Сыну пришлось сдерживать ее:
-— Ну мама... Да мама же...
— Что ты заладил — мама, мама! Ты нужды не испытал и не знаешь, что это такое. А я просто понятия не имею, что теперь будет.
Старый Шушкевич все доставал какие-то бумажки и карандашики, раскладывал их на столе, принимался что-то подсчитывать, но у него все терялось — и мысли, и карандаш, и, наконец, бумага. Алек придержал его за руку.
— Да успокойтесь же, дорогой пан Вацлав. Все как-нибудь уладится.
— Я, видит бог, все отдам, все, что у меня есть, отдам,— бормотал старик, глядя на княгиню собачьими глазами.
— Вы в своем уме? Вы же сами знаете, какое состояние было у моего сына,— отрезала Марыся и, достав из сумочки какие-то бумаги, надела очки в черной оправе и принялась подсчитывать...
Все это Алек и описал своим друзьям.
— Ох, это было ужасно, просто ужасно.
— Ну и чем все кончилось?— спросил Бронек.
Но в эту минуту как раз погас свет и зазвучал гонг.
Они замолчали. Алек ожидал эффекта, который должны были произвести декорации Малика. Бронек называл его «старой песочницей» и много от него не ожидал. Для Губерта самым приятным в спектакле был именно этот момент, когда в зале стало совсем темно, прозвучал первый удар гонга и когда между первым и вторым ударом наступает минута тишины и ожидания, ожидания, которое всегда приносит некоторое разочарование, потому что видишь вдруг на сцене хорошо знакомых людей, которые только притворяются, будто они совсем другие и не имеют ничего общего с сидящими в зале зрителями. А ему известно, что в первой же сцене появится Марыся Татарская, которую он великолепно представлял у себя в постели и совершенно не мог вообразить в роли арголидской царевны, дочери Агамемнона и Клитемнестры — полупримитивной, полурафинированной особы. Он даже слегка усмехался при одной мысли, что увидит старую Вычерувну, представляющую молодую греческую девушку, и рядом Марысю, которая прикроет свою великолепную грудь уродливым хитоном или как он там называется.
Сцена понемногу осветилась, оставаясь, впрочем, еще довольно темной, и начался чисто служебный диалог — так везде и всегда начинаются трагедии. Служанки, собравшиеся у колодца, непринужденным варшавским говорком рассказывали, как страдает бедная Электра, как плохо к ней относится Клитемнестра и что «придет, придет еще к нам Орест».
И вот неожиданно из тени появилась Электра — Вычерувна. Весь зал всколыхнулся, все кресла враз скрипнули, и наступила мертвая тишина. Никто, собственно, не понял, в чем дело, но при появлении этой старой женщины с гривой собственных волос, спадающих на лоб и свисающих сзади до пояса, женщины, которая даже никак не пыталась скрыть своей старости, у всех замерло сердце. Все поняли, что на сцене что-то происходит. А она, неловко ступая своими большими ногами и по сути дела ничего не видя перед собой из-за невероятной близорукости, из-за темноты на сцене, из-за того, что ступала она не по деревянным подмосткам театрика на Повислье, а по каменным ступеням дворца в Аргосе, вышла на просцениум и сделала легкое, быстрое движение левой рукой вниз, движение, которое вдруг превратило всех этих актерок в настоящих греческих служанок и повелела им убраться, после чего они безмолвно исчезли. И вот тут-то Губерт с удивлением заметил, что у колодца осталась одна-единственная девушка и что этой прекрасной, чистой, удивленно взирающей на главную героиню девушкой была Марыся Татарская.
После долгой паузы Электра произнесла первые слова голосом низким и таким обычным, как будто спрашивала у сестры, который час. И от этих первых слов по залу вновь разнесся легкий скрип. Губерт кинул взгляд на друзей и на других зрителей, сидящих в том же ряду,— все подались вперед, как будто хотели ответить Электре: только что пробило восемь, ведь представление началось.
Но тут начала говорить и Хрисофемида. Губерт не верил своим ушам. Обычно Марыся была довольно вульгарна и время от времени без всякого повода устраивала скандалы. Тогда он говорил ей: «Как ты можешь быть актрисой с таким тусклым голосом и с таким варшавским выговором!» А тут слова покатились, как жемчуг. Губерт видел, как Хрисофемида зачарованно смотрит на Электру. Как отвечает ей, глубоко уверенная, что перед нею не та актерка, которую за глаза зовут «стервувна» и которой за пятьдесят лет («Это только одних високосных»,— как говаривал Керубин Колышко), а действительно несчастная дочь Агамемнона, решившая отомстить за смерть отца.
