«Вот это элевация, черт побери!» — вскрикнула Вера. Впервые в моем присутствии она позволила себе грубое выражение. Лоб и щеки ее горели, ошеломленная, потрясенная, смотрела она на танец, изредка сжимала ладонями виски, как делала всегда в минуты крайнего изумления и восторга. Ей хотелось, чтоб чудо продолжалось всю ночь, но танцоры, кажется, уже показали лучший свой номер; измученные, они вернулись с небес на землю и потребовали самого крепкого белого рома; однако пить не стали — каждый принялся растирать себе ромом грудь, спину, руки, блестевшие от пота. И снова праздник пошел своим чередом — обычный, веселый, немного провинциальный семейный праздник; ничего особенного больше не происходило. «Пойдем,— сказала Вера,— дальше уже неинтересно. После того, что мы видели... знаменитые прыжки из «Видения розы» — ерунда, а «Икар» Лифаря кажется просто жалким...» Опять плыли мы через бухту на каюре. Вера сказала: «Если бы у Нижинского были такие лицовщики, когда он впервые поставил «Весну священную», он бы не провалился. Музыка Стравинского требует именно этого, нужны танцоры из Гуанабокоа, а не женоподобные дохляки из группы Дягилева...» Мы приближались к молу Де-Лус; на фоне изъеденной солью черно-зеленой бронзы белела крашеная, и новоорлеанском стиле решетка Испанской Трансатлантической компании. Зашагали по улице Меркадерес, она шла параллельно пли пересекалась с улицами, названия которых в моем представлении связывались всегда с Гойей или с Вальдесом Леалем: улица Инквизитора, Скорби, на углу ее стоял еще большой крест, сохранившийся, наверное, от тех времен, когда проходили здесь на святой неделе процессии, изображавшие шествие на Голгофу. Вера удивлялась, почему женщины не участвуют в танце — пусть бы не прыгали, могли бы просто водить хоровод вокруг танцоров. «Это мужской танец,— отвечал, — религиозный». Во многих других танцах — Гаспар стал перечислять их — и в том, которым открывается праздник — он представляет собой, в сущности, самую обычную румбу,— женщины принимают участие наравне с мужчинами, потому что мины эти — развлечение. «А религиозные танцы все мужские, без единою исключения?» — «Исключения есть. Церемония посвящения в абакуа — след, по-видимому, очень древней африканской экспедиции — это пантомима, изображающая возникновение секты; и ней действуют три Великих Вождя и Колдун; главное в напомине — жертвоприношение: женщину, называемую Касика-пекуа, убивают, ибо она знает тайну, которая никому не должна быть открыта, а женщина, как известно, не способна хранить мину. Впрочем, женщине удается вовремя улизнуть,— продолжал Гаспар, смеясь,— вместо нее приносят в жертву белую косточку». Я читал книгу о водуистах Гаити, там рассказывается о иге 1.ма сходных обрядах: унси-кансо, то есть Избранница, одетая в белое, участвует в ритуале в качестве жертвы, и ее тоже заменяют в конце белой козочкой. «Женщины участвуют также в обрядовых танцах сантерии, где изображают святых, которые в то же время, то есть существа, живущие одновременно и здесь, и таи». «Не понимаю»,— сказала Вера. «Ну, у них двойное существование, в двух верах, Святая Дева де Регла — она же Огун, Святая Дева Милосердная Кобре — она же Иемайа; святой Лазарь — Бабайу Айе; святая Варвара — здесь, правда, дело сложнее, потому что она становится мужчиной — Чанго». «Чанго,— сказал я,— он красный, в странной такой митре, вроде двойного топора, меня всегда поражало вот что: ведь двойной