А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

это не оригинальная мелодия. Разумеется, она пришла ему в голову там, в Аркадии, под влиянием песни девушки, которая шла по свежераспаханному полю, но костяк ее, извив, скачок на кварту вверх — все это из той песни, которую Эльжуня пела в день приезда в Одессу; это была первая фраза «Verborgenheit» Вольфа — давно забытой мелодии счастливой хотя и затаенной любви.
VII
Самочувствие все хуже. Все труднее говорить.
Но в этом море почти абсолютного безразличия к миру и ко всему тому, что происходит в нем, захлестнувшего Эдгара белой теплой волной, еще осталась способность читать. Радио причиняет боль. Обидно за музыку, которая ничего не способна выразить... Зато последняя сцена «Фауста» — музыкальная по всей своей концепции — звучит для него точно какой-нибудь квартет или квинтет, самый музыкальный, чистый, какой только можно представить. «Фауста» он читал всегда в одном и том же издании — это была та самая книжка, которая лежала подле него на пляже в Одессе и которую с такой неприязнью раскрыл тогда Спыхала. Разве что вторую часть Эдгар открывает сейчас куда чаще, чем первую, и многое там только сейчас (то ли не читал, то ли как-то не придавал этому значения раньше) доходит до его сознания.
Композиция последней сцены, живописно переданная театральность («Может быть, теперь уже кинематографичность?» — думает Эдгар), музыка слова и мысли, образующая тонкую кружевную вязь, последнюю завесу, отделяющую нас от вечности,— все это кажется ему чем-то неземным. «Таким, каким оно и должно быть,— мысленно произносит Эдгар.— Так и должна была выглядеть эта сцена по замыслу Гете». Совершенство исполнения просто поражало его. До чего же далек он был в своем творчестве от подобного типа воплощения.
В этих словах он находил разгадку заурядного романа Фауста с Маргаритой, отнюдь не метафизическое его разрешение — потому что Эдгара интересовало не это,— а некую проекцию в бесконечность. Может быть, не внешнюю, объективную бесконечность, а какую-то внутреннюю перспективу, разгоняющую тусклую атмосферу заурядности вокруг того, что он столько раз в жизни называл любовью и что любовью не было. Думал ли он в эти минуты о Гелене? Нет. Конкретно о ней он не думал. Ни квартет, ни чтение «Фауста» не вызывали ее осязаемого образа, но он чувствовал ее присутствие, не сознавая, что думает о ней. Уксусная эссенция слишком вульгарная вещь, чтобы мысль о ней могла оживить красками небесную, из облаков и итальянских фресок сотканную последнюю сцену трагедии Гете. В ней он находил обоснование своего извечного «streben» — стремиться.
Gerettet ist das edle Glied Der Geisterwelt vom Bosen: «Wer immer strebend sich bemuht Den koimen wir (Engel) erlosen» .
Erlosen — старое и малопонятное слово. Erlosen — спасение от чего-то. От жизни? Но жизнь казалась ему в эту «последнюю, пустую, злую минуту» чем-то самым ценным, от чего не нужно спасаться,— от нее только отрешиться. И все, чему предстояло миновать, было, как в устах Мефистофеля, уже несуществующим.
Was soil uns denn das ew'ge Schaffen? Какое там вечное созидание, когда все преходяще!
Die Uhr steht still (...) Sie schweigt wie
Mitternacht
Но ведь он уже замолк — и он знал об этом,— замолк навеки, а чувствовал себя Линкесм, хотел петь свою песню «с самой высокой башни», страж жизни —- не смерти.
Zum Sehen geboren, Zum Schauen bestellt, Dem Turme geschworen^ Gefallt mir die Welt.
Ich blick'in dip Ferae. Ich seh'in der Nah' Den Mond und die Sterne, Den Wald und das Reh. So sell ich in alien Die ewige Zier, Und wie mir's gefallen, Gefair ich auch mir. Ihr gluckichen Aug en Was je ihr gesehn, Es sei, wie es wolle, Es war doch so schon!
Он знал эту песню на память и повторял ее беззвучно, одними губами, причем испытывал особое наслаждение, повторяя последнюю строку с глубоким внутренним упором на слове war: «es war doch so schon». To, что прекрасно, то было, миновало.
