Нисколько не сомневаюсь, что еще все это скажу тебе. И все то, что я выскажу тебе вслух,— возможно, под дубом в саду, у могилы бедного Янека, или где-либо еще, только не на Брацкой, ибо там уж слишком бы веяло прошлым, а я хочу о будущем,— приобретет значение, гораздо больше выразительности, чем значат эти черные закорючки на бумаге (которую вдобавок эта идиотка Ядвига снабдила короной). Мне хотелось бы, чтобы ты доверился будущему. То есть не боялся этого будущего. Будущее пугает человека и народ, если у них нет прошлого, нет чего-то такого, что добыто многолетним или многовековым опытом. Так вот, я считаю, что польский опыт так своеобразен и велик, что бессильна справиться с ним любая истребительная акция. Тебе хорошо известно, что политика ассимиляции, которую некогда проводили три великие державы тремя различными способами, ничего не дала. Точно так же ничтожные результаты принесет политика полного физического уничтожения, осуществляемая методами энергичными, варварскими, жестокими, но глупыми. Между нами говоря, любое уничтожение глупо.
Очень жалею, что ты не с нами. Надо видеть этот народ именно сейчас, чтобы проникнуться убеждением, что он все выдержит. Мне не хотелось бы впадать в патетику, но на бумагу сами просятся слова: великий. Надо пойти на базар и послушать, о чем судачат бабы, надо пойти на лекцию философа Мильбранда (он был здесь у меня, приезжал к Геленке), чтобы убедиться: сколько бы ветвей ни срубили варвары, глубокие корни останутся.
Я все это знаю и во все это верю, хотя держусь как бы на отшибе, затаившись, и притворяюсь, что живу не вместе с ними. Но не жить вместе с ними невозможно. Всегда живешь вместе со всем обществом, а теперь более, чем когда-либо. Сейчас все контакты с внешним миром как между отдельными людьми, так и между целыми группами людей, прерваны. Мы одиноки, но именно это раскрывает нас в полной мере. Мы одни перед лицом преступлений, чужих и собственных, и проявлений величайшего героизма, увы, только собственного.
Жаль, что ты не видишь Анджея. Он теперь удивительно прекрасен благодаря той простоте, которая от бога. В душе его нет гнева, одна решимость. (Другие испытывают гнев и горечь, как, например, Геленка, но и она бесконечно прекрасна.) И Анджей не одинок, таких Анджеев тысячи.
Сразу же после войны — а конец ее близок, и те, кто умеет видеть, знают, как это произойдет,— возвращайся, несмотря ни на что, вопреки всем соблазнам, которые будет расточать перед тобой та земля, где ты в тот момент окажешься. Лишь бы это не было царство Персефоны. Подумай, как нам придется тогда утверждать свое право на существование, сколько от нас потребуется доказательств, как будет нужен каждый человек. А тот мир — гибнущий. Ты хорошо знаешь мой опыт, связанный с ним, я часто говорил тебе об этом, хоть ты и возражал. Думал-то я гораздо больше, чем говорил с тобой, и поэтому пишу это письмо, которое выходит из берегов, как Висла на святого Яна, и уносит обломанные ветки и целые стволы. Мы должны стать лицом к лицу с величайшими задачами уже не истории, а философии истории. И прежде всего должны быть самими собой.
Задумывался ли ты когда-нибудь о нашем XVII веке? Веке барокко и поражений? Мы забываем о том, что во второй половине XVII века такие магнаты, как твои предки (мои тогда сражались на стороне украинцев), кое в чем преуспели только потому, что в первой половине этого века мы укрепили основы, возродили величайшие гуманистические традиции и оглянулись на Болеслава, Казимира, Ягелло и Сигизмунда Старого. Я называю эти имена не потому, что суть в отдельных личностях. Я не верю во властелинов, властелины преходящи. Верь мне и помни, пусть это облегчит тебе возвращению на родину: властелины преходящи. Речь идет о группировках, об эпохах, о доказательствах способности жить и творить заново после того, как все рассыпалось в прах.
Ох, как далеко забрел я от моего печального Коморова! Прости мне великодушно вещь, которую я за всю свою жизнь научился ненавидеть: пафос.