топор, точно такой, какой мы видим здесь в алтарях, был в критской культуре символом царской власти, атрибутом Миноса. Голова кружится, едва подумаешь, что какая-нибудь святая из Реглы может объявить себя дочерью Миноса и Пасифаи. Как героиня Расина»,— заключил я, смеясь. Но Вера не смеялась. В эту ночь в Гуанабакоа мы приобщились к самым древним обрядам человечества, говорила она. «Вертикальный танец», мужской, с прыжками, издревле сопровождал церемонии поклонения солнцу. Гаспар рассказал, как приносят в жертву девушку или женщину и как заменяют ее каким-либо животным; так ведь случилось и с Ифигенией, Агамемнон принес ее в жертву богам, а в последний момент Артемида ее похитила, и Агамемнон зарезал вместо нее косулю (там была косуля, а не коза). «В этих делах женщине всегда плохо приходится»,— смеясь, заметил Гаспар. Вот именно, плохо приходится, это верно, отвечала Вера: дочери Иефты, которая так весело танцевала под звуки тамбурина, тоже плохо пришлось — отец принес ее в жертву, чтобы добиться победы над аммонитами. Досталось и Афродите — пришлось ей пролить кровь, чтобы освободить Адониса из тьмы долгой ночи и наполнить мир красными розами. «Вот также и Избранница, я о ней без конца думаю последнее время; ее кровь нужна была, чтобы вновь цвел и плодоносил мир»... Мы подходили к дому. Вера спросила еще, бывает ли, что женщина одна танцует сантерии. «Ну, да. Бывает. Если на нее «дух снизошел».— «Как же ты, марксист, веришь в такое?» — спросил я коварно. «Я не верю. Я рассказываю, что они говорят. Может, это внушение, может, притворство, как хочешь. Но только кружатся, кружатся женщины под гром барабана, так войдут в раж, что начинаются у них какие-то конвульсии, судороги, скачут они, катаются по полу — вот и говорят, что святой в них вселился, Чанго там, либо Обатала, либо еще кто. Дикость, конечно, суеверие, но куда же денешься». Подобные ритуалы распространены, они имеют очень древнее происхождение, заметила Вера: еще сивиллы впадали в транс, были и всякие пророчицы, ясновидящие, одержимые дьяволом... Долго прощались мы с Гаспаром, жали ему руки: «Доброй ночи, Гаспар. Ты многому меня научил,— сказала моя жена.— Здесь можно поставить «Весну священную» с танцорами, которых мы видели сегодня. С такими и работать-то много не придется, они все поняли интуитивно, а чувство ритма какое! Ритмы Стравинского им нетрудно усвоить; вот когда родится балет, воистину воплощающий первозданное, изначальное, не то что хореографическая каша, которой нас до сих пор кормили. У Нижинского слишком уж оно было прелестно, Мария Рамбер чересчур под влиянием Далькроза, уловить истинную суть музыки, естественно ей отдаться они не смогли... Что ж касается знаменитой Danse Sac rale, то ее надо ставить вот так, как ты рассказываешь о женщинах, в которых вселился святой: экстатика движений, доходящая до пароксизма».— «Слушай-ка... Ты что, хочешь поставить этот балет в Гаване?» — «Ничего я не хочу. Просто думаю, прикидываю. Я всегда так работаю».— «То-то же. Не вздумай сшить...» — «А почему?» — «А потому, что никто не придет, если iлицевать будут негры. И вообще: «Неужто вы здесь такие расисты?» — обращалась Вера ко мне. Открывая тяжелую, украшенную старинными гвоздями дверь нашей квартиры, я сказал: «Видишь ли, лучше тебе пока что продолжать работать над «Карнава» Шумана».— «Правильно. Это больше подойдет»,— поддержал меня Гаспар. Он скрылся в направлении Кастильо-де-ла-Фуэр.