Но даже и в эти последние минуты он не отказывался от понятия «schaffen» — созидать. Все в поэме Гете, казалось ему, подтверждает то, что он хотел чувствовать, а именно: все, что он создал,— хотя бы тот же квартет ре минор, хотя бы одну только часть этого квартета, это lento,— преодолеет смерть и останется тут, когда его уже не будет. И мысль о том, что кто-то будет слушать в будущем эту ловичскую песенку, которая по сути дела была песней Вольфа, связанной со счастьем молодости, наполнила его радостью и покоем. Он написал, решившись на это с огромным, почти последним усилием, чтобы ему наиграли на пластинку и прислали сюда это «in modo d'una canzona». Он думал, что, слушая это исполнение, он сможет сказать: «Verweile doch, du bist so schon!» И в этот момент обрести вечность... как Фауст.
Но, внимательно перечитав окончание второй части «Фауста» и вновь возвращаясь к нему, Эдгар, к своему глубокому удивлению, обнаружил, что прежде, ожидая восклицания Фауста: «Verweile doch, du bist so schon!» — он упускал все, что было до этого и чего он или просто не заметил, или — что вероятнее всего — не заметил потому, что не хотел сосредоточиться на сцене с лемурами. И вот теперь он понял эту сцену всю целиком, а когда понял — не мог заснуть до утра. Ослепший Фауст призывает лемуров выполнить дело, которым он осчастливит человечество. И тем самым его труд (выполняемый руками лемуров) не исчезнет на земле в течение долгих эр, эпох, миллионов лет. И это высшая точка, величественнейшая минута его жизни. Но Фауст слеп. Он не видит, что лемуры копают не канал, который должен осчастливить человечество, а небольшую и неглубокую могилу для него, Фауста, распевая при этом песенку шекспировского могильщика.
Man spricht...
Von keinem Graben, doch vom Grab...
говорит Мефистофель так, чтобы Фауст не слышал. А Фауст, не слыша его, произносит свой последний монолог о счастье человечества, задерживает последнее мгновение «verweile doch, du bist so schon!» — и умирает. И тут Эдгару пришла в голову потрясающая мысль. Мефистофель произносит свою фразу вовсе не «halblaut» , а почти вслух, и слепой Фауст, может быть, слышит эти слова, только делает вид, что не слышит. Может быть, он и знает, что ему копают могилу, а говорит о вечности своих деяний и о лучезарной истории. «О боже, мы думаем, что лемуры увековечивают наши труды,— думал Эдгар той ночью и чувствовал себя подавленным этой мыслью,— а они всего-навсего роют нам могилу».
Каким проникновенным чувством наполнились тогда слова монолога:
Das ist der Weisheit letzter Schluss:
Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben
Der taglich sie erobern muss...
Слова эти звучали бронзой на фоне звучания гигантских работ на благо человечеству, но они наводили смертельный ужас из-за звучания мотыг, роющих могилу.
На этот раз, насколько разумею,
Тебе могилу рою?!— не траншею.
Засыпая, Эдгар слышал бесполезный стук кирок, которыми били лемуры. Они возводили какое-то здание фальшивой, нехорошей музыки. Железные балки, в которые били орудия страшной орды, предводительствуемой Мефистофелем, громоздились в какие-то дома. «Freiheit... taglich erobern muss»,—бормотали лемуры, которые вприпрыжку и вприскачку рыли могилу — серый ров, где предстояло лечь множеству фаустов, и даже Фаусту, прозываемому Эдгаром. Чеканные строки Гете вздымались над этими могилами, точно леса, стремянки, точно колонны этой математизированной музыки, о которой мечтал Шиллер, и из всех слов второй части «Фауста» вырастала скелетом надпись: «Arbeit macht frei».
— Что это значит?! — воскликнул Эдгар и проснулся.
Какое же его творение связано с историей? Что Фауст понял в момент смерти? Фауст слышал слова Мефистофеля — и притворялся перед самим собой. Неужели и Эдгар притворяется? Притворяется, будто ощущает всех, кто рядом с ним, в эфире; будто это не он, Эдгар, навеки одинокий, один на один с подошедшей к концу жизнью, которая породила никому не нужный труд. Но притворяется и знает, что это самообман. Ничто не существует вечно. Ничто из его трудов не возродится через века. Не выкопают лемуры счастья человечеству. А выкопают только маленькую, тесную, одинокую, сельскую могилу.
VIII
На другой день приехала из Лондона Эльжбета. Он не видал ее уже полтора года. Ей даже не удалось скрыть волнение при виде того, как он изменился. Но Эдгар все же улыбнулся и показал на горло: голос уже пропал совсем, пришлось написать несколько радостных слов.
Впрочем, вскоре Эльжбета пришла в себя и говорила уже не умолкая. Было видно, что она старается обеспечить себя на будущее, думает об источнике доходов, как Клео де Мерод или Кавальери. Пока что она открыла в Лондоне магазин с французской парфюмерией, видимо не очень рассчитывая на своего банкира Рубинштейна. Эдгар, подавив улыбкой первое волнение, испуганно смотрел на Эльжушо и со страхом слушал ее рассказы. Он помнил, как тогда, в Одессе, она с живостью болтала о венской опере и об Йерице, теперь она столь же увлеченно делилась с ним всякими нью-йоркскими и лондонскими сплетнями. Но в том, что говорила Эльжбета, не было ни капли былого обаяния. Изменилась Эльжуня. Она не выглядела старой, нет, но старилась так, что, не изменяясь внешне, утрачивала красоту. Гимнастика и массаж еще поддерживали фигуру, но покрытое румянами лицо изменилось до неузнаваемости, а улыбка, которая раньше непринужденно расцветала на губах, была теперь искусственная и невольно напоминала все те улыбки, которыми ей приходилось оделять тысячи и тысячи зрителей. Только глаза Эльжбеты, чуть-чуть навыкате, прозрачные, не очень выразительные, но удивительно чистые, были все те же.
Последний раз Эдгар видел ее в Варшаве сравнительно недавно, но сейчас он так сжился с прежней Эльжбетой, с той, одесской, что безжалостно отметил все перемены, происшедшие в ней с давнего времени. Хотя Эльжбета и следила за своей внешностью и фигурой, она все же любила хорошо поесть; поэтому комната Эдгара, несмотря на то, что у Эльжбеты была своя, в другом конце пансионата, наполнилась апельсинами, бананами, американскими банками с томатным соком, и Жозеф приносил к завтраку и обеду тесно заставленные подносы. Незамедлительно вокруг прославленной певицы поднялась шумиха. Правда, в комнату Эдгара никто не входил, чтобы не тревожить его, но Эльжбету вызывали то и дело. Возвратившись к нему, она как будто бы смущенно, а на самом деле с явной гордостью рассказывала об этих посетителях, всем что-то было нужно от нее. Директор оперы в Монте-Карло добивался, чтобы она хоть один раз спела в «Тоске» или в «Таис», но контракт с Ковент-Гарден запрещал это; кто-то просил выступить в благотворительном концерте с какой-то там целью, но она отказала, сославшись на болезнь брата. Наконец, прознали о ее приезде всякие «подруги» — маркизы и графини, рассеянные по всему побережью: в Ницце, Напуле, Монако и Жуан-ле-Пен. Они приезжали с величественными шоферами, собачками, лакеями, заполняли весь пансионат, и в результате Жозеф во многом лишился своей прелести: он перестал исповедоваться «a monsieur Edgar», стал держаться подобострастнее, а иногда и надменнее. Эдгара все это огорчало, но он уже не вставал с постели, и ему теперь не хватало сил даже на подобного рода огорчения. Было только досадно, когда Эльжбета оставляла его одного и уходила ко всем своим гостям и деловым посетителям.
Он тосковал по ней и хотел, чтобы она вернулась в комнату пе такой, какой вышла минуту назад, а такой, какой он знал ее раньше, когда в нее был влюблен Юзек Ройский и когда Оля училась у нее петь. А что, если бы Юзек Ройский остался жив? В апреле как раз исполнится ровно двадцать лет с того дня, как он погиб. Будь он сейчас жив, это был бы солидный господин лет около сорока, один из мужей Эльжбеты Шиллер, давно бы с нею развелся и хозяйничал бы в своих Пустых Лонках, там, где сейчас в парке стоит его мавзолей, устроенный пани Эвелиной. Но он так навсегда и остался милым, застенчивым юношей в темном френче, как тогда говорили; навсегда остался мальчиком, влюбленным в Эльжбету. Эдгар пожалел, что сам не умер тогда где-нибудь в Одессе; по крайней мере, ушел бы из жизни молодым одаренным композитором, и в надеждах, которые с ним связывали, содержалось бы куда больше, чем в том, что остается после него теперь.
Он еще раз вернулся к услышанному недавно концерту ре минор. Все обычно видят в таком произведении куда больше, чем сам автор. Верно ли это? Разве можно приписывать художнику то, чего он не намеревался сказать? Но ведь тот, кто творит, никогда не знает, что им создано. Так, может быть, и правда, что в квартете слышится — до чего патетично это выражение Януша — «голос земли»? А может быть, это понятие голоса земли имеет какое-то соответствие в действительности? А вдруг и эти слова Януша что-то выражают?
Почему же не подтвердила этого Эльжбета? Он написал ей: «Давно ли ты слышала мой квартет ре минор?» А она ответила: «Давно!» И на этом их разговор о квартете закончился.