Я всю жизнь остерегался пафоса, как огня. Поэтому и прошла она как сон, и ничего я не совершил. Умри я сейчас, ничего после меня не останется. Одним льщу себя: я умел регистрировать явления, умел констатировать факты и запечатлевать их в своем сознании, систематизировать и устанавливать между ними логическую связь. Но кому до этого дело?
Знаешь, я сейчас настолько переполнен наблюдениями, что похож на насыщенный раствор. Достаточно одного факта, одной лишней капли, и все во мне кристаллизуется. Во что это выльется? Не знаю. Слишком долго был я пассивным наблюдателем, чтобы теперь отбросить этот бесконечный кошмар. Слишком во многом могу я себя упрекнуть, чтобы забыть теперь об угрызениях совести.
Однако мне кажется, что возникает у меня еще один соблазн: бросить вызов жизни, этой страшной жизни, которая стала теперь уделом всех. Бросить вызов и...
Тут письмо обрывалось.
VI
Только осенью Алек окончательно перебрался в Коморов. Все лето Шушкевичи «постепенно» перебирались в Варшаву. Алек не мешал им и не досадовал. В Варшаве у него нашлись кое-какие дела, причем несколько раз его вызывали на допросы, которые пока не сулили никаких неприятностей. Стать хозяином Коморова ему тоже никто не помешал. Все хозяйственные дела, разговоры с Фибихом и Жерменой, которая все еще сидела на старом пепелище, он отложил на более позднее время, решив заполнить ими осенние вечера, которые обещали быть скучными. А пока он довольно часто наведывался в Миланувек и долгие часы проводил в беседах с пани Ройской и ее внучкой.
Сразу же после окончательного водворения в Коморове Алек решил эксгумировать останки обоих друзей, погребенных в саду. Ядвига хотела похоронить Янека на Брудне, а Януша собирались перенести на Повонзки, в фамильный склеп. Их разлучали.
В день эксгумации, а это был первый день пребывания Алека на новом месте, он обошел все хозяйство. Оно было невелико. Алек остановился возле дуба. Мышинскийи Вевюрский лежали по ту сторону дуба, если смотреть с тропинки. Откапывать их начали еще до приезда врача и санитарки из Сохачева.
Могилы были обозначены, и раскопать их не представляло большого труда. Занялся этим делом Игнац (он давно вернулся из Германии и теперь уже обзавелся собственным хозяйством). Игнац поплевывал в ладони и стучал сапогом о лопату. Помогал ему «вестник богов» — его сын, который стал светловолосым стройным парнем. Он был уже на целую голову выше отца.
Прибывших из Сохачева чиновников явно тяготила порученная им миссия. Только санитарка в белом халате и резиновых перчатках была преисполнена рвения. Она всплескивала обтянутыми резиной руками и почти с восторгом повторяла, обращаясь к Алеку:
— Ах, как хорошо, что их выкопают...
Билинский не мог взять в толк, чем же это хорошо. Он сам распорядился произвести эксгумацию, но теперь жалел об этом. На душе у него было довольно тяжело, хотя на своем коротком веку он повидал уже немало трупов. Впрочем, Алек прекрасно понимал, что раз уж он собрался поселиться в Коморове, то не мог оставлять этих двух могил возле самого дома.
Под дубом, рядом со скамейкой, стояли два одинаковых желтых гроба, приготовленных для останков. На их крышках виднелись черные кресты и круглые веночки в стиле ампир. Первым выкопали Янека. Он лежал совсем неглубоко, обернутый в какое-то одеяло или брезент, который вполне сохранился. С помощью этого брезента и извлекли из могилы труп, который, казалось, совершенно истлел. Он пролежал в песке восемь лет. И почти не издавал трупного смрада.
Останки эти быстро разложили на белом полотне, и санитарка ловко их запеленала. Янек казался теперь таким же маленьким, как узелок с вещами, который некогда пани Вевюрская собрала перед отъездом в Одессу. Алек, с минуту постоявший у ямы, увидал череп, на котором сохранились остатки кожи; кончика носа не было, и зияли пустые глазницы.
Янушже лежал гораздо глубже, в чистом белом песке. Труп хорошо сохранился. Впрочем, он пролежал в земле меньше Вевюрского. Завернут он был в клетчатый плед, который расползся, когда за него ухватились могильщики.