Дела в районе Тихого океана шли неважно. Но вот в августе того года началась Сталинградская битва; у фашистов было миног превосходство сил. Ленинград переживал все ужасы классической осады, словно во времена Пунических войн. Никто не сомневался, что в самом скором времени обескровленный изнеможенный город падет. В Западной Европе тоже, казалось, все потеряно — немцы оккупировали так называемую «свободную зону» Франции и приближались к Пиренеям, усилив в то же время бомбардировки Лондона; вспыхнул, будто факел, собор Святого Павла, что было запечатлено на весьма распространенной тогда страшной фотографии; казалось, на ней изображен тот миг, когда снята была Шестая Печать, летели с небес раскаленные камни и «цари земные и вельможи, и богатые и начальники и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор», то есть, проще говоря — в мрачных сырых запутанных коридорах Underground.., Вдобавок немецкие подводные лодки появились в Карибском море, и даже ходили слухи — так и осталось неясным, справедливые или нет,— будто однажды ночью в какую-то прибрежную деревушку явились немецкие офицеры-нацисты в полной форме. Рассказывали, будто немцы эти нахально вошли в единственный местный погребок, выпили несколько стаканов вина, сели опять в свою резиновую лодку и затерялись в ночной темноте, прежде чем кто-либо успел — телефона в деревушке не было — сообщить о визите ближайшим властям. Германское радио передавало беседы на испанском языке: наполовину шутливо, наполовину угрожающе говорилось о «симпатичных кубинцах» (sic), которые включились в общее дело, при этом сообщалось, что Германия располагает управляемыми по радио самолетами, способными преодолевать самые дальние расстояния; самолетам этим ничего не стоит добраться до кубинских городов, не следует кубинцам быть наивными и надеяться, что затемнение им как-то поможет, ибо, по заранее проведенным расчетам, «вас будут бомбардировать днем» (sic). (Беседы эти вел, я нисколько не сомневался, Рыжий Ганс — его голос, его тон, его акцент...) Казалось, все шло к тому, что к тысячелетию свастики фашисты захватят весь мир; Роммель заявил, что надеется ближайший Новый год встретить в Каире. Гитлера уже не считали просто кровавым шутом, карикатурным персонажем, он превратился в страшный бич войны, когти его тянулись уже к нефтяным промыслам Баку и Среднего Востока, где немецкая северная армия должна была соединиться с южной, и всерьез, до ужаса всерьез сбывалось то, что, желая посмешить читателей, придумал Рабле, создавший знаменитый план военной кампании Пикрохола... Но настал декабрь, а упорная, отчаянная, нечеловеческая битва под Сталинградом все еще продолжалась. И тогда родилась великая надежда, все и взгляды обратились к Советскому Союзу, и Роммелю пришлось ошенить заказ, сделанный в отеле «Шеперд», где он собирался ускорить банкет для СВОИХ офицеров, в зале с видом на Нил и пирамиды, желающие могли созерцать даже улыбку сфинкса, стоило лишь встать на носки. Теперь все зависело от исхода Сталинградской битвы, ибо именно там фашисты впервые встретили настоящий отпор, какого не встречали в других местах; для кубинской буржуазии настали трудные времена: приходилось то и дело кричать: ,,Remember Pearl Harbor" — нельзя же отказаться о г лозунга, столь популярного, а при этом в глубине души, как молитву, повторять формулу французских коллаборационистов, Лучше Гитлер, чем коммунизм». «Мир сошел с ума,— говорила моя тетушка,— безумие, безумие, безумие... Все перевернулось». Что «все перевернулось» — это я видел хорошо, ибо под воздействием все тех же роковых сил Соединенные Штаты стали союзниками СССР... И произошло чудо, нечто невиданное:
Дженерал электрик», «Дженерал моторе», «Интернешнл харве», большие рекламные агентства, фирмы «Либби», «Хайнц», Свифт», «Супы Кэмпбелла», «Мыло Пальмолив», всякие там Лучшие зубные пасты», «Консервированные абрикосы», «Лучшие растворители», «Лучшие джемы», «Болеутоляющие среда и даже сама фирма «Аспирин Байера», которая с некоторых пор повторяла как-то свое немецкое имя и называлась теперь Ск'рлинг», все они щедро финансировали радиопрограммы с бурными sound effects — взрывов, гул самолетов, свистнул, скрежет пулеметов, вой пламени, грохот обвалов, вопли даже специальная дискотека),— и в этих программах прославлялись на все лады боевая доблесть, упорство, патриотизм героических советских солдат. Однако в разговорах по-прежнему употребляли слово «Россия»,