В общем-то он уже привык, что Эльжбета часто покидает комнату, ведь он знал, что она все равно где-то неподалеку и в любой момент может войти и начать свои рассказы. В тот момент, когда ее не было в желтой комнате, она делалась Эдгару ближе и милее, так как он представлял ее былой Эльжуней. Тогда она переставала быть для него стареющей банкиршей из Лондона, забывались ее сплетни, даже теперешнее звучание ее голоса, который с годами немного сел; оставалось в памяти только обаяние ее голубых глаз, когда она взглядывала на него перед началом каждой песни, и высокое, чистое звучание, когда она начинала «Прекрасную мельничиху» или секстет из «Мейстерзингеров». Прежде чем она входила в комнату, еще только заслышав ее шаги в коридоре, Эдгар представлял, что сейчас войдет давняя Эльжбетка в сером венском костюме, в длинной юбке и длинной баскине или в огромной черной шляпе с перьями. И когда она входила в комнату, он на миг закрывал глаза, чтобы еще сохранить внутренний образ п не видеть этой новой сестры, величественной, располневшей, с огромными, как горох, жемчугами, спадающими с пышной груди.
Но прошло еще немного времени, и он свыкся с внешностью новой Эльжуни, и даже эта новая ее внешность стала ему дорога. Присутствие сестры наполняло его счастьем и покоем, хотя он уже был не в состоянии этого выразить. Говорить он не мог, а писать слова, выражающие радость п счастье, теперь казалось ему в высшей степени неуместным. Разве что во взгляде его, когда он смотрел на снующую но комнате Эльжбету, в какой-то мере отразилось это большое, высочайшее счастье, так как Эльжбета заметила, что глаза его сияют, и даже сказала ему об этом. Он улыбнулся и написал в блокноте, служившем им для объяснения: «Потому что смотрю на тебя».
Он и в самом деле понял, что счастье заключается в том, чтобы смотреть на любимое существо; для счастья нужно, чтобы тебе было на кого смотреть. В том великом последнем покое, который снизошел на него в эти дни, он понял самое главное: что жизнь его не прошла без любви. Понял, что с самых ранних дней, как только помнил себя, он любил Эльжбету и что ради нее сделал все, что он сделал. Поняв это, он захотел и ей выразить то, что столько лет связывало их. И написал в блокноте: «Я любил только тебя».
Но Эльжбета, прочитав это, небрежно рассмеялась и сказала:
— Уж будто?
Тот, кто остается жить, не понимает, что тот, кто умирает, уже не шутит, не бросает слов на ветер. Эльжбета не поняла, что во фразе: «Я любил только тебя» — за каждым словом стоит нечто большое и значительное. Вечером, наводя порядок на его ночном столике, она вырвала этот листок из блокнота и бросила в корзину. Блокнот с чистым листочком сверху положила возле букета анемонов, привезенного ею в тот день, а на блокнот положила желтый карандаш, как будто поощряя Эдгара написать еще что-нибудь. И даже не поняла, почему Эдгар взглянул на блокнот с такой болью, а на нее — с упреком. Она решила, что этим взглядом он дает ей понять, что страдает, что боится, что покидает мир. А он хотел только сказать: я жил лишь тобой, а ты об этом не знала и не узнаешь. И я не знал, а теперь все знаю: я жил только тобой и никого больше не любил.
С некоторым усилием над собой Эльжбета поцеловала Эдгара в лоб и пожелала ему спокойной ночи. Лоб был холодный, покрытый мелкими капельками пота. Эльжбета не говорила об этом брату, но каждый вечер, уложив его, уезжала в город. Из Лондона пришел ее «роллс-ройс» и прибыл красивый, холеный шофер. Ездила она в балет, в Монте-Карло, или в казино, или ужинать с какой-нибудь великосветской подругой. Эдгар догадывался об этом, так как по ночам не спал и слышал иногда, как, тихо шурша гравием, подъезжает к дому огромный автомобиль.
Но в ту ночь это его совсем не трогало. Он знал, что она заглянет к нему, вернувшись, войдет в комнату в платье из серебряной парчи и в белой кроличьей накидке. И знал, что притворится спящим.
Но пока ее не было, он все ожидал, когда послышится тихий шум автомобиля за окном, и видел в щель тяжелой шторы белый и неприятный свет — было полнолуние. Он подумал, что уже никогда не оденется, никогда уже не наденет обычного человеческого костюма, и мысль эта показалась ему просто невыносимой. С удовольствием вспомнил он прикосновение холодной ткани дорогой рубашки и мягкую ласку черного сукна смокинга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68