Игнацу с сыном пришлось подсунуть под останки свежее полотно и брезент, припасенный Фибихом, и лишь после этого они вытащили тело Януша на край разрытой могилы и положили на землю.
Санитарка снова хотела превратить выкопанные останки в аккуратный узелок, но Алек остановил ее. Приблизился к яме и взглянул на прах дяди.
И лицо было видно, и руки, освобожденные от пледа, сложенные на груди, сжимающие маленький деревянный крестик, и одежда, в которой его похоронили, не истлела. Только все это: и лицо, и руки, и крестик, и одежда — было одинакового серо-зеленого цвета, словно изваянное из плесени. Поэтому труп производил впечатление чего-то нереального, походил на какое-то кошмарное произведение искусства.
Черты лица, окаменевшего и ссохшегося, выделялись, словно выполненные средневековым резчиком по дереву. Глаза запали, бровей не было — и все лицо выражало глубокую скорбь, пои глубокое умиротворение. Короткий нос Януша стал еще более коротким и приплюснутым, словно втягивал в ноздри какой-то запах, а тонкие губы были тоже цвета плесени, как лоб, щеки, руки и костюм. Прах этот казался бесконечно чуждым и принадлежащим земле, и сердце Билинского наполнилось изумлением оттого, что смерть может быть такой законченной и неотвратимой. Это тело уже не было телом. Оно было тенью и землей.
Алек махнул рукой, но кто-то слегка толкнул его. Ядвига стояла подле него, не сводя с останков алчного и горестного взгляда. Билинский отвернулся. Он сделал несколько шагов в сторону дома, а когда оглянулся на оставшихся под дубом, Игнац, его сын и Ядвига уже укладывали в гроб длинный белый сверток.
Закрыли, запечатали второй гроб и уже собирались отнести на грузовик, когда Билинский вспомнил еще о чем-то.
— Нет ли каких-нибудь цветов? — спросил он Фибиха, высмотрев его в толпе любопытных или готовых оказать покойным последнюю услугу зевак, работников и девчат.
— В оранжерее есть хризантемы.
— Пойдем, нарежем им немного цветов. Гробы между тем отнесли на грузовик.
Пошли в оранжерею: Алек, пан Фибих и Ядвига.
Алек по приезде еще не успел осмотреть оранжереи. Они непомерно разрослись за войну. Януш во время оккупации ежегодно пристраивал новые крылья к уже существующей галерее. Билинский не знал этих сооружений. Когда он прежде заезжал в Коморов, оранжереи были гораздо меньше. Попросту стояла одна раз-водочная, впоследствии разрушенная. Ныне теплицы выстроились в четыре ряда, соединенные одной общей галереей, обогреваемые паром. Рядом высилась труба котельной. В оранжереях было куда теплее, чем на дворе. Отопление уже действовало.
Эксгумированные тела не источали отталкивающего смрада. Но над разрытыми могилами стоял неприятный, тяжелый дух. Влажные, пропитанные земной сыростью покровы и одежда, иссохшие в песке тела, остатки истлевших внутренностей издавали запах резкий и прилипчивый. Под дубом веяло смертью и нищетой. Алек это почувствовал только здесь, в оранжерее, где на него дохнуло свежим, камфарным ароматом листвы хризантем. Точно желая усилить этот запах, он сорвал темно-зеленый листок и растер его в пальцах. Потом поднес ладонь к лицу и вдохнул этот освежающий аромат, который издавна действовал на него словно какое-то воспоминание о лучших временах. Алек понял, что запах хризантем был для него всегда связан с Коморовом. В той старой раз-водочной так же пестрели осенней порой, в эпоху его охотничьих эскапад, мелкие белые и желтые цветы, которые стали теперь для него цветами траура. И так же как минуту назад, при осмотре трупов, останки, вопреки знакомым чертам испепеленного лица, ничем не напомнили Билипскому живого Януша, этот терпкий аромат растертого листка возродил перед его глазами почти осязаемые образы дяди и его жены, несчастной, рано умершей Зоей. Направляясь в Варшаву, находясь в Миланувеке, и теперь, по пути из Варшавы в Коморов, Алек не вспоминал о Зосе. Но в это мгновение всплыл в его памяти образ невысокой женщины с прекрасными, испуганными глазами, какой он видел ее давным-давно на концерте. Он увидел ее, стоявшую на пурпурном ковре лестницы в консерватории и обращавшуюся к нему с каким-то вопросом, на который он не ответил. Он уже не помнил, о чем она спрашивала. Но помнил, что не ответил ни слова, только покраснел до корней волос. Он не сумел бы и теперь ответить ни на один вопрос умерших. И, к своему величайшему изумлению, почувствовал, как кровь с такой силой ударила ему в лицо, что даже слезы навернулись на глаза.
— Цветы еще мало распустились,— сказал пан Фибих и вручил ему секатор,— ведь мы их готовим только ко дню поминовения усопших. Но кое-что найдется в четвертой теплице. Там есть те мелкие, которые так любил пан Януш.
Алек огляделся. В каждом крыле оранжереи стояли горшочки с другим сортом мелких цветов. В первом — были круглые, белые, похожие на комки снега, а когда прошел во второе, то увидал, что здесь распускаются темно-пурпурные цветы с золотистой оторочкой. В третьей теплице росли розовые, с остроконечными, колючими лепестками, а в последней — мелкие желтые, лиловые и коричневые. Но больше всего было тут белых хризантем. Алек держал в руке секатор, но цветы не срезал. Он любовался этим морем растений, волны которого были окрашены в благородные, слегка приглушенные, точно выгоревший ковер, тона.
В четвертой оранжерее он ощутил очень сильный запах апельсинов. Невольно вспомнилась Африка. В сторонке, на маленьком столике, он увидел четыре горшка с туберозами и понял, откуда здесь этот аромат.
— А туберозы? — спросил Алек.
— Остались от предыдущего захода,— пояснил садовник.— Малость запоздали. Были затруднения с топливом. Мы, видите ли, соблюдаем очередность... Перед хризантемами были туберозы, после хризантем будут цикламены. Вот, взгляните, уже приготовлены.
И Фибих показал ему на расставленные под столами, на которых распускались хризантемы, небольшие горшочки. Из них выглядывали испещренные светлыми пятнами бледно-зеленые листья плотных кустиков альпийской фиалки.
— Пан Януш выстроил прекрасную оранжерею,— с некоторым умилением произнесла Ядвига, стоявшая подле Алека с крупной хризантемой в руке.
И она и Фибих окинули взглядом великолепную теплицу, как бы любуясь этим морем пышных, выхоленных растений.
— Толковое он создал хозяйство,— одобрительно проговорил старый Фибих,— теперь только следи, чтобы тут был порядок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Очень жалею, что ты не с нами. Надо видеть этот народ именно сейчас, чтобы проникнуться убеждением, что он все выдержит. Мне не хотелось бы впадать в патетику, но на бумагу сами просятся слова: великий. Надо пойти на базар и послушать, о чем судачат бабы, надо пойти на лекцию философа Мильбранда (он был здесь у меня, приезжал к Геленке), чтобы убедиться: сколько бы ветвей ни срубили варвары, глубокие корни останутся.
Я все это знаю и во все это верю, хотя держусь как бы на отшибе, затаившись, и притворяюсь, что живу не вместе с ними. Но не жить вместе с ними невозможно. Всегда живешь вместе со всем обществом, а теперь более, чем когда-либо. Сейчас все контакты с внешним миром как между отдельными людьми, так и между целыми группами людей, прерваны. Мы одиноки, но именно это раскрывает нас в полной мере. Мы одни перед лицом преступлений, чужих и собственных, и проявлений величайшего героизма, увы, только собственного.
Жаль, что ты не видишь Анджея. Он теперь удивительно прекрасен благодаря той простоте, которая от бога. В душе его нет гнева, одна решимость. (Другие испытывают гнев и горечь, как, например, Геленка, но и она бесконечно прекрасна.) И Анджей не одинок, таких Анджеев тысячи.
Сразу же после войны — а конец ее близок, и те, кто умеет видеть, знают, как это произойдет,— возвращайся, несмотря ни на что, вопреки всем соблазнам, которые будет расточать перед тобой та земля, где ты в тот момент окажешься. Лишь бы это не было царство Персефоны. Подумай, как нам придется тогда утверждать свое право на существование, сколько от нас потребуется доказательств, как будет нужен каждый человек. А тот мир — гибнущий. Ты хорошо знаешь мой опыт, связанный с ним, я часто говорил тебе об этом, хоть ты и возражал. Думал-то я гораздо больше, чем говорил с тобой, и поэтому пишу это письмо, которое выходит из берегов, как Висла на святого Яна, и уносит обломанные ветки и целые стволы. Мы должны стать лицом к лицу с величайшими задачами уже не истории, а философии истории. И прежде всего должны быть самими собой.
Задумывался ли ты когда-нибудь о нашем XVII веке? Веке барокко и поражений? Мы забываем о том, что во второй половине XVII века такие магнаты, как твои предки (мои тогда сражались на стороне украинцев), кое в чем преуспели только потому, что в первой половине этого века мы укрепили основы, возродили величайшие гуманистические традиции и оглянулись на Болеслава, Казимира, Ягелло и Сигизмунда Старого. Я называю эти имена не потому, что суть в отдельных личностях. Я не верю во властелинов, властелины преходящи. Верь мне и помни, пусть это облегчит тебе возвращению на родину: властелины преходящи. Речь идет о группировках, об эпохах, о доказательствах способности жить и творить заново после того, как все рассыпалось в прах.
Ох, как далеко забрел я от моего печального Коморова! Прости мне великодушно вещь, которую я за всю свою жизнь научился ненавидеть: пафос.
Я всю жизнь остерегался пафоса, как огня. Поэтому и прошла она как сон, и ничего я не совершил. Умри я сейчас, ничего после меня не останется. Одним льщу себя: я умел регистрировать явления, умел констатировать факты и запечатлевать их в своем сознании, систематизировать и устанавливать между ними логическую связь. Но кому до этого дело?
Знаешь, я сейчас настолько переполнен наблюдениями, что похож на насыщенный раствор. Достаточно одного факта, одной лишней капли, и все во мне кристаллизуется. Во что это выльется? Не знаю. Слишком долго был я пассивным наблюдателем, чтобы теперь отбросить этот бесконечный кошмар. Слишком во многом могу я себя упрекнуть, чтобы забыть теперь об угрызениях совести.
Однако мне кажется, что возникает у меня еще один соблазн: бросить вызов жизни, этой страшной жизни, которая стала теперь уделом всех. Бросить вызов и...
Тут письмо обрывалось.
VI
Только осенью Алек окончательно перебрался в Коморов. Все лето Шушкевичи «постепенно» перебирались в Варшаву. Алек не мешал им и не досадовал. В Варшаве у него нашлись кое-какие дела, причем несколько раз его вызывали на допросы, которые пока не сулили никаких неприятностей. Стать хозяином Коморова ему тоже никто не помешал. Все хозяйственные дела, разговоры с Фибихом и Жерменой, которая все еще сидела на старом пепелище, он отложил на более позднее время, решив заполнить ими осенние вечера, которые обещали быть скучными. А пока он довольно часто наведывался в Миланувек и долгие часы проводил в беседах с пани Ройской и ее внучкой.
Сразу же после окончательного водворения в Коморове Алек решил эксгумировать останки обоих друзей, погребенных в саду. Ядвига хотела похоронить Янека на Брудне, а Януша собирались перенести на Повонзки, в фамильный склеп. Их разлучали.
В день эксгумации, а это был первый день пребывания Алека на новом месте, он обошел все хозяйство. Оно было невелико. Алек остановился возле дуба. Мышинскийи Вевюрский лежали по ту сторону дуба, если смотреть с тропинки. Откапывать их начали еще до приезда врача и санитарки из Сохачева.
Могилы были обозначены, и раскопать их не представляло большого труда. Занялся этим делом Игнац (он давно вернулся из Германии и теперь уже обзавелся собственным хозяйством). Игнац поплевывал в ладони и стучал сапогом о лопату. Помогал ему «вестник богов» — его сын, который стал светловолосым стройным парнем. Он был уже на целую голову выше отца.
Прибывших из Сохачева чиновников явно тяготила порученная им миссия. Только санитарка в белом халате и резиновых перчатках была преисполнена рвения. Она всплескивала обтянутыми резиной руками и почти с восторгом повторяла, обращаясь к Алеку:
— Ах, как хорошо, что их выкопают...
Билинский не мог взять в толк, чем же это хорошо. Он сам распорядился произвести эксгумацию, но теперь жалел об этом. На душе у него было довольно тяжело, хотя на своем коротком веку он повидал уже немало трупов. Впрочем, Алек прекрасно понимал, что раз уж он собрался поселиться в Коморове, то не мог оставлять этих двух могил возле самого дома.
Под дубом, рядом со скамейкой, стояли два одинаковых желтых гроба, приготовленных для останков. На их крышках виднелись черные кресты и круглые веночки в стиле ампир. Первым выкопали Янека. Он лежал совсем неглубоко, обернутый в какое-то одеяло или брезент, который вполне сохранился. С помощью этого брезента и извлекли из могилы труп, который, казалось, совершенно истлел. Он пролежал в песке восемь лет. И почти не издавал трупного смрада.
Останки эти быстро разложили на белом полотне, и санитарка ловко их запеленала. Янек казался теперь таким же маленьким, как узелок с вещами, который некогда пани Вевюрская собрала перед отъездом в Одессу. Алек, с минуту постоявший у ямы, увидал череп, на котором сохранились остатки кожи; кончика носа не было, и зияли пустые глазницы.
Янушже лежал гораздо глубже, в чистом белом песке. Труп хорошо сохранился. Впрочем, он пролежал в земле меньше Вевюрского. Завернут он был в клетчатый плед, который расползся, когда за него ухватились могильщики.
Игнацу с сыном пришлось подсунуть под останки свежее полотно и брезент, припасенный Фибихом, и лишь после этого они вытащили тело Януша на край разрытой могилы и положили на землю.
Санитарка снова хотела превратить выкопанные останки в аккуратный узелок, но Алек остановил ее. Приблизился к яме и взглянул на прах дяди.
И лицо было видно, и руки, освобожденные от пледа, сложенные на груди, сжимающие маленький деревянный крестик, и одежда, в которой его похоронили, не истлела. Только все это: и лицо, и руки, и крестик, и одежда — было одинакового серо-зеленого цвета, словно изваянное из плесени. Поэтому труп производил впечатление чего-то нереального, походил на какое-то кошмарное произведение искусства.
Черты лица, окаменевшего и ссохшегося, выделялись, словно выполненные средневековым резчиком по дереву. Глаза запали, бровей не было — и все лицо выражало глубокую скорбь, пои глубокое умиротворение. Короткий нос Януша стал еще более коротким и приплюснутым, словно втягивал в ноздри какой-то запах, а тонкие губы были тоже цвета плесени, как лоб, щеки, руки и костюм. Прах этот казался бесконечно чуждым и принадлежащим земле, и сердце Билинского наполнилось изумлением оттого, что смерть может быть такой законченной и неотвратимой. Это тело уже не было телом. Оно было тенью и землей.
Алек махнул рукой, но кто-то слегка толкнул его. Ядвига стояла подле него, не сводя с останков алчного и горестного взгляда. Билинский отвернулся. Он сделал несколько шагов в сторону дома, а когда оглянулся на оставшихся под дубом, Игнац, его сын и Ядвига уже укладывали в гроб длинный белый сверток.
Закрыли, запечатали второй гроб и уже собирались отнести на грузовик, когда Билинский вспомнил еще о чем-то.
— Нет ли каких-нибудь цветов? — спросил он Фибиха, высмотрев его в толпе любопытных или готовых оказать покойным последнюю услугу зевак, работников и девчат.
— В оранжерее есть хризантемы.
— Пойдем, нарежем им немного цветов. Гробы между тем отнесли на грузовик.
Пошли в оранжерею: Алек, пан Фибих и Ядвига.
Алек по приезде еще не успел осмотреть оранжереи. Они непомерно разрослись за войну. Януш во время оккупации ежегодно пристраивал новые крылья к уже существующей галерее. Билинский не знал этих сооружений. Когда он прежде заезжал в Коморов, оранжереи были гораздо меньше. Попросту стояла одна раз-водочная, впоследствии разрушенная. Ныне теплицы выстроились в четыре ряда, соединенные одной общей галереей, обогреваемые паром. Рядом высилась труба котельной. В оранжереях было куда теплее, чем на дворе. Отопление уже действовало.