«Советcкий Союз» не произносили никогда, ибо сейчас же но шикал призрак (не тот ли, что является на первой странице «Манифеста»?), призрак опасности, нависшей над прекрасной, изумительной западной культурой, что на латинян их замечательные, их свободы, столь прославленные, думал я про себя, приговором Сокрагу и самоубийством Сенеки. Ценности Запада! Свободы Запада! Странный парадокс: их защищали под Сталинградом. Но только — об этом, разумеется, не говорилось в передовых статьях «Диарио де ла Марина», однако думали так многие,— только пусть американцы войдут в Берлин раньше русских. Если же первыми окажутся русские, весьма возможно, черт побери! (так говорила графиня), что западная цивилизация полетит вверх тормашками... Так обстояли дела, когда в начале января я решил съездить недели на две в Нью-Йорк. Мои занятия архитектурой шли успешно. Однако, чтобы пополнить знания в области техники, полученные в Гаванском университете, нужны были книги, журналы, брошюры по специальности, в Гаване их достать невозможно, а именно с их помощью надеялся я снова войти в курс профессиональных проблем, включиться в деятельность, от которой отошел, покинув мастерскую Ле Корбюзье, когда полюбил Аду; встреча с нею была для меня откровением, душою и телом предался я этой женщине, и лишь тогда наконец понял и ощутил в себе человека, а ведь до той поры никакие философские сочинения не могли мне помочь. Кроме того, «Карнавал», что разучивали ученицы Вериной балетной школы, почти уже был готов, девушки неплохо исполняли свои партии, спектакль собирались показать в зале «Аудиториум»; Вера не могла больше обходиться без партитуры, расписанной по инструментам, а ее можно было купить только в Америке; заказывать по почте в военное время рискованно, все словно помешанные ловили шпионов, и почтовый чиновник наверняка отправит ноты по бесконечным ступеням цензуры, ибо всякие там восьмушки, тридцать вторые, шестнадцатые, бемоли, бекары, двойные бемоли внушали мудрецам из американских служб особое подозрение.
И вот с такими намерениями в холодной ветреный тревожный день прибыл я в Миами (или Майами, как выговаривала тетушка), получив «крещение воздухом» на борту самолета компании Пан-Америкэн (стюардессы там были до того очаровательны, что я с тех самых пор отношусь с пристальным вниманием ко всем стюардессам земного шара; и любезные они, и кроткие, и улыбаются прелестно, всякий, я думаю, мечтает, чтобы у жены его был такой характер...); сам полет меня, впрочем, несколько разочаровал: в иллюминаторы оказалась вставленной желтая слюда, чтобы во время короткого перелета пассажиры не могли наблюдать сверху за «передвижением кораблей»... Выспавшись в первом попавшемся приличном отеле, я сел в поезд, так как меня предупредили, что лететь из Миами в Нью-Йорк не всегда приятно, ибо хотя конституция и гарантирует гражданам страны идеальный порядок, тем не менее в голубых американских небесах случаются электрические грозы. Должен сказать, что постепенно и я стал чувствовать себя включенным в «атмосферу войны», разумеется, вовсе непохожую на прежнюю, испанскую войну; там враг находился рядом, каждую минуту можно было ожидать бомбежки. Отсюда же война далеко, и потому представления о ней самые фантастические. В «Сатердей иннинг пост» видел я рисунки художника Нормана Рокуэлла, изображавшие всякие трогательные сцены: радостно взволнованное семейство встречает сына, неожиданно вернувшегося с тихоокеанского фронта; молодой ветеран, участник десятка битв, сидит в деревенской кузнице, восхищенные односельчане окружили его, он рассказывает о своих подвигах; новобранец перед уходом на войну созерцает портрет прадеда — героя битвы при Йорктауне1, в треуголке и с орденами; мать с гордостью глядит на сына в солдатской форме; вечно