И вдруг ни с того ни с сего... умирает.
Януш прислонился головой к спинке дивана и закрыл глаза.
— Вот именно,— повторил он,— ни с того ни с сего умирает.
— И сам не знает, когда умрет. Однажды между обедом и ужином.
— Между обедом и ужином,— повторил Януш.
Потом открыл глаза, поднял голову и отчетливо, хоть и с некоторым усилием сказал:
— Вот и Ариадна погибла. В Риме. Ганя кивнула:
— Знаю, я читала. Это ужасно.
— Большое тебе спасибо за деньги, ты так быстро их прислала...
— А, деньги...
— Да. Это был широкий жест... Только они уже поздно пришли.
— То есть?
— Пригодились на похороны... —- В Риме?
— На протестантском кладбище. Ты знаешь это место?
— Самое красивое в Риме. Я бы хотела там лежать.
— К сожалению, не будешь. Ты же католичка.
— То-то и оно.
— А об Эдгаре знаешь?
— Нет.
— Он тяжело болен. Туберкулез горла. Один римский профессор установил...
— Это точно? В таких вещах можно и ошибиться.
— Не знаю. Так он сказал Ариадне.
— А чем, собственно, Эдгар сейчас занят? — спросила Ганя, как будто только сейчас вспомнив о существовании этого человека.
— Эдгар? Преподает в консерватории. Вдалбливает гармонию в разных оболтусов. Мицкевич в Ковно тоже просвещал разную «жмудь тупоголовую».
— Как он, должно быть, ужасно чувствует себя в этой роли. Такой тонкий человек.
Януш улыбнулся.
— Ужасно и чувствует. Только я бы сказал: такой великий музыкант...
— Может быть, я могла бы ему помочь? Как ему удалось выбраться в Рим?
— Скопил немного денег. Вот и приехал...
— Его сейчас очень мало исполняют.
— Потому что он очень мало сочиняет. Ты могла бы его популяризировать. Возьмись за это.
— А надо ли?
— Ты хочешь сказать, что настоящее искусство всегда пробьется? Не знаю... Ариадна говорила...
Он так и не закончил фразы.
— Ах, это так ужасно — история с Ариадной. А как она оказалась в Риме?
— Что-то там с монастырем было связано.
— И... сразу?
— Даже не мучилась. Смерть наступила мгновенно.
— А Зося? Мучилась?
— Очень. Не было доктора.
— А ребенок?
— Умер несколько месяцев спустя. Врожденный порок сердца.
Ганя вскочила и принялась расхаживать по комнате.
— Вот видишь,— остановилась она вдруг перед Янушем,— нe надо было тебе уезжать из Гейдельберга. Я же говорила — останься.
— А я говорил: «Хочешь стать польской графиней с американскими долларами?»
Ганя махнула рукой.
— Ох уж эти доллары. Совсем на исходе. И что только со яной будет?
— А замуж выйти больше не можешь?
— Могу, но уже не за миллионы.
— Что ж, если нельзя иначе...
— Ну почему ты не остался? Я хотела тебя уберечь.
— От судьбы не убережешь. Банально? Но, понимаешь, это кроется в самом человеке, я сам всему причина. Не надо было мне жениться на Зосе.
— Ты не любил ее?
— Любил. Но как-то не так.
— Вот видишь. Раз уж не так — значит, не любил.
— Ну, мне пора. Тебе, верно, надо переодеться для этих Гугенхеймов.
— А черт с ними, с этими Гугенхеймами.
И она остановилась перед ним, красная, растерянная, старая и все-таки еще очень красивая. «Ах, какая же это была красавица»,— подумал Януш.
И вдруг Ганя упала на колени перед креслом, закрыла лицо руками и, уткнувшись в подушки, судорожно, хотя и тихо, зарыдала. Януш сидел неподвижно и, наклонив голову, смотрел на плачущую женщину как на нечто страшно любопытное. Выждав, когда первый приступ пройдет, он взял ее за руку.
— Ну ладно. Не надо. Знаешь, как говорят по-русски: все образуется. А то приедешь к Гугенхеймам с красными глазами.
Ганя махнула рукой.
— А этот маленький лакей... смотри, не будет тебя пожирать глазами.
Ганя достала из рукава платочек и вытерла лицо.
— Не меня он пожирает глазами, а мой жемчуг.
— Тем более не стоит плакать, Ганна Вольская.
— И верно. Нечего плакать! Старая баба, дочка дворника, варшавская потаскуха — и плакать вздумала! Господин граф будет смеяться...
— Глупая, ну что ты выламываешься? Ты же сама знаешь, что ты знатная полька.
