А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты должен сходить к ней еще раз.
— Не могу.
Марре надел очки и, поудобнее устроившись на диване, взглянул на Януша, как будто увидел его впервые.
— Это что же,— спросил он,— мы настолько эгоистичны? Януш пожал плечами.
— Да. Я ужасный эгоист. Но знаете, профессор, человек не может перестать быть таким, какой он есть.
— Ну да? Элементы изменяются, а человек не может? Разумеется, может.
— А мне кажется, что нет. Во всяком случае, я не собираюсь менять свою сущность.
— А твоя сущность — эгоизм?
— Видимо, да.
— Ты сделал из этого культ? Как Баррес? Le culte du mois ?
— Нет, культа я не делал. Но к миссис Доус больше не пойду.
— Ну хорошо, хорошо. Так ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге?
— Вы столько всего говорили!
— Правильно. Но я говорил вам об одной важной вещи. Я привел вам слова Пьера Кюри. Разумеется, не совсем точно, но примерно его словами: некоторые научные факты, попав в дурные руки... могут быть использованы во вред человечеству...
— Это и есть тот пагубный путь?
— Но я скажу больше. Ученый должен быть осторожным в формулировке своих выводов. И Кюри был осторожен. Он сказал «во вред». Я так же осторожен. И формулирую мое определение с величайшей осторожностью. Не только в аудитории Сорбонны, но и здесь. В разговоре с тобой, мой молодой друг...
— Молодой,— иронически повторил Януш.
— Так вот, я обязан сказать: могут быть использованы для уничтожения человечества...
— Должно же человечество когда-то кончиться.
— Да! И теперь мы знаем как! Когда-то говорили об остывании солнца, о высыхании морей, бог весть какие только бредни, то есть я хотел сказать — гипотезы...— одернул сам себя Марре Шуар.— А теперь мы знаем: как в Священном писании, как в Апокалипсисе. В сплошном пламени, в распаде всего сущего на атомы и it распылении атомов. Ты понимаешь — атомов!
— Более или менее понимаю.
— Теперь ты понимаешь, каким преступлением было расщепление атома? Наука должна была это совершить. К этому она шла. Она должна была это совершить, как тот студент из «Преступления и наказания» должен был убить свою старушку. К этому она шла, начиная с того наивного философа, который дал название: а-то-мос — то, что не может быть разделено, неделимое. А мы разделили... И с этой минуты стало известно, как погибнет мир.
— Может, это и лучше.
— Как это лучше? Ведь неизвестно, когда он погибнет. Неизвестно, в какой момент какому-то безумцу придет в голову бросить ее...
— Что? — с внезапным страхом спросил Януш.
— Бомбу. Атомную бомбу. К этому стремится человечество, над этим работают лаборатории в Америке, в Германии, в Норвегии. Этого от меня хотели: бомбы, атомной бомбы. И какой-то безумец ее бросит...
— И что? Что тогда?
— Разве для этого мир существовал миллионы лет, то есть земля существовала... Прости, но я всегда выхожу из себя, говоря об этом, и перестаю мыслить четко. Перестаю взвешивать слова. Так вот, для того ли человечество существовало на земле столько миллионов лет, чтобы единственной целью, к которой оно идет, было самоуничтожение? Самое глупое самоубийство?
— Иногда самоубийство — единственное спасение.
— А, какая сентиментальная чепуха! Над всем человечеством висит дамоклов меч.
— Все, что вы говорите, профессор, меня страшно удивляет,— сказал Януш, совершенно успокоившись.— Ведь человечество все равно должно исчезнуть. И вы умрете, и я, и все эти студенты, которые так шумят вокруг, все они будут трупами. Так не все ли равно, если они превратятся в пепел, в дым...
— Но все сразу!
— Хотя бы и так. Смерть неизбежна.
— Вы даже не задумываетесь,— рявкнул Марре Шуар, точно отстраняя Януша этим «вы» от себя и от своих откровений,— что исчезнут не только люди, исчезнет все достояние человечества. Соборы, картины, книги...
— И сама наука, которая к этому привела,— усмехнулся Януш.
— Вы знаете, что сказал один из наших ученых? Новые средства, которые изыскивает наука, равно приближают как свершение того, чего общество ожидает от них, так и опасность того, чего от них не ожидают! Видите? Опасность. И хотя общество этого не ждет, есть, однако, силы, которые ждут... ждут, говорю тебе, ждут... величайшего случая!
