— Как ты сюда попала?
— Так и попала. Я тут все ходы знаю.
— И никто тебя не видел?
— Я хотела с тобой попрощаться.
— Тебя наверняка никто не видел?
— Я даже не знаю, что будет, когда ты уедешь,— сказала она вдруг почти громко.
Анджей обнял ее и притянул на постель, отодвинувшись к стенке. Даже не поцеловал ее, а сразу проник к ее телу, что было не очень трудно — так мало одежды было на ней.
И, уже обхватив ее за талию, он понял, что все, к чему прикасался этим летом — лепестки мокрых цветов, листья липы, которыми он стрелял, хлопая по ним ладонью, загорелое плечо Ро-мека, старой водовозной клячи, кожаные вожжи — все было как бы предвоплощением, предсказанием этого прикосновения, показавшегося ему самым совершенным на свете.
И он крепко прижал к себе обнаженное тело Каси. В эту минуту он не думал ни о чем, и только когда уже обессиленно лежал возле нее, продолжая поглаживать ее свободной правой рукой, его поразило совершенство этого тела, продуманность и предельная красота каждой его частицы. И его охватило счастье и радость, а не разочарование, столь часто возникающее после первого соприкосновения с телом,— и изумление. И то, что произошло, показалось ему чем-то великим, значительным, совершенным в своем чисто человеческом земном падении и в чисто человеческом наслаждении.
— Ох, Кася, — воскликнул он, — какие же мы безрассудные!
И только теперь поцеловал ее в губы.
Когда она ушла — он даже не заметил. Ему казалось, что он не спал всю ночь, так и лежал, удивленный и пораженный, так и лежал рядом с нею — счастливый. В комнате было уже совсем зеро, и Каси не было рядом. И даже постель в том месте, где остатась вмятина — след ее тела,— была совсем холодной. Только рядом с постелью валялась узкая белая ленточка. Единственное доказательство, что все это не было сном.
Окно стало уже голубовато-серым, от него потянуло свежестью и беспредельной тишиной; дождь прекратился, и даже тучи рассеялись. Он смотрел в окно с таким чувством, словно впервые видел высокие зеленые летние деревья.
В дверь постучал Франтишек:
— Вставать пора. Через полчаса лошадей подадут. Анджей, дрожа от сырости и холода, принялся надевать
белье.
— Это лето было совсем иное, чем прежние,—сказал он, натягивая новые, «городские» носки.
III
Как-то так получалось, что Януш попадал в Париж весной или летом, изредка зимой. Но никогда не приходилось ему бывать там осенью. И когда он прибыл туда в октябре, его поразило и теплое гниловатое дыхание Сены, и голубоватый цвет туманов, которые вздымались над мостами. Когда он с моста Сен-Мишель, который неизвестно почему называл «наш мост», смотрел по течению реки, то видел в отдалении уже не высокие башни Трокадеро, а небольшое, казавшееся непропорционально низким здание дворца Шайо, светлые стены которого белели за опояской тумана, точно кости на пепелище.
Хотелось убедиться, что его собственное пепелище — это одновременно пепелище города, страны, Европы. Повсюду искал он следы распада — в обществе, в торговле, в литературе. Но он ходил и видел: Париж как Париж.
Те же синие перспективы, те же площади, те же седые, почернелые, точно осмоленные, колонны и те же постылые башни, видневшиеся с террасы дворца Шайо. Вдруг ему показалось, что башни Сен-Сюльпис сравнялись, что теперь они гармонично одинаковы и уже не бросается в глаза их невыносимая диспропорция, которая всегда его так раздражала. Но тут же заметил, что более низкая башня окружена венцом лесов, там, по-видимому, идет ремонт, а он-то пришел было в восторг от смелости и решительности отцов города. Рядом торчал купол Пантеона, неизменно совершенный, и идиотские башни ложноготической святой Клотильды. И вся эта архитектура с присущей ей размахом и щедрым использованием пространства, как всегда, поражала.
Остановившись перед зданием парламента, он оглядывал законченно симметричную голубеющую площадь Согласия с двумя до того похожими зданиями по обе стороны, что одно из них пришлось отметить национальным флагом. И в глубине за ними столь же законченно симметричный и застывший в цвете фасад церкви Мадлен. А вдали над всем этим виднелись прелестно несимметричные, слегка подавшиеся назад купола Сакр-Кер. Они-то никогда не бывают застывшими, одинаковыми: то отливают розовым, то белым, а теперь светятся октябрьской лазурью.