Когда Галина Вычерувна открыла рот, когда после первого вопроса последовали еще и еще, публика забыла о возрасте и внешности актрисы. Ее огромные темные глаза сверкали из-под растрепанных волос, и огромные ладони взлетали вверх из рваных рукавов рубища. Все впивали эти слова, так же как и слова Хрисофемиды, которая вдруг предстала по-неземному прекрасным, эфирным созданием. И когда в какой-то момент диалога Электра взяла сестру на колени и в этой позе Скорбящей матери стала рассказывать о залитом кровью теле Агамемнона, об убитом отце, Губерт нащупал руку сидящего рядом Бронека и крепко стиснул ее.
Но Хрисофемида не хотела убивать мать. А потом появилась Клитемнестра. Эта предстала в полном наборе царских побрякушек, звеня золотыми цепочками, которые ниспадали с ее рук, полязгивали у пояса и у ног. И по сравнению с нею Электра вновь показалась — пусть и в лохмотьях — настоящей царицей. Губерт и Алек держались за руки, чувствуя, как их полностью захватило действие трагедии. Они просто не сознавали, что с ними происходит, а Электра говорила, бунтовала, проклинала — она была великолепна. Подавшись к сцене, они пожирали глазами эту необычайную личность, которая что-то являла собой, что-то делала, вызывала на сцене какое-то действие, по сути дела им недоступное, выходящее за пределы их понимания.
Но этот небывалый трепет будила в них не одна великая актриса. Старая-престарая сказка из «Орестеи», о которой они что-то там слышали еще в школе, подействовала сейчас на них своим неотразимым архаическим очарованием. Забытый и вместе с тем вечно живой мир открылся перед ними величественной декорацией с огромной перспективой в глубине в тот момент, когда сцена осветилась. Неизменность человеческой природы, которая в тех же самых формах любит и ненавидит вот уже тысячи лет и не знает, куда заведет ее эта любовь и эта ненависть, человечество, стремящееся к справедливости и не умеющее постичь ее,— вот что по-настоящему потрясло мальчиков, которые еще минуту назад рассуждали о самых обычных, повседневных делах.
Чувство времени утратилось. Только порою по залу проносился легкий трепет и скрип злополучных кресел. Люди старались не дышать. И вдруг пришла весть, что Орест мертв. Губерт вздрогнул, как при сообщении о самоубийстве Адася.
— Не может быть,— прошептал он про себя.
А Вычерувна уже выкапывала из-под камня меч. Справа, на просцениуме, припала она к земле, как волчица, как зверь, и рыла, рыла когтями землю, отворачивала камень, чтобы добыть кровавый меч отмщения... Левой рукой она отбрасывала волосы, падавшие на глаза, и жест этот, казалось бы, такой повседневный, каким она обычно подносила к губам рюмку водки, приобретал здесь совсем другое значение, говорил о чем-то совсем ином, становился жестом, присущим только театру.
Потом появился Орест. Алек не видел, Збышек это или Метек. Орест — и все. Впрочем, Алек не смотрел на него, он видел только сверкающий огонь глаз и изумительную, девичью, неожиданно чистую улыбку Вычерувны, с которой та встречала Ореста. И с той же самой чистотой, незамутненной чистотой, подала она ему, когда настало время, вырытый из-под алтаря меч и приказала убить. И, как нетерпеливый зверь, ждала крови, которая должна была пролиться после приговора.
А потом раздался этот ужасный крик за сценой, вызвавший несколько приглушенных возгласов в зале. Электра припала к земле и вдруг стала подниматься, она вырастала, делалась все выше, губы ее расплывались в блаженной улыбке, а она все подымалась, словно собираясь улететь, и вдруг начала танцевать вокруг алтаря. Она сделала всего три шага, но Губерт готов был поклясться, что слышит музыку сопровождения; шаги были ритмичные, танцевальные, исступленные. Черты ее просветлели от торжествующей улыбки. Справедливость восторжествовала! И Электра рухнула как подкошенная. Конец.
С минуту длилось молчание. Потом взорвались аплодисменты. Но юноши не аплодировали; пригвожденные к креслам, они сидели и молчали.
Бронек взглянул на часы:
— Час с четвертью шло. Я даже и не заметил.
— За кулисы пойдем? — спросил Губерт у Алека.
— Зачем?
— К Марысе.
— Нет, не пойду. И знаешь что, мне не хочется оставаться на «Мастера и подмастерье». И что им в голову пришло вместе такое ставить!
— Горбаль же играет.
— И чудесно. Посмотрю его в другой раз. Пошли, пройдемся.
— Куда?
— Бронек, ты идешь?
— Давайте перекусим где-нибудь. Сейчас везде свободно,— сказал Алек.— А потом устроим хорошую прогулку.
— Идет. После такой встряски надо прийти в себя.
— Да, встряска основательная,— сказал Бронек, когда они вышли на улицу.