улыбающаяся медицинская сестра; старики, обсуждающие последние известия с театра поенных действий... В дополнение ко всему этому по радио то и дело гремели марши, один из них, весьма, надо сказать, воинственный, сочинил Джордж Гершвин. Рядом с денно и нощно дымящими военными заводами — реклама, развязно приглашающая приезжих, что останавливаются здесь ненадолго, проявить патриотизм в несколько оригинальной форме: «Если хочешь быть Пирл-Харбор, зайди в бар Джонни»... Призыв звучал довольно двусмысленно; а в вагоне-ресторане я видел пьяных новобранцев, они открыто издевались над офицерами; те, не зная, как заставить непочтительных будущих подчиненных уважать себя или как наказать их, сидели хмурые, злые, молчали, стоически перенося сыпавшиеся на их головы грубости и непристойности. За окнами вагона проплывали рекламные щиты, прославлялось, разумеется, высокое качество самых разных товаров, однако и тут чувствовалось стремление поддержать боевой дух — повсюду мелькали воинственные призывы, а героем рекламы был теперь не улыбающийся счастливый спортсмен, а моряк, тоже сияющий улыбкой, тоже изнемогающий от блаженности после стакана кока-колы или жевательной резинки. Как это непохоже на исполненные трагизма плакаты Испанской республики — глядя на них, трудно было сдержать волнение. Однако один из рекламных щитов привлек все же мое внимание, очень уж необычными показались и фактура его и стиль: человек, весь в черном, будто прохожие Магритта, на голове — колпак, как у жертвы инквизиции, руки скованы цепью, он стоит у красной кирпичной стены, выполненной с сюрреалистической тщательностью, над ним — небо, напоминающее картины Ива Танги, а в грудь ему целятся солдаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Дела в районе Тихого океана шли неважно. Но вот в августе того года началась Сталинградская битва; у фашистов было миног превосходство сил. Ленинград переживал все ужасы классической осады, словно во времена Пунических войн. Никто не сомневался, что в самом скором времени обескровленный изнеможенный город падет. В Западной Европе тоже, казалось, все потеряно — немцы оккупировали так называемую «свободную зону» Франции и приближались к Пиренеям, усилив в то же время бомбардировки Лондона; вспыхнул, будто факел, собор Святого Павла, что было запечатлено на весьма распространенной тогда страшной фотографии; казалось, на ней изображен тот миг, когда снята была Шестая Печать, летели с небес раскаленные камни и «цари земные и вельможи, и богатые и начальники и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор», то есть, проще говоря — в мрачных сырых запутанных коридорах Underground.., Вдобавок немецкие подводные лодки появились в Карибском море, и даже ходили слухи — так и осталось неясным, справедливые или нет,— будто однажды ночью в какую-то прибрежную деревушку явились немецкие офицеры-нацисты в полной форме. Рассказывали, будто немцы эти нахально вошли в единственный местный погребок, выпили несколько стаканов вина, сели опять в свою резиновую лодку и затерялись в ночной темноте, прежде чем кто-либо успел — телефона в деревушке не было — сообщить о визите ближайшим властям. Германское радио передавало беседы на испанском языке: наполовину шутливо, наполовину угрожающе говорилось о «симпатичных кубинцах» (sic), которые включились в общее дело, при этом сообщалось, что Германия располагает управляемыми по радио самолетами, способными преодолевать самые дальние расстояния; самолетам этим ничего не стоит добраться до кубинских городов, не следует кубинцам быть наивными и надеяться, что затемнение им как-то поможет, ибо, по заранее проведенным расчетам, «вас будут бомбардировать днем» (sic). (Беседы эти вел, я нисколько не сомневался, Рыжий Ганс — его голос, его тон, его акцент...) Казалось, все шло к тому, что к тысячелетию свастики фашисты захватят весь мир; Роммель заявил, что надеется ближайший Новый год встретить в Каире. Гитлера уже не считали просто кровавым шутом, карикатурным персонажем, он превратился в страшный бич войны, когти его тянулись уже к нефтяным промыслам Баку и Среднего Востока, где