Эксгумированные тела не источали отталкивающего смрада. Но над разрытыми могилами стоял неприятный, тяжелый дух. Влажные, пропитанные земной сыростью покровы и одежда, иссохшие в песке тела, остатки истлевших внутренностей издавали запах резкий и прилипчивый. Под дубом веяло смертью и нищетой. Алек это почувствовал только здесь, в оранжерее, где на него дохнуло свежим, камфарным ароматом листвы хризантем. Точно желая усилить этот запах, он сорвал темно-зеленый листок и растер его в пальцах. Потом поднес ладонь к лицу и вдохнул этот освежающий аромат, который издавна действовал на него словно какое-то воспоминание о лучших временах. Алек понял, что запах хризантем был для него всегда связан с Коморовом. В той старой раз-водочной так же пестрели осенней порой, в эпоху его охотничьих эскапад, мелкие белые и желтые цветы, которые стали теперь для него цветами траура. И так же как минуту назад, при осмотре трупов, останки, вопреки знакомым чертам испепеленного лица, ничем не напомнили Билипскому живого Януша, этот терпкий аромат растертого листка возродил перед его глазами почти осязаемые образы дяди и его жены, несчастной, рано умершей Зоей. Направляясь в Варшаву, находясь в Миланувеке, и теперь, по пути из Варшавы в Коморов, Алек не вспоминал о Зосе. Но в это мгновение всплыл в его памяти образ невысокой женщины с прекрасными, испуганными глазами, какой он видел ее давным-давно на концерте. Он увидел ее, стоявшую на пурпурном ковре лестницы в консерватории и обращавшуюся к нему с каким-то вопросом, на который он не ответил. Он уже не помнил, о чем она спрашивала. Но помнил, что не ответил ни слова, только покраснел до корней волос. Он не сумел бы и теперь ответить ни на один вопрос умерших. И, к своему величайшему изумлению, почувствовал, как кровь с такой силой ударила ему в лицо, что даже слезы навернулись на глаза.
— Цветы еще мало распустились,— сказал пан Фибих и вручил ему секатор,— ведь мы их готовим только ко дню поминовения усопших. Но кое-что найдется в четвертой теплице. Там есть те мелкие, которые так любил пан Януш.
Алек огляделся. В каждом крыле оранжереи стояли горшочки с другим сортом мелких цветов. В первом — были круглые, белые, похожие на комки снега, а когда прошел во второе, то увидал, что здесь распускаются темно-пурпурные цветы с золотистой оторочкой. В третьей теплице росли розовые, с остроконечными, колючими лепестками, а в последней — мелкие желтые, лиловые и коричневые. Но больше всего было тут белых хризантем. Алек держал в руке секатор, но цветы не срезал. Он любовался этим морем растений, волны которого были окрашены в благородные, слегка приглушенные, точно выгоревший ковер, тона.
В четвертой оранжерее он ощутил очень сильный запах апельсинов. Невольно вспомнилась Африка. В сторонке, на маленьком столике, он увидел четыре горшка с туберозами и понял, откуда здесь этот аромат.
— А туберозы? — спросил Алек.
— Остались от предыдущего захода,— пояснил садовник.— Малость запоздали. Были затруднения с топливом. Мы, видите ли, соблюдаем очередность... Перед хризантемами были туберозы, после хризантем будут цикламены. Вот, взгляните, уже приготовлены.
И Фибих показал ему на расставленные под столами, на которых распускались хризантемы, небольшие горшочки. Из них выглядывали испещренные светлыми пятнами бледно-зеленые листья плотных кустиков альпийской фиалки.
— Пан Януш выстроил прекрасную оранжерею,— с некоторым умилением произнесла Ядвига, стоявшая подле Алека с крупной хризантемой в руке.
И она и Фибих окинули взглядом великолепную теплицу, как бы любуясь этим морем пышных, выхоленных растений.
— Толковое он создал хозяйство,— одобрительно проговорил старый Фибих,— теперь только следи, чтобы тут был порядок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68