Ночь была теплая и лунная. В воздухе висела голубоватая дымка. Друзья шли сначала вдоль Вислы, а потом в гору — Там-кой, и небо над ними было звездное, лунное — удивительно банальное и удивительно неестественное.
— Только я бы на месте Малика дал другой горизонт,— сказал Алек.
— Go звездами? — спросил Бронек.
— А ты знаешь, может быть, и со звездами,— усмехнулся Билинский.
Ресторан Симона был в это время почти пуст. Зеленоватые залы сверкали белизной накрахмаленных скатертей.
Друзья устроились в самой глубине за продолговатым столом, так что все трое сели рядом, и выжидательно переглянулись.
— Вы не смейтесь,— сказал вдруг Бронек своим бархатистым, удивительным басом (говорил он всегда так, словно сдерживал улыбку),— вы не смейтесь, но я впервые сижу в этом ресторане. И вообще я никогда не бывал в ресторанах, так что не знаю, как себя вести. И, что самое главное, у меня ни гроша и платить придется вам.
— Ну и что? — как всегда нарочито громко воскликнул Губерт, тряхнув своими байроновскими локонами.— Алек за нас заплатит. Последний ужин последнего из рода Билинских.
Алек добродушно улыбнулся.
— Можете есть — пока еще хватит.
— И пить? — спросил Губерт.
— Нет. Только есть. Ну, еще куда ни шло — пиво. Тут подошел официант.
— Я мяса не ем,— серьезно сказал Бронек.
— Вот тебе раз! Тогда что же? Овощи?
— Есть спаржа,— сказал официант.
— Ну, значит, спаржу. Ладно? — спросил Алек, видя, что Бронек просто умирает от застенчивости.
— Ладно.
Официант помчался к кухне, не забыв перед этим поставить на стол графинчики водки со льда.
— Выпьешь? — спросил Алек у Бронека.
— Что делать, за компанию с вами и удавишься.— И Бронек подкрепил свои слова соответствующей улыбкой.
Алек налил всем троим по большой рюмке.
— Нет, ты скажи,— навалился Губерт,— как ты будешь жить? На что?
— Откуда я знаю? Мама с Шушкевичем что-нибудь сообразят. Наверняка весь вечер сегодня на это убыот.
— Ты думаешь, что он прибрал к рукам все бумаги?
— Думаю, что да.
— Это значит, что денег у тебя совсем не будет?
— Хоть бы с моим отцом такое стряслось! — вздохнул Бронек с такой миной, что оба его приятеля расхохотались.
— Ну, в конце концов, это же не все, что мне бабка оставила,— сказал Алек,— есть еще много добра, хоть бы тот же дом на Брацкой...
— Он тоже твой? — спросил Бронек.
— А чей же еще? Есть дом, есть участки в Варшаве и в Подкове Лесной, это можно сразу в деньги обратить — оторвут с руками... Шушкевич мне полдня подсчитывал, когда я вступал во владение...
— Ты как-то небрежно о своем состоянии говоришь,— с явным неудовольствием заметил Губерт.— У меня вот все в ажуре...
Бронек пожал плечами:
— Лучше всего не иметь ничего. Губерт вскипел:
— Вот уж не скажешь, что это девиз твоего отца.
— К сожалению,— снова улыбнулся Бронек и взглянул на Губерта так, будто в чем-то провинился.
Губерту стало не по себе. Официант поставил перед ними закуски. Чудесные. Бронек даже порозовел при виде их. Губерт поднял рюмку:
— Ну, за твой успех, Бронек!
Бронек взглянул на него с благодарностью.
— Спасибо.
Алек тоже взглянул на них, опрокидывая свою рюмку.
— Верно, Бронек, Губерт парень что надо.
— Только, говорят, старых друзей бросает. Анджей Голом-бек недавно мне жаловался...
— Ну, деточка, ты сам подумай,— жалобно заныл вдруг Губерт,— ну что мне с ними водиться! Это же такие лопухи...
— Ты не прав,— сказал Алек.
— Ну не лопухи, ладно. Не знаю, как их назвать. Мамины сыночки...
— Скорей уж папины,— заметил Бронек.
— Если Анджей любит отца, так уж сразу и...— начал Алек.
Губерт вспыхнул:
— Виноват, я тоже любил своего отца. Алек вернулся к первоначальной теме:
— Так вот, забрал бумаги, продал и промотал. Это же еще означает, что всему конец. Я могу жить и без этих бумаг. Я вообще могу жить без денег, а он вот взял и тут же застрелился. Вот что страшно!
— А где он застрелился?
— У себя в квартире, есть у него там комната на Снядецких. Сразу же после моего звонка.
— А откуда у него револьвер?
— Сейчас, сейчас... Помнишь, Губерт, как ты позвонил на Брацкую, а я тебе сказал, что приходи, мол, сразу? Когда это было? В прошