой горечью, я к этому не привыкла, разочарование росло в нем — потому-то он едва отвечал, когда я спрашивала его о работе. «Все идет хорошо—строю много. Заказов хватает. Денег получаю все больше». И быстро переменит тему — заговорит о книгах, картинах, балете, последних событиях,— словно спешит забыть долгие часы работы. Теперь я поняла, почему он так отвечает. Ему никак не удавалось построить то, что он хочет. Идеальные дома, созданные по образу прекрасных колониальных зданий, существовали только в толстых альбомах, стоявших в его кабинете, у стены. Бумажный город, сложенный вдвое и втрое, мертворожденный город, где лежат в обломках причудливые перегородки, спят, не родившись, могучие колоннады, на корню засохли раскидистые деревья в двориках, поросших благоуханными травами, которыми так хорошо лечили дома. Заказчикам хотелось всегда чего-нибудь «посовременней», «пофункциональней» — словечко это обрело для них ценностный смысл, а вычитали они его в «Форчун» или еще в каком журнале. Здесь, честно говоря, «денежные люди» знают мало (лов, они выражают свои мысли жестами или что-то мычат (выговорят «пофункциональней», разрубят воздух одной рукой, другой проведут пальцем прямую где-то у губ, и все понятно). Архитектору приходится забыть о храме Святого Духа, апостола Иакова, Троицы, о дворце Ломбильо или Педросы, он переходит к «другим», старается не отстать от янки, которые уже покупают Джэксона Поллока, и тогда ему скажут, увидев новые наброски: «Ну уж, это вы слишком, слишком, слишком, лучше бы... м-м-м... поскромнее. Функционально, это да, но помягче... как бы тут выразиться?.. Поизящней». И архитектор, в конце концов, строит самое избитое из того, что было построено когда-то во Франции на Лазурном берегу (образцом там считают виллу кубинского туза, женатого на знаменитой в свое время акфисе или в Беверли-Хиллз, в Ньюпорте, у моря, где обитают миллионеры, если не предается блуду — да, именно блуду — испанско-калифорнийским стилем, такой Стэнфорд с завитушками, или вороватые перепевы вышедшего из моды стиля, тогда заказчик уж в полном восторге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57