Он силой поднял ее с ковра и поцеловал в мокрые щеки. Потом стал прощаться.
— Будь здорова, Ганя. Завтра я еду в Варшаву. Ганя еще раз всхлипнула.
— Вечно ты так: раз, два — и уезжаешь, а потом жалеешь.
— Я никогда ни о чем не жалею,— холодно сказал Януш.— Adieu.
И вышел, не оглянувшись.
Разумеется, никуда он не уезжал. Ведь он же уговорился встретиться завтра с Шуаром в чайной возле бульвара Сен-Мишель, а кроме того, подстрекаемый все той же манией посещения всех мест, где он бывал, хотел навестить и отель, где жил когда-то, и квартиру Ариадны (ужасную!) в Отей, и окрестности Сенпо-ля, где жил когда-то Ян Вевюрский.
Жил Януш теперь в небольшой гостиничке на улице Мосье де Пренс, так что ему не составило труда отыскать небольшую чайную, о которой ему говорил Марре Шуар. Она находилась на развилке двух выходящих к бульвару улиц и вся была застеклена, точно фонарь. Заполнена она была студентами и студентками, шумом и толкотней. Пирожные ели прямо у стойки, а за столиками пили отличный чай. Ради чая приходили сюда англичане и китайцы. Иногда забегал за хлебом какой-нибудь студент, устраивающий импровизированный прием в одной из мансард неподалеку. Влетал и тут же выскакивал, размахивая огромным батоном в одной руке и прозрачным мешочком с апельсинами и бананами — в другой.
Януш немного удивился, что Марре Шуар выбрал для встречи столь оживленное место, но раздумывать было некогда, так как, войдя в чайную, он сразу же увидел в глубине съежившуюся на красном диванчике фигурку профессора в черных очках. Было еще совсем светло, и при дневном свете, проникающем с улицы, Януш мог убедиться, каким невзрачным выглядел сейчас великий ученый. Никаких следов величия не было — перед ним сидел маленький потрепанный человечек. Поздоровался он довольно сердечно, хотя и несколько рассеянно. На его столике лежали какие-то книги и бумаги.
— Признаюсь вам,— сказал он Янушу, когда чай был заказан,— что я очень рад нашей встрече. В Париже так редко можно с кем-нибудь поболтать.
Януш рассмеялся.
— Это, по-моему, забавный парадокс.
— Уверяю вас, что это так,— возразил профессор.— Вы только представьте, как тут все заняты. Кто же станет слушать в кафе разглагольствования старого профессора? В лекционном зале, в аудитории, разумеется, слушают, и даже очень внимательно. Но должен вам сказать, что в кафе меня тянет поговорить совсем не о том, о чем я говорю на лекциях.
— Что же это за двойная бухгалтерия?
Януш был в приподнятом и даже хорошем настроении. Во всяком случае, здесь он чувствовал себя совсем иначе, нежели вчера в розовой раковине отеля «Риц». Марре Шуар с минуту смотрел на Януша, словно заново узнавал его, потом покачал головой, как бы говоря: «Погоди, погоди, так ли ты еще заговоришь!»
— Vous avez tres bonne mine ,— сказал он, как будто с разочарованием или с сожалением констатируя, что человек, которого он встретил вчера возле Сены, не выглядит как утопленник.
Януш был удивлен этим замечанием, до того оно показалось ему неуместным. Разумеется, физически он чувствовал себя превосходно.
— Вы только не поймите буквально то, на чем мы вчера прервали наш разговор,— сказал Шуар.— Все это не так прямолинейно... Ну, не она, так Пьер один сделал бы это или она там у вас, в Варшаве. Это все равно было неизбежно, наука вплотную подошла уже к самой двери — достаточно оказалось легкого прикосновения, и дверь распахнулась.
Наклонив голову, Януш размешивал ложечкой сахар. Он не очень хорошо понимал, о чем говорит ученый. Кроме того — Януш сам себе в этом признался,— он был еще занят вчерашней встречей с Ганей, еще так бурно клубились в нем мысли, которые не могло успокоить утро, проведенное в Лувре, что он не воспринимал того, что говорит Марре Шуар. Впрочем, так же бывало и в Гейдельберге: стоило профессору заговорить о сложных вопросах, как ему сразу же хотелось думать о женщинах. «Что мне до всей этой науки!» — подумал Януш и натянуто улыбнулся.
— Вы что, хотите, чтобы я поделился с этой молодежью тем, что я на самом деле думаю? — продолжал Марре Шуар.— Вот взгляните, ведь в аудитории они точно такие же, как в этой чаиной. Потому-то мне и нравится сюда приходить. Понимаете? Точно такие же. Учтивые, вежливые, пьют чай. Разумеется, есть и другие... но те не ходят ни на мои лекции, ни в эту чайную. Они ходят на собрания «Croix de Feu». А там уже отнюдь не так приятно.
— А почему вы не можете быть с ними искренним? — наивно спросил Януш.
Марре пожал плечами.
— Вчера мы говорили о науке. Вы же понимаете, что такой человек, как я, видимо, знает слишком много...
— Слишком? В области науки?
— О границах науки трудно судить. Наука замкнутая, кабинетная, наука для науки ныне не существует.
— Но ведь... наука должна служить человеку... Марре Шуар захихикал и схватил Януша за руку.
— Человеку, для человека!.. Ты знаешь, чего они от меня хотели там, в Гейдельберге? Десять лет назад? В этом чудесном, живописном Гейдельберге, среди каштановых рощ? Ты знаешь?..
Янушу отнюдь не показалось странным, что Марре Шуар обращается к нему на «ты». Профессор считал его своим учеником. Впрочем, Януш и сам считал себя чем-то вроде последователя великого ученого.
— Я уже тогда догадывался,— сказал Януш.— Мы еще смеялись с Хорстом, что они вытянут из вас все секреты.
— С Хорстом? Да ведь именно Хорста они и использовали. Только мне нечего было им сказать. У меня и сегодня нет никаких секретов, и я не смог бы выдать Гитлеру какие-нибудь формулы или продать какие-нибудь планы, потому что я их не знаю, у меня их просто нет. Я мог бы выдать только один секрет. Но им его не понять. Как тот иезуит, который проиграл в карты величайшую церковную тайну, что чистилища нет. Вот так и я мог бы выдать величайшую научную тайну, о которой не могу читать в Сорбонне и о которой могу говорить только здесь, в этой шумной чайной. Потому что здесь мне все равно никто не поверит. Даже вы!
— Какой же это секрет? — спросил Януш. Вопрос этот должен был прозвучать иронически, но, к своему удивлению, Януш заметил, что голос его дрогнул.— Какой секрет? — повторил он, чак как Марре молчал, глядя в свой стакан, как ворожея на кофейную гущу.
— Очень простой,— произнес наконец профессор,— самый простой, какой только может быть. Но неопровержимый, а именно: человечество пошло по пагубному пути.
— Не понимаю,— сказал Януш, хотя слова Марре изумили и поразили его.— Пошло по пагубному пути? Когда?
— Ба! — закричал Марре Шуар так пронзительно, что даже соседи обернулись.— Да если бы я сам знал! Когда? Может быть, со времен Ренессанса с его Леонардо? Может быть, позднее — в восемнадцатом веке, в эпоху рационализма? Или только вот теперь! Но уж наверняка с той минуты, когда Резерфорд расщепил атом. Будь я верующим, я бы сказал, что человек вторгся в тайну творения. А это не остается без возмездия.
— Как вы это понимаете? — решился спросить Януш. Он произнес эти слова, лишь бы что-то произнести. Все, что он слышал сейчас, вызывало дрожь. И одновременно он злился на себя за то, что мысли его все время уносятся к чему-то иному.
— Обо мне говорят, что это научный пессимизм. Довольно неумное определение. Это отнюдь не пессимизм. Это не элемент моей мысли, который посягает на жизнь, выступает против научных исследований, нет. Это просто убеждение, глубочайшее убеждение, что направляющая усилий человеческого разума,— в том числе и моих усилий,— что направляющая всех этих усилий обращена в пагубном направлении.
— А что значит пагубное направление?
— Ну, опасное для человека направление.
— Это что, с моральной точки зрения?
-— Ну что вы, с материальной, с самой что ни на есть материальной. В направлении, угрожающем жизни человека на земле.
— Жизни?
— Все усилия человеческого разума направлены на самоубийство.
— О, профессор!
— Сейчас я все объясню,— сказал Марре Шуар, спокойно допивая свой чай.
Януш вздохнул.
— Так вот, сейчас, в данный момент, это пока лишь мое личное впечатление, но это не значит, что оно не отвечает объективной действительности. Я и ощущаю и просто очень хорошо знаю, что сейчас мы входим в область результатов, к которым привела эта направляющая, определившаяся несколько веков назад. Пожалуй, все-таки в период Ренессанса и гуманистов, в период Леонардо... Леонардо — это величайший перелом в истории человечества,— заметил он как бы между прочим.— Так вот, вся прекрасная, а также далеко не прекрасная история развития человеческой мысли может привести к гибели. Да, да, я имею в виду это мощное крещендо... достижения Ренессанса, восемнадцатого столетия, ведущие к открытиям девятнадцатого столетия и к последующему развитию их в двадцатом.
— Вы так говорите об истории науки,— прервал его Януш,— как будто это что-то обособленное. А ведь достижения науки тесно связаны с промышленным развитием, колониализмом, капитализмом, с политикой... с революциями...
Марре Шуар буквально подскочил на своем месте и взглянул на своего собеседника точно птица, собирающаяся клюнуть.
— Ну что вы мне рассказываете? Это каждый ребенок знает... Но куда важнее опыт, опыт... практическая жизнь в ее повседневности. И ты не можешь не признать, что опыт, накопленный нами за последние двадцать, тридцать, а то и сорок лет,— это уже нечто... Но мы стоим на пороге новых событий — и это будет уже явным разоблачением удивительно гнусных вещей... Ведь не ради моих красивых глаз они там в Гейдельберге хотели что-то разузнать. Ты знаешь, чего они хотят?
— Догадываюсь, но не совсем.
— И не только немцы. Наши тоже. Они бы хотели узнать, как одним ударом... раз-два... уничтожать города, народы, цивилизацию...
— Но если они уничтожат все, то как же будут жить?
— Вот в том-то и вопрос. А науке уже кое-что известно... в этом плане...
— Газы?
— Газы? Да, разумеется, и газы. Я думаю, что Гитлер применит их в ближайшей войне.
— Вы верите в войну?
— Человекк, да где ты живешь? Неужели в Польше все такие наивные, как ты?
Януш обиделся.
— Вы называете это наивностью...
— А как же еще? Война неизбежна.
— Почему?
— А ты взгляни, как мы его вооружили...
— Кого?
— Да Гитлера... Ведь это же мы его вооружили, и все мы в этом виноваты,— я, ты, Лаваль, Даладье и прочие, как бишь их там, наших полишинелей... Чемберлен... Рузвельт... Все мы вооружили его благодаря своему попустительству.
— И у него большая сила?
— У него вера и ни малейших сомнений или угрызений. Про очень много. Весьма вероятно, что он применит газы. Но i алы — это идиллия по сравнению с некоторыми другими вещами. Я уже сказал тебе, что это все ваша соотечественница, которая приехала сюда из Варшавы. Ты же слышал? Помнишь? Ведь они в своем сарае перерабатывали целые вагоны ее... Зачем? Они сами не ведали, что творят. Впрочем, это не имеет непосредственного отношения... Но вот уран.
Марре Шуар задумался и вновь уставился в уже пустой стакан, будто разглядывая какой-то сложный, точный прибор.
— Так вот, вся тайна может заключаться в уране.
— Почему?
— Мы уже знаем, что она заключается в уране,— вздохнул ученый,— только не знаем, как это сделать. И именно это они хотели бы узнать от меня. Нет, они еще не знали, что дело в уране. Десять лет назад... Но теперь уже знают. И вот сейчас-то и начнется гонка...
— Какая гонка? — Януша стало раздражать, что роль его в этом разговоре сводилась к тому, что он вставлял в монолог ученого француза нелепые вопросы. Если уж на то пошло, то он никак не верил в значительность того, о чем говорил Шуар, и относился ко всем этим проблемам весьма равнодушно. Формулировал Януш свою точку зрения очень просто: у него слишком болит палец, чтобы расстраиваться из-за града, выбивающего поля. Разумеется, человечество казалось ему достойным сострадания, но одновременно и обреченным на мучения. «Значит, и на уничтожение?»— спросил он себя неожиданно в тот момент, когда равнодушно произносил слова: «Какая гонка?» И вдруг его снова охватила дрожь. Как-то глубже в него проникли слова Шуара: «Все мы вооружили Гитлера благодаря своему попустительству». И не ожидая ответа собеседника, он добавил, словно успокаивая самого себя:
— Но ведь войны не будет. Прошлая война — это было ^то-то страшное. Я видел ее...
— А я говорю тебе, что это была идиллия,— снова сорвался с дивана седой низенький человечек. Он резко скинул очки, и Януш увидел перед собой его зрачки в оправе красных век, которые выглядели так, будто были изъедены чем-то, как будто крохотные червячки обгрызли ресницы и проточили в веках тысячи мелких белых дырочек.
— Ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге? Тебе и Гане, а может быть, и Хорсту... Между прочим, ты был у Гани?
— Был.
— Ну и что?
— Сказала, что ищет мужа.
— Ты злоречив. Не надо. Она очень несчастный человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Януш прислонился головой к спинке дивана и закрыл глаза.
— Вот именно,— повторил он,— ни с того ни с сего умирает.
— И сам не знает, когда умрет. Однажды между обедом и ужином.
— Между обедом и ужином,— повторил Януш.
Потом открыл глаза, поднял голову и отчетливо, хоть и с некоторым усилием сказал:
— Вот и Ариадна погибла. В Риме. Ганя кивнула:
— Знаю, я читала. Это ужасно.
— Большое тебе спасибо за деньги, ты так быстро их прислала...
— А, деньги...
— Да. Это был широкий жест... Только они уже поздно пришли.
— То есть?
— Пригодились на похороны... —- В Риме?
— На протестантском кладбище. Ты знаешь это место?
— Самое красивое в Риме. Я бы хотела там лежать.
— К сожалению, не будешь. Ты же католичка.
— То-то и оно.
— А об Эдгаре знаешь?
— Нет.
— Он тяжело болен. Туберкулез горла. Один римский профессор установил...
— Это точно? В таких вещах можно и ошибиться.
— Не знаю. Так он сказал Ариадне.
— А чем, собственно, Эдгар сейчас занят? — спросила Ганя, как будто только сейчас вспомнив о существовании этого человека.
— Эдгар? Преподает в консерватории. Вдалбливает гармонию в разных оболтусов. Мицкевич в Ковно тоже просвещал разную «жмудь тупоголовую».
— Как он, должно быть, ужасно чувствует себя в этой роли. Такой тонкий человек.
Януш улыбнулся.
— Ужасно и чувствует. Только я бы сказал: такой великий музыкант...
— Может быть, я могла бы ему помочь? Как ему удалось выбраться в Рим?
— Скопил немного денег. Вот и приехал...
— Его сейчас очень мало исполняют.
— Потому что он очень мало сочиняет. Ты могла бы его популяризировать. Возьмись за это.
— А надо ли?
— Ты хочешь сказать, что настоящее искусство всегда пробьется? Не знаю... Ариадна говорила...
Он так и не закончил фразы.
— Ах, это так ужасно — история с Ариадной. А как она оказалась в Риме?
— Что-то там с монастырем было связано.
— И... сразу?
— Даже не мучилась. Смерть наступила мгновенно.
— А Зося? Мучилась?
— Очень. Не было доктора.
— А ребенок?
— Умер несколько месяцев спустя. Врожденный порок сердца.
Ганя вскочила и принялась расхаживать по комнате.
— Вот видишь,— остановилась она вдруг перед Янушем,— нe надо было тебе уезжать из Гейдельберга. Я же говорила — останься.
— А я говорил: «Хочешь стать польской графиней с американскими долларами?»
Ганя махнула рукой.
— Ох уж эти доллары. Совсем на исходе. И что только со яной будет?
— А замуж выйти больше не можешь?
— Могу, но уже не за миллионы.
— Что ж, если нельзя иначе...
— Ну почему ты не остался? Я хотела тебя уберечь.
— От судьбы не убережешь. Банально? Но, понимаешь, это кроется в самом человеке, я сам всему причина. Не надо было мне жениться на Зосе.
— Ты не любил ее?
— Любил. Но как-то не так.
— Вот видишь. Раз уж не так — значит, не любил.
— Ну, мне пора. Тебе, верно, надо переодеться для этих Гугенхеймов.
— А черт с ними, с этими Гугенхеймами.
И она остановилась перед ним, красная, растерянная, старая и все-таки еще очень красивая. «Ах, какая же это была красавица»,— подумал Януш.
И вдруг Ганя упала на колени перед креслом, закрыла лицо руками и, уткнувшись в подушки, судорожно, хотя и тихо, зарыдала. Януш сидел неподвижно и, наклонив голову, смотрел на плачущую женщину как на нечто страшно любопытное. Выждав, когда первый приступ пройдет, он взял ее за руку.
— Ну ладно. Не надо. Знаешь, как говорят по-русски: все образуется. А то приедешь к Гугенхеймам с красными глазами.
Ганя махнула рукой.
— А этот маленький лакей... смотри, не будет тебя пожирать глазами.
Ганя достала из рукава платочек и вытерла лицо.
— Не меня он пожирает глазами, а мой жемчуг.
— Тем более не стоит плакать, Ганна Вольская.
— И верно. Нечего плакать! Старая баба, дочка дворника, варшавская потаскуха — и плакать вздумала! Господин граф будет смеяться...
— Глупая, ну что ты выламываешься? Ты же сама знаешь, что ты знатная полька.