— Иначе говоря, наука из силы утилитарной, служебной превращается в силу руководящую и господствующую. Тогда почему же катастрофа? Ведь и Платон мечтал о том, чтобы государством управляли ученые.
— Какие ученые?
— Благородные ученые.
— О боже мой,— снова фальцетом выкрикнул Марре Шу-ар,— да ведь наука этически нейтральна! И она пойдет в любом направлении. Говорят, что ученые неподкупны, что их интересует только благо науки. Неправда, они пойдут в любом направлении и оставят в конце tabula rasa...
— Человеческая деятельность, труд, творчество — это же все должно оставить свой след.
— Ничего, rien,— сказал Марре Шуар и всеотрицающим жестом бросил пустой стакан, который, к счастью, упал на диванчик.
Януш поставил стакан на стол.
— Вот видите, не разбился,— сказал он с улыбкой. Но Марре пропустил мимо ушей этот намек.
— Человеческая деятельность! — иронически фыркнул он.— Человеческая деятельность! Тут никакая деятельность не поможет.
— Но ведь сознание этого просто ужасно! — запротестовал Януш.— Если оно проникнет глубже, в массы...
— То что? То они перестанут резать друг друга? Готовить оружие? Думать о власти, власти, власти?..
— Если сознание этого проникнет в разум молодого поколения, то ведь никакие усилия не помогут. Они бросят оружие...
— И ты считаешь, что не найдется ни одного безумца, который согласится бросить бомбу? Да хотя бы ради того, чтобы увидеть последствия. Теперь уже нельзя полагаться на здравый разум человечества. Мир обезумел, потому что получил возможность безумствовать...
— Вы меня поражаете,— равнодушным тоном заметил Януш. Разговор уже начинал надоедать ему, раздражало и то, что старик говорит так громко,— за соседними столиками прислушивались к его словам, и вся чайная посматривала в их сторону. Впрочем, его тут, видимо, хорошо знали.
— Человеческая деятельность! — все так же пренебрежительно фыркнул Марре.— Я считаю, что не вера в человеческие действия, а скорее уж видимость действия еще может быть паллиативом от этой основной болезни человечества...
— Вы считаете Гитлера этой видимостью действия?
— Нет, нет. Он один действует на самом деле. Он один еще считает, что существует.
— А мы уже не существуем? — с неожиданным любопытством спросил Януш.
— А ты что же думаешь? Ведь все, что мы сейчас делаем, это только «как будто», «вроде». Все равно, война ли это, мир, стихи, симфония. Это уже только как будто, simulacre действия. Тень войны, мира, стиха, симфонии — тень, воспроизводимая на мировом экране. Танец перед зеркалом. Так что это уже ничего не значит.
— Зачем же об этом думать?
— Разумеется, это наилучший выход. Вот ты говоришь, что человеческая деятельность — творчество, которое оставляет живую борозду в материи вселенной. Так человек действовал веками, ища забытья или же разрешения проблемы своего личного небытия. И это личное небытие всегда носило характер стремления оставить след, хотя бы могилу на кладбище, придавленную прочным, по возможности самым прочным — чтобы был след — камнем. Смерть! Глядишь, что-то и осталось после смерти. Non omnis moriar . А теперь — ты понимаешь, какая разница? — omnis, omnis moriar. И если даже сейчас, в войне, которую готовит Гитлер, ничего этого не произойдет... то одна мысль, что подобная возможность существует, может перечеркнуть все, уничтожить всякое желание добиваться спасения для человечества, от которого все равно ничего не останется...
И неожиданно старый Марре Шуар ликующе улыбнулся и как-то игриво взглянул на Януша. А потом детским шепотом, точно нянька, усыпляющая своего ребенка, дважды подряд повторил одну и ту же строфу:
Sera aussi monstrueuse que la guerre — О temps de la tyrannie Democratique Beau temps ou il faudra s'aimer les uns les autres Et n'etre aime de personne...
Януш молчал.
— Это Аполлинер,— пояснил Шуар с многозначительной улыбкой, закончив свое монотонное заклинание, которое Мышин-ский слушал с замиранием сердца.— Я бы хотел, чтобы одно это уцелело... среди звезд. Но это невозможно,— грустно улыбнулся он, точно оправдываясь.
Потом положил ладонь на руку Януша.
— А что вам хотелось бы сберечь?
Януш сидел, опустив голову, насупившись, словно ребенок, глядя в одну точку и машинально вертя какую-то бумажку.
— Музыку,— сказал он.
— А! Это, может быть, и уцелеет. Музыка — это игра чисел, определенных пропорций, а эти пропорции могут уцелеть...
— А разве число существует объективно? Разве это не формула нашего несовершенного сознания?
— Ну что ты городишь! — пожал плечами Марре Шуар.— Число? Число, конечно же, существует помимо нас, помимо нашего мира... тут я могу тебе дать честное слово.
И, неожиданно поднявшись, попрощался.
Януш простился с ним молча. Ни о какой новой встрече они не условились. Януш даже не сказал, когда и куда уезжает. Оба неуверенно произнесли:
— Au revoir .
Выйдя из стеклянной чайной, Януш постоял на тротуаре. Шел дождь, и пахло жареными каштанами из стоявшей на углу жаровни.
Вокруг бурлила жизнь. Напротив чайной виднелась вывеска гостиницы «Суэц».
«А тогда неона не было»,— подумал Януш.
Спустившись по бульвару, он сел в метро и, приехав в Отей, вышел за Моэтт. Без труда отыскал большой, теперь уже не современный, а отдающий устарелым «модерном» дом, где когда-то жила Ариадна.
Постояв с полчаса под дождем перед этим домом, он вернулся на улицу Мосье де Пренс и, не ужиная, рано лег спать.
Снился ему Бургос и испанские пушки.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
КВАРТЕТ РЕ МИНОР
I
Небольшой отель-пансионат в Ментоне, где в феврале 1938 года поселился Эдгар Шиллер, в эту пору почти пустовал. При входе в него был садик, в котором из сухого гравия торчали зеленые кусты лавра и прямо в песке стояли два мандариновых деревца с недозрелыми плодами изумрудного цвета. За виллой уходил в гору большой сад, суховатый и пока еще не зацветший. Только войдя в свою комнату, Эдгар заметил, что перед его окном растет большой куст мимозы, весь покрытый желтым пухом: аромат цветов лился в открытое окно. Комната, помещавшаяся на третьем этаже, была с выходом на балкон, и из окон вдали виднелось море, в тот день необычайно голубое.
Было около полудня, комната — большая даже по французским понятиям — была залита светом, и стены ее желтели обоями, на которых довольно утомительно перемежались белые мушки и ягоды лавра. Эдгар отбросил оттягивающий руку плед и с некоторым беспокойством, вернее, с недоверием, взглянул на кровать. Широкая, «французская» кровать стояла посреди комнаты, раскинувшись бесстыдно и вызывающе. Эдгар даже не сознавал, почему его заинтересовало это сооружение — не то любовное ложе, не то катафалк. Он нечаянно положил на нее шляпу, но, сняв пальто и с трудом повесив его на вешалку, быстро спохватился и убрал шляпу с постели: в Италии существует примета, с которой он считался больше других: положишь на постель шляпу — к несчастью. От резкого движения, которое он сделал, схватив шляпу, на спине вдруг выступила испарина. Эдгар почувствовал страшную усталость. Ночь, проведенная в поезде Париям —Менто-на, как будто исчерпала последние его силы. Он присел на маленькую козетку у окна, потом вытянулся на ней. В ушах все еще стоял шум поезда, к нему примешивался шум пульсирующей крови. Закрыв глаза, он снова увидел бегущие вдоль Роны пейзажи Прованса. Как хорошо! Ничто особенно не беспокоило, только этот шум, легкий, точно увлекающий куда-то, баюкающий в лодке. Он напоминал морские волны и — немного — скрипичное тремоло в концерте Шопена. Не хотелось открывать глаза, чтобы не видеть бесконечно повторяющегося узора из мушек и ягодок. С минуту он вслушивался в шумящий ритм и был счастлив оттого, что можно не думать об этом.
Но тут же он открыл глаза, увидел в открытое окно голубую полоску моря и болезненно ощутил свое одиночество. Горло не болело, но когда он кашлянул и хотел проглотить слюну, то почувствовал пугающую твердость гортани. Все время он чувствовал гортань: что-то мешало ему — раньше этого никогда не было.
На вокзале в Париже его провожали, в Ментоне его никто не встретил. Он достал листок с адресом доктора и прочитал: «От 4 до 6». Времени было еще много. Он позвонил. Появился молодой, лет семнадцати, паренек, толстый, черноглазый. Эдгар попросил подать завтрак наверх. Часы на искусственном камине в углу комнаты показывали половину первого. Солнце светило ярко, хоть и не грело, благоухала мимоза — к запаху ее трудно было привыкнуть. В воздухе ощущался неприятный, прозрачный «внутренний» холодок южно-европейской весны. Такой же суховатый, как деревца, растущие прямо из гравия.
«Тяжело здесь будет»,— подумал Эдгар, роясь в несессере. Открыв флакон с серебряной крышкой, он налил на ладонь одеколона. Обтер нос, потом уши. Крепкий запах заглушил мимозу. Но вот одеколон улетучился, а мимоза осталась. Горький, траурный аромат.
Подали завтрак, скупой и бесцветный: немного вина в графинчике, какая-то белая рыба, серый кусочек мяса с невкусным горошком. Он заставлял себя есть, но только размазывал еду по тарелке, время от времени задумчиво поднося кусок ко рту. И все смотрел в окно на полоску моря: в памяти вставала Одесса. Еда проходила с трудом, мешала отвердевшая гортань, сухость и онемелость, которые он чувствовал в горле. С рыбой еще кое-как справился, но мяса просто не смог проглотить, выплюнул разжеванный кусок. Подавился горошинкой, да так, что подумал: вот и конец. Отложив вилку, он прилег на диванчик. По всему телу обильно выступил пот. Тогда Эдгар решил вызвать доктора к себе. На звонок явился тот же юнец. Он попросил его пригласить по телефону доктора, объяснив это тем, что самому ему трудно говорить.
Да гарсон уже об этом догадался, так как сам плохо разбирал слова Эдгара, и то и дело повторял:
— Pardon, monsieur! Comment, monsieur?
Эдгара это даже немного разозлило. Гарсон позвонил доктору, поговорил с ним и наконец ушел. И хотя присутствие его раздражало, как только он ушел, Эдгар почувствовал себя совсем одиноким, еще более одиноким, чем раньше.
В молодости Эдгар читал «Смерть Ивана Ильича» Толстого и уже давно знал, что человек умирает всегда один, в самом одиноком одиночестве — оставаясь наедине со смертью. Но одно дело знать об этом, а другое — ощущать. Впрочем, и сейчас еще, как и каждый человек, Эдгар не мог — несмотря на все, что чувствовал и что знал,— примириться с мыслью о смерти. Он не мог подумать прямо, без обиняков, что приехал сюда умирать. Он знал, что парижские врачи отослали его в Ментону. Доктора всегда стараются спровадить неизлечимых пациентов как можно дальше от того места, где они практикуют. Знал, что горловая чахотка — это конец. Он наблюдал многих своих «коллег» еще во время пребывания в разных санаториях и знал все симптомы этой болезни. Но ведь у себя все бывает по-особому, непонятно, не так, как наблюдаешь у других. И это невозможно охватить умом в ужасном толстовском одиночестве.
Сразу после завтрака он решил все же выйти, чтобы купить на ближайшей торговой улице почтовой бумаги, он забыл целую коробку в парижской гостинице. Одной из особенностей теперешнего его самочувствия было то, что ему необычайно тяжело было на что-нибудь решиться. Он даже сам удивился, что легко решился выйти за этой бумагой: значит, ему действительно важно написать письмо — чтобы не лишиться хоть этой единственной нити, связывающей его с людьми. Впрочем, он даже не знал, кому хочет написать; Алек начинал раздражать его своим доктринерством, а Януш был так далек от всего, что он сейчас переживал и о чем размышлял.
Несколько шагов от пансионата до писчебумажного магазина утомили его. И даже не сама ходьба, а людской поток на улицах. Чувствовалась не столько физическая, сколько душевная усталость от созерцания этих подвижных южан, особенно девушек, которые быстро шли навстречу или обгоняли его. Привлекали их движения, очертания бедер. Он попытался представить себе, каким будет мир без него. Дети, играющие на тротуаре, вырастут, женщины постареют и умрут. Интересно, а будет счастлив вот тот мальчик в темно-синей блузе? «Ну, этого я не узнал бы, проживи я и сто лет,— утешил он себя.— И что это вообще за сентиментальные размышления о счастье?»
Как только он вернулся, появился доктор; снова пришлось с трудом изъясняться. Доктор уже знал и его, и его болезнь, поэтому не удивился приезду Эдгара, только покачал головой. Но он почти ничего не слышал из того, что Эдгар говорил шепотом, и даже заметил, что год назад мосье Шиллер говорил куда лучше. Эдгара это снова разозлило: я и сам знаю, что чувствую себя куда хуже, чем в прошлом году, к чему же напоминать об этом!
Доктор удалился, прописав таблетки, порошки и укрепляющие уколы, которые должен будет делать фельдшер из клиники, а потом посоветовал Эдгару взять напрокат радиоприемник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68