Елисейские поля были испакощены и недоступны из-за автомобильного салона. Чудесную улицу украсили провинциальной иллюминацией, наставили арок, в которые понатыкали лампочек. Все это выглядело бы весьма жалко, не будь сама улица такой величественной. Каштаны на Рон Пуан побурели и ссохлись, кое-где ветви уже обнажились, даже великолепные фонтаны не скрашивали это грустное зрелище. Зато листва платанов пожелтела очень красиво и осыпалась, спокойно кружась, словно в самом обычном лесу. Но Януш бежал отсюда, до того не нравилась ему кричащая реклама новых автомобильных марок, огромные полотняные афиши над входом в роскошные театры и вся эта провинциально-ярмарочная толчея, неприятная и дешевая, как обычно и бывает па автомобильных выставках. С иронией поглядывал он на синие и кремовые машины, вспоминая свою астматическую «Минерву», на которой ездил из Коморова в Варшаву. Даже Шушкевич говаривал ему: «Уж вы, пан граф, могли бы себе позволить кольт-магу получше»,— и сокрушался из-за того, что Януш так мало заботится о престиже своего рода.
Отсюда он бежал к Сене.
Непреодолимое желание побывать там, где он уже бывал когда-то, заставляло его бессмысленно скитаться по всей Европе. Не так давно он посетил Гейдельберг и в ужасе убрался оттуда как можно скорее. Живописный городок был охвачен каким-то безумием, красавцы бурши встречали друг друга гитлеровским приветствием, в «Schloss Hotel» его даже не захотели принять, и пришлось поселиться в «Zum Roten Halm», а по спокойной разгуливали наглые молодчики в коричневых рубашках. Несмотря на все старания, он никак не мог встретиться ни с Хорстом, ни с Шельтингом и наконец догадался, что те просто не хотят или не могут с ним повидаться. Правда, один из знакомых профессоров принял его, но видно было, что этот визит ему в тягость.
В Париже — чем особенно приятен этот город — никто не обращал на него внимания и никого он не обременял.
Он непременно хотел отыскать то место, где стояла «баржа» Гданского. Тогда территория выставки занимала улицы, прилегающие к мосту Александра, и почти все прибрежные эспланады. Теперь даже представить нельзя было, как это выглядело и где сходились павильоны, променады и Луна-парк. Или то кафе, уз;е пел Неволин.
Вместо того чтобы сказать себе: «Не думать, не думать!» — ш, наоборот, твердил: «Где же она была? Где я думал о ней? Когда мне впервые пришла мысль о Зосе?» — и все кружил возле берега.
Как-то вечером было теплее обычного. Возле самой Сены поставили не то ресторан, не то дансинг, откуда доносилась граммофонная музыка, усиленная громкоговорителем. А может быть, это заведение открыли временно, в связи с автомобильной выставкой. Было очень тепло. Огромные платаны склоняли свои толстые стволы над водой, скидывая ненужную листву. Где-то далеко, за третьим отсюда мостом, велись учения речной пожарной охраны и красная барка посылала вверх огромные, мощные струи воды, опадающие каскадами. Граммофон играл оперные арии — значит, это не дансинг. А вода в Сене была темно-синяя, с сиреневым отливом, словно густое-густое вещество. На фиолетовых волнах дробились отражения желтых фонарей. Всходила луна.
И тут Янушу показалось, что он нашел то место на Сене, где стояла тогда баржа. Но ведь нельзя найти этого места, как нельзя найти свою молодость. Значит, он обманывается.
По ступенькам он спустился на облицованную кромку берега. Здесь выбирали песок, складывали трубы, здесь же находилось и это заведение с музыкой, наверно, для рыболовов, и внизу, у воды, под самой стеной набережной, стояли скамьи. Януш сел на одну из скамей и стал спокойно смотреть на темнеющую воду. Двое мальчишек с удочками крутились на самом берегу — вряд ли ради скудного улова. Из ресторанчика, откуда доносились мелодии Верди, вышла молодая пара. Пожилой толстяк с удочкой прошел мимо Януша.
Януш не заметил, как на его скамью, на другой конец ее, уселся солидный господин. Только тогда и увидел, когда тот уже сидел там. На глазах у него были большие черные очки — и все же Януш, несмотря на то, что прошло много лет, сразу узнал его.
Это был Марре Шуар.
Недавно Януш прочел в газете, что французский ученый потерял жену, скончавшуюся от болезни, вызванной опытами над радиоактивными элементами. Янушу показалось, что Марре Шуар очень изменился; лицо его трудно было разглядеть в темноте, но вся фигура не то как-то осела, не то съежилась. И тем не менее это был, несомненно, он. Марре Шуар, с характерным его обликом, появился из небытия и возник перед Янушем так, словно они минуту назад расстались в Гейдельберге.
«Der heidelberger Teufel» — усмехнулся Януш.
И тут же усмешка исчезла, растворилась в размышлении. Вот перед ним расстилается зелено-фиолетовая узкая река, а вот они — два вдовца, такие чужие друг другу, мимолетно знакомые, сидят на двух концах скамьи и, вероятно думают об одном и том же.
На гладь реки перед ними, как из-за кулис, выполз маленький черный буксирчик, тянущий широкую баржу, нагруженную до краев и прикрытую брезентом. Последние отблески октябрьского вечера слабо отражались на просмоленных бортах баржи, на золотистом брезенте и на карминной полосе на носу пароходика. Буксирчик пронзительно свистнул, выпустив белый плюмаж, и тут же труба его легла, словно он кланялся надвигающемуся мосту. Януш вздрогнул. Этот высокий свист, как всегда, вызвал в нем трепет и какие-то далекие ассоциации. Когда он вздрогнул, профессор повернулся и внимательно посмотрел на него.
— Добрый вечер,— сказал Януш, не двигаясь, однако, со своего места и не протягивая руки,— добрый вечер, господин профессор. Вы меня не узнаете? Я Мышинский, приятель Ганп Доус, последний раз мы виделись с вами в Гейдельберге.
Марре Шуар тоже не поднялся со скамьи. Казалось, он внимательно смотрит на черную баржу, исчезающую под мостом, и уже не кинул на Януша взгляд. Встреча оставила его совершенно равнодушным.
— Добрый вечер, сударь. Мадам Доус недавно говорила мне о вас,— сказал он тихо.— Она сейчас в Париже, живет в отеле «Риц». Навестите ее, она ведь очень несчастна.
— Как обычно,— улыбнулся Януш.
— Elle joue toujours une grande amoureuse...— сказал с усмешкой Марре Шуар и тут же повернулся к Янушу.
— Это правда, что вы овдовели?
— Да, правда, вот уже два года.
— А моя жена скончалась два месяца назад.
— Говорят, она пала жертвой своих научных опытов?
— Точно не установлено, но все указывает на то, что это так.
— Очень грустно, что столь важные для человечества научные исследования приводят к таким последствиям,— сказал Януш.
— О, это неизвестно, абсолютно неизвестно,— резко воскликнул вдруг Марре Шуар и, поднявшись со своего места, подсел к Янушу.— Никогда не обвиняйте науку. Ведь мы же почти ничего не знаем, мы находимся у самого подножия огромной горы. А вы обвиняете науку в смерти, чуть ли не в убийстве. Это не оправданно.
— А защищаетесь вы, профессор, с жаром. Даже с чрезмерным. Я же считаю — и впервые высказываю это, так как до сих пор просто не смел в этом сам себе признаться,— так вот, я считаю, что подобное положение ненормально. Вы там исследуете, изучаете, расщепляете, синтезируете, открываете радиоактивные элементы, более того, вызываете искусственное излучение — ну и что? А средства от смерти найти не можете. И человек, нормальный человек, такой вот, как вы и я, только еще моложе, умирает. Умер — и все. Для меня всегда самое ужасное — это невозможность сделать что-либо, как только наступает смерть. Выходит из комнаты врач и говорит: «Ваша жена умерла». Как так? Умерла — так надо же что-то сделать, что-то впрыснуть, что-то там взрезать. А то изволите — умерла, и все. И ребенок так же. Не может жить, потому что нарушено кровообращение, порок сердца — и не будет жить. Как это не будет жить? А зачем тогда наука? Неужели она не может наладить это самое кровообращение? Глупость какая-то. Зато в таблице элементов открыты недостающие, и открыты только на основе... на основе чего там, господин профессор?
— Наука даже насморк не может вылечить. А вы сразу хотите... смерть!
— Так какая от нее польза? И что тогда значит наука? Человек должен жить. А жена должна жить, потому что муж ее... любит. Ребенок должен жить, потому что человеку нужны дети. У вас есть дети, профессор?
— Нет.