Он силой поднял ее с ковра и поцеловал в мокрые щеки. Потом стал прощаться.
— Будь здорова, Ганя. Завтра я еду в Варшаву. Ганя еще раз всхлипнула.
— Вечно ты так: раз, два — и уезжаешь, а потом жалеешь.
— Я никогда ни о чем не жалею,— холодно сказал Януш.— Adieu.
И вышел, не оглянувшись.
Разумеется, никуда он не уезжал. Ведь он же уговорился встретиться завтра с Шуаром в чайной возле бульвара Сен-Мишель, а кроме того, подстрекаемый все той же манией посещения всех мест, где он бывал, хотел навестить и отель, где жил когда-то, и квартиру Ариадны (ужасную!) в Отей, и окрестности Сенпо-ля, где жил когда-то Ян Вевюрский.
Жил Януш теперь в небольшой гостиничке на улице Мосье де Пренс, так что ему не составило труда отыскать небольшую чайную, о которой ему говорил Марре Шуар. Она находилась на развилке двух выходящих к бульвару улиц и вся была застеклена, точно фонарь. Заполнена она была студентами и студентками, шумом и толкотней. Пирожные ели прямо у стойки, а за столиками пили отличный чай. Ради чая приходили сюда англичане и китайцы. Иногда забегал за хлебом какой-нибудь студент, устраивающий импровизированный прием в одной из мансард неподалеку. Влетал и тут же выскакивал, размахивая огромным батоном в одной руке и прозрачным мешочком с апельсинами и бананами — в другой.
Януш немного удивился, что Марре Шуар выбрал для встречи столь оживленное место, но раздумывать было некогда, так как, войдя в чайную, он сразу же увидел в глубине съежившуюся на красном диванчике фигурку профессора в черных очках. Было еще совсем светло, и при дневном свете, проникающем с улицы, Януш мог убедиться, каким невзрачным выглядел сейчас великий ученый. Никаких следов величия не было — перед ним сидел маленький потрепанный человечек. Поздоровался он довольно сердечно, хотя и несколько рассеянно. На его столике лежали какие-то книги и бумаги.
— Признаюсь вам,— сказал он Янушу, когда чай был заказан,— что я очень рад нашей встрече. В Париже так редко можно с кем-нибудь поболтать.
Януш рассмеялся.
— Это, по-моему, забавный парадокс.
— Уверяю вас, что это так,— возразил профессор.— Вы только представьте, как тут все заняты. Кто же станет слушать в кафе разглагольствования старого профессора? В лекционном зале, в аудитории, разумеется, слушают, и даже очень внимательно. Но должен вам сказать, что в кафе меня тянет поговорить совсем не о том, о чем я говорю на лекциях.
— Что же это за двойная бухгалтерия?
Януш был в приподнятом и даже хорошем настроении. Во всяком случае, здесь он чувствовал себя совсем иначе, нежели вчера в розовой раковине отеля «Риц». Марре Шуар с минуту смотрел на Януша, словно заново узнавал его, потом покачал головой, как бы говоря: «Погоди, погоди, так ли ты еще заговоришь!»
— Vous avez tres bonne mine ,— сказал он, как будто с разочарованием или с сожалением констатируя, что человек, которого он встретил вчера возле Сены, не выглядит как утопленник.
Януш был удивлен этим замечанием, до того оно показалось ему неуместным. Разумеется, физически он чувствовал себя превосходно.
— Вы только не поймите буквально то, на чем мы вчера прервали наш разговор,— сказал Шуар.— Все это не так прямолинейно... Ну, не она, так Пьер один сделал бы это или она там у вас, в Варшаве. Это все равно было неизбежно, наука вплотную подошла уже к самой двери — достаточно оказалось легкого прикосновения, и дверь распахнулась.
Наклонив голову, Януш размешивал ложечкой сахар. Он не очень хорошо понимал, о чем говорит ученый. Кроме того — Януш сам себе в этом признался,— он был еще занят вчерашней встречей с Ганей, еще так бурно клубились в нем мысли, которые не могло успокоить утро, проведенное в Лувре, что он не воспринимал того, что говорит Марре Шуар. Впрочем, так же бывало и в Гейдельберге: стоило профессору заговорить о сложных вопросах, как ему сразу же хотелось думать о женщинах. «Что мне до всей этой науки!» — подумал Януш и натянуто улыбнулся.
— Вы что, хотите, чтобы я поделился с этой молодежью тем, что я на самом деле думаю? — продолжал Марре Шуар.— Вот взгляните, ведь в аудитории они точно такие же, как в этой чаиной. Потому-то мне и нравится сюда приходить. Понимаете? Точно такие же. Учтивые, вежливые, пьют чай. Разумеется, есть и другие... но те не ходят ни на мои лекции, ни в эту чайную. Они ходят на собрания «Croix de Feu». А там уже отнюдь не так приятно.