немецкая северная армия должна была соединиться с южной, и всерьез, до ужаса всерьез сбывалось то, что, желая посмешить читателей, придумал Рабле, создавший знаменитый план военной кампании Пикрохола... Но настал декабрь, а упорная, отчаянная, нечеловеческая битва под Сталинградом все еще продолжалась. И тогда родилась великая надежда, все и взгляды обратились к Советскому Союзу, и Роммелю пришлось ошенить заказ, сделанный в отеле «Шеперд», где он собирался ускорить банкет для СВОИХ офицеров, в зале с видом на Нил и пирамиды, желающие могли созерцать даже улыбку сфинкса, стоило лишь встать на носки. Теперь все зависело от исхода Сталинградской битвы, ибо именно там фашисты впервые встретили настоящий отпор, какого не встречали в других местах; для кубинской буржуазии настали трудные времена: приходилось то и дело кричать: ,,Remember Pearl Harbor" — нельзя же отказаться о г лозунга, столь популярного, а при этом в глубине души, как молитву, повторять формулу французских коллаборационистов, Лучше Гитлер, чем коммунизм». «Мир сошел с ума,— говорила моя тетушка,— безумие, безумие, безумие... Все перевернулось». Что «все перевернулось» — это я видел хорошо, ибо под воздействием все тех же роковых сил Соединенные Штаты стали союзниками СССР... И произошло чудо, нечто невиданное:
Дженерал электрик», «Дженерал моторе», «Интернешнл харве», большие рекламные агентства, фирмы «Либби», «Хайнц», Свифт», «Супы Кэмпбелла», «Мыло Пальмолив», всякие там Лучшие зубные пасты», «Консервированные абрикосы», «Лучшие растворители», «Лучшие джемы», «Болеутоляющие среда и даже сама фирма «Аспирин Байера», которая с некоторых пор повторяла как-то свое немецкое имя и называлась теперь Ск'рлинг», все они щедро финансировали радиопрограммы с бурными sound effects — взрывов, гул самолетов, свистнул, скрежет пулеметов, вой пламени, грохот обвалов, вопли даже специальная дискотека),— и в этих программах прославлялись на все лады боевая доблесть, упорство, патриотизм героических советских солдат. Однако в разговорах по-прежнему употребляли слово «Россия»,
«Советcкий Союз» не произносили никогда, ибо сейчас же но шикал призрак (не тот ли, что является на первой странице «Манифеста»?), призрак опасности, нависшей над прекрасной, изумительной западной культурой, что на латинян их замечательные, их свободы, столь прославленные, думал я про себя, приговором Сокрагу и самоубийством Сенеки. Ценности Запада! Свободы Запада! Странный парадокс: их защищали под Сталинградом. Но только — об этом, разумеется, не говорилось в передовых статьях «Диарио де ла Марина», однако думали так многие,— только пусть американцы войдут в Берлин раньше русских. Если же первыми окажутся русские, весьма возможно, черт побери! (так говорила графиня), что западная цивилизация полетит вверх тормашками... Так обстояли дела, когда в начале января я решил съездить недели на две в Нью-Йорк. Мои занятия архитектурой шли успешно. Однако, чтобы пополнить знания в области техники, полученные в Гаванском университете, нужны были книги, журналы, брошюры по специальности, в Гаване их достать невозможно, а именно с их помощью надеялся я снова войти в курс профессиональных проблем, включиться в деятельность, от которой отошел, покинув мастерскую Ле Корбюзье, когда полюбил Аду; встреча с нею была для меня откровением, душою и телом предался я этой женщине, и лишь тогда наконец понял и ощутил в себе человека, а ведь до той поры никакие философские сочинения не могли мне помочь. Кроме того, «Карнавал», что разучивали ученицы Вериной балетной школы, почти уже был готов, девушки неплохо исполняли свои партии, спектакль собирались показать в зале «Аудиториум»; Вера не могла больше обходиться без партитуры, расписанной по инструментам, а ее можно было купить только в Америке; заказывать по почте в военное время рискованно, все словно помешанные ловили шпионов, и почтовый чиновник наверняка отправит ноты по бесконечным ступеням цензуры, ибо всякие там восьмушки, тридцать вторые, шестнадцатые, бемоли, бекары, двойные бемоли внушали мудрецам из американских служб особое подозрение.
И вот с такими намерениями в холодной ветреный тревожный день прибыл я в Миами (или Майами, как выговаривала тетушка), получив «крещение воздухом» на борту самолета компании Пан-Америкэн (стюардессы там были до того очаровательны, что я с тех самых пор отношусь с пристальным вниманием ко всем стюардессам земного шара; и любезные они, и кроткие, и улыбаются прелестно, всякий, я думаю, мечтает, чтобы у жены его был такой характер...); сам полет меня, впрочем, несколько разочаровал: в иллюминаторы оказалась вставленной желтая слюда, чтобы во время короткого перелета пассажиры не могли наблюдать сверху за «передвижением кораблей»... Выспавшись в первом попавшемся приличном отеле, я сел в поезд, так как меня предупредили, что лететь из Миами в Нью-Йорк не всегда приятно, ибо хотя конституция и гарантирует гражданам страны идеальный порядок, тем не менее в голубых американских небесах случаются электрические грозы. Должен сказать, что постепенно и я стал чувствовать себя включенным в «атмосферу войны», разумеется, вовсе непохожую на прежнюю, испанскую войну; там враг находился рядом, каждую минуту можно было ожидать бомбежки. Отсюда же война далеко, и потому представления о ней самые фантастические. В «Сатердей иннинг пост» видел я рисунки художника Нормана Рокуэлла, изображавшие всякие трогательные сцены: радостно взволнованное семейство встречает сына, неожиданно вернувшегося с тихоокеанского фронта; молодой ветеран, участник десятка битв, сидит в деревенской кузнице, восхищенные односельчане окружили его, он рассказывает о своих подвигах; новобранец перед уходом на войну созерцает портрет прадеда — героя битвы при Йорктауне1, в треуголке и с орденами; мать с гордостью глядит на сына в солдатской форме; вечно улыбающаяся медицинская сестра; старики, обсуждающие последние известия с театра поенных действий... В дополнение ко всему этому по радио то и дело гремели марши, один из них, весьма, надо сказать, воинственный, сочинил Джордж Гершвин. Рядом с денно и нощно дымящими военными заводами — реклама, развязно приглашающая приезжих, что останавливаются здесь ненадолго, проявить патриотизм в несколько оригинальной форме: «Если хочешь быть Пирл-Харбор, зайди в бар Джонни»... Призыв звучал довольно двусмысленно; а в вагоне-ресторане я видел пьяных новобранцев, они открыто издевались над офицерами; те, не зная, как заставить непочтительных будущих подчиненных уважать себя или как наказать их, сидели хмурые, злые, молчали, стоически перенося сыпавшиеся на их головы грубости и непристойности. За окнами вагона проплывали рекламные щиты, прославлялось, разумеется, высокое качество самых разных товаров, однако и тут чувствовалось стремление поддержать боевой дух — повсюду мелькали воинственные призывы, а героем рекламы был теперь не улыбающийся счастливый спортсмен, а моряк, тоже сияющий улыбкой, тоже изнемогающий от блаженности после стакана кока-колы или жевательной резинки. Как это непохоже на исполненные трагизма плакаты Испанской республики — глядя на них, трудно было сдержать волнение. Однако один из рекламных щитов привлек все же мое внимание, очень уж необычными показались и фактура его и стиль: человек, весь в черном, будто прохожие Магритта, на голове — колпак, как у жертвы инквизиции, руки скованы цепью, он стоит у красной кирпичной стены, выполненной с сюрреалистической тщательностью, над ним — небо, напоминающее картины Ива Танги, а в грудь ему целятся солдаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57