Потянулась вторая баржа, гладко-серая, увлекаемая маленькой черной осой. На этот раз оса засвистела низко, голосом сирены, и Януш не ощутил дрожи. Свист этот не напомнил ему давние поездки в былые детские годы жизни в Маньковке. Но все время, пока баржа проплывала перед ним, он молчал, выпрямившись, будто принимал парад. Из прибрежного ресторанчика доносились звуки марша из «Аиды».
— Этот Верди становится популярен,— произнес наконец Марре Шуар.
— Я понимаю,— продолжал Януш, распаляясь все больше и больше,— я понимаю вас, профессор, вы уклоняетесь от ответа.
Вся обстановка этого разговора была настолько необычной, что Януш утратил ощущение реальной действительности. И сиреневые блики на Сене, и проплывающие корабли, похожие на декорации, были какими-то условными. И эта нереальность окружающего облегчала ему разговор. Точно во сне, он был свободен от всех пут, его вдруг просто охватило отчаяние человека, который сокрушается над своей жизнью.
И все-таки буксирчик свистнул пронзительно.
— О, я помню наши беседы в Гейдельберге,— быстро отозвался, словно уступая в этом споре, Марре Шуар.— И все же вы обвиняете науку несправедливо. Предоставьте мне судить, где и за что ее можно обвинять. Вы философствуете, как Гегель и все эти немецкие... как бишь они там называются... Альфред Вебер? Что, не правда? Здесь нужно мыслить несколько точнее.
— Но вы же сами мыслите сейчас иначе, профессор. И подозреваю, что вы вдруг соскучились... даже не по Гегелю, а по Плагону и по его бессмертному вознице, правящему тройкой коней.
— Вот уж нет,— запротестовал ученый.
— Но вы же сами сказали, что мы не знаем объема того, что изучаем. Не знаем, каковы пределы науки и всех ее возможностей, которые множатся с каждым днем с быстротой бактерий. И мы просто-напросто — вы уж признайте это — подобны ученикам чародея, которые не могут загнать обратно вызванных ими духов.
— Довольно примитивное и избитое сравнение,— уже спокойнее сказал Марре Шуар. Весь их разговор с разных концов скамьи, потому что они находились на разных концах скамьи, хотя и сидели почти рядом, выглядел каким-то двойным монологом. Каждый произносил этот монолог так, словно внезапно почувствовал себя свободным от долгого и тяжкого запрета.
— Согласен. Но мне это так представляется,— вздохнул Януш.
— Необходимо стараться быть более объективным.
— Не могу.
— Вы еще молоды.
— Нашей молодости грозят старые авантюры.
— Что вы хотите этим сказать?
— Что наша жизнь еще не кончена. И что мы еще будем вынуждены ответить на некоторые вопросы.
— Только перед угрозой светопреставления.
— Или же перед нашим собственным концом. Я считаю, что смерть мужчины всегда ответ на какой-то великий вопрос плана. Но смерть женщины — это отнюдь не ответ. А уж смерть ребенка — это и вовсе что-то бессмысленное.
— Навестите мадам Доус. Может быть, вы остановите ее на самом рубеже. Она очень близка к концу...
— Почему?
— Почему? Да именно потому, что вы сказали минуту назад. Потому, что смерть женщины не является ответом ни на какой вопрос.
— Хорошо, но скажите мне правду, профессор, удалось ли вам ответить в жизни хоть на один вопрос?
— Разумеется, нет,— после минутной паузы отозвался Мар-ре Шуар.— Разумеется, ни на один вопрос я не ответил. Но вы и понятия не имеете, какие я вопросы ставлю. Вы разбираетесь в проблемах современной науки? — спросил он уже другим тоном.
— Ну что вы, я же не ученый.
— Значит, не можете и представить, какого уровня она сейчас достигла. И каковы были мои вопросы. Ну а теперь мне пора.
— Нет, нет, профессор, не уходите так сразу.
Несмотря на свое намерение, Марре Шуар не двинулся с места, на него словно нашло какое-то оцепенение. Из ресторанчика вновь донеслась музыка. Владелец его определенно был поклонником Верди. Дверь кабачка, видимо, не закрыли, потому что пение доносилось теперь очень отчетливо. Это был дуэт из второго акта «Травиаты». Безупречное сопрано выпевало сложные колоратуры на слове «sacrifizio», а красивый, чистый баритон успокаивал несчастную Виолетту, с каким-то самодовольством уговаривая ее. «Piangi, piangi» ,— восклицал баритон то шепотом, то мелодраматическим mezza voce.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68