— А почему вы не можете быть с ними искренним? — наивно спросил Януш.
Марре пожал плечами.
— Вчера мы говорили о науке. Вы же понимаете, что такой человек, как я, видимо, знает слишком много...
— Слишком? В области науки?
— О границах науки трудно судить. Наука замкнутая, кабинетная, наука для науки ныне не существует.
— Но ведь... наука должна служить человеку... Марре Шуар захихикал и схватил Януша за руку.
— Человеку, для человека!.. Ты знаешь, чего они от меня хотели там, в Гейдельберге? Десять лет назад? В этом чудесном, живописном Гейдельберге, среди каштановых рощ? Ты знаешь?..
Янушу отнюдь не показалось странным, что Марре Шуар обращается к нему на «ты». Профессор считал его своим учеником. Впрочем, Януш и сам считал себя чем-то вроде последователя великого ученого.
— Я уже тогда догадывался,— сказал Януш.— Мы еще смеялись с Хорстом, что они вытянут из вас все секреты.
— С Хорстом? Да ведь именно Хорста они и использовали. Только мне нечего было им сказать. У меня и сегодня нет никаких секретов, и я не смог бы выдать Гитлеру какие-нибудь формулы или продать какие-нибудь планы, потому что я их не знаю, у меня их просто нет. Я мог бы выдать только один секрет. Но им его не понять. Как тот иезуит, который проиграл в карты величайшую церковную тайну, что чистилища нет. Вот так и я мог бы выдать величайшую научную тайну, о которой не могу читать в Сорбонне и о которой могу говорить только здесь, в этой шумной чайной. Потому что здесь мне все равно никто не поверит. Даже вы!
— Какой же это секрет? — спросил Януш. Вопрос этот должен был прозвучать иронически, но, к своему удивлению, Януш заметил, что голос его дрогнул.— Какой секрет? — повторил он, чак как Марре молчал, глядя в свой стакан, как ворожея на кофейную гущу.
— Очень простой,— произнес наконец профессор,— самый простой, какой только может быть. Но неопровержимый, а именно: человечество пошло по пагубному пути.
— Не понимаю,— сказал Януш, хотя слова Марре изумили и поразили его.— Пошло по пагубному пути? Когда?
— Ба! — закричал Марре Шуар так пронзительно, что даже соседи обернулись.— Да если бы я сам знал! Когда? Может быть, со времен Ренессанса с его Леонардо? Может быть, позднее — в восемнадцатом веке, в эпоху рационализма? Или только вот теперь! Но уж наверняка с той минуты, когда Резерфорд расщепил атом. Будь я верующим, я бы сказал, что человек вторгся в тайну творения. А это не остается без возмездия.
— Как вы это понимаете? — решился спросить Януш. Он произнес эти слова, лишь бы что-то произнести. Все, что он слышал сейчас, вызывало дрожь. И одновременно он злился на себя за то, что мысли его все время уносятся к чему-то иному.
— Обо мне говорят, что это научный пессимизм. Довольно неумное определение. Это отнюдь не пессимизм. Это не элемент моей мысли, который посягает на жизнь, выступает против научных исследований, нет. Это просто убеждение, глубочайшее убеждение, что направляющая усилий человеческого разума,— в том числе и моих усилий,— что направляющая всех этих усилий обращена в пагубном направлении.
— А что значит пагубное направление?
— Ну, опасное для человека направление.
— Это что, с моральной точки зрения?
-— Ну что вы, с материальной, с самой что ни на есть материальной. В направлении, угрожающем жизни человека на земле.
— Жизни?
— Все усилия человеческого разума направлены на самоубийство.
— О, профессор!
— Сейчас я все объясню,— сказал Марре Шуар, спокойно допивая свой чай.
Януш вздохнул.
— Так вот, сейчас, в данный момент, это пока лишь мое личное впечатление, но это не значит, что оно не отвечает объективной действительности. Я и ощущаю и просто очень хорошо знаю, что сейчас мы входим в область результатов, к которым привела эта направляющая, определившаяся несколько веков назад. Пожалуй, все-таки в период Ренессанса и гуманистов, в период Леонардо... Леонардо — это величайший перелом в истории человечества,— заметил он как бы между прочим.— Так вот, вся прекрасная, а также далеко не прекрасная история развития человеческой мысли может привести к гибели. Да, да, я имею в виду это мощное крещендо... достижения Ренессанса, восемнадцатого столетия, ведущие к открытиям девятнадцатого столетия и к последующему развитию их в двадцатом.
— Вы так говорите об истории науки,— прервал его Януш,— как будто это что-то обособленное. А ведь достижения науки тесно связаны с промышленным развитием, колониализмом, капитализмом, с политикой... с революциями...
Марре Шуар буквально подскочил на своем месте и взглянул на своего собеседника точно птица, собирающаяся клюнуть.
— Ну что вы мне рассказываете? Это каждый ребенок знает... Но куда важнее опыт, опыт... практическая жизнь в ее повседневности. И ты не можешь не признать, что опыт, накопленный нами за последние двадцать, тридцать, а то и сорок лет,— это уже нечто... Но мы стоим на пороге новых событий — и это будет уже явным разоблачением удивительно гнусных вещей... Ведь не ради моих красивых глаз они там в Гейдельберге хотели что-то разузнать. Ты знаешь, чего они хотят?
— Догадываюсь, но не совсем.
— И не только немцы. Наши тоже. Они бы хотели узнать, как одним ударом... раз-два... уничтожать города, народы, цивилизацию...
— Но если они уничтожат все, то как же будут жить?
— Вот в том-то и вопрос. А науке уже кое-что известно... в этом плане...
— Газы?
— Газы? Да, разумеется, и газы. Я думаю, что Гитлер применит их в ближайшей войне.
— Вы верите в войну?
— Человекк, да где ты живешь? Неужели в Польше все такие наивные, как ты?
Януш обиделся.
— Вы называете это наивностью...
— А как же еще? Война неизбежна.
— Почему?
— А ты взгляни, как мы его вооружили...
— Кого?
— Да Гитлера... Ведь это же мы его вооружили, и все мы в этом виноваты,— я, ты, Лаваль, Даладье и прочие, как бишь их там, наших полишинелей... Чемберлен... Рузвельт... Все мы вооружили его благодаря своему попустительству.
— И у него большая сила?
— У него вера и ни малейших сомнений или угрызений. Про очень много. Весьма вероятно, что он применит газы. Но i алы — это идиллия по сравнению с некоторыми другими вещами. Я уже сказал тебе, что это все ваша соотечественница, которая приехала сюда из Варшавы. Ты же слышал? Помнишь? Ведь они в своем сарае перерабатывали целые вагоны ее... Зачем? Они сами не ведали, что творят. Впрочем, это не имеет непосредственного отношения... Но вот уран.
Марре Шуар задумался и вновь уставился в уже пустой стакан, будто разглядывая какой-то сложный, точный прибор.
— Так вот, вся тайна может заключаться в уране.
— Почему?
— Мы уже знаем, что она заключается в уране,— вздохнул ученый,— только не знаем, как это сделать. И именно это они хотели бы узнать от меня. Нет, они еще не знали, что дело в уране. Десять лет назад... Но теперь уже знают. И вот сейчас-то и начнется гонка...
— Какая гонка? — Януша стало раздражать, что роль его в этом разговоре сводилась к тому, что он вставлял в монолог ученого француза нелепые вопросы. Если уж на то пошло, то он никак не верил в значительность того, о чем говорил Шуар, и относился ко всем этим проблемам весьма равнодушно. Формулировал Януш свою точку зрения очень просто: у него слишком болит палец, чтобы расстраиваться из-за града, выбивающего поля. Разумеется, человечество казалось ему достойным сострадания, но одновременно и обреченным на мучения. «Значит, и на уничтожение?»— спросил он себя неожиданно в тот момент, когда равнодушно произносил слова: «Какая гонка?» И вдруг его снова охватила дрожь. Как-то глубже в него проникли слова Шуара: «Все мы вооружили Гитлера благодаря своему попустительству». И не ожидая ответа собеседника, он добавил, словно успокаивая самого себя:
— Но ведь войны не будет. Прошлая война — это было ^то-то страшное. Я видел ее...
— А я говорю тебе, что это была идиллия,— снова сорвался с дивана седой низенький человечек. Он резко скинул очки, и Януш увидел перед собой его зрачки в оправе красных век, которые выглядели так, будто были изъедены чем-то, как будто крохотные червячки обгрызли ресницы и проточили в веках тысячи мелких белых дырочек.
— Ты помнишь, что я вам говорил в Гейдельберге? Тебе и Гане, а может быть, и Хорсту... Между прочим, ты был у Гани?
— Был.
— Ну и что?
— Сказала, что ищет мужа.
— Ты злоречив. Не надо. Она очень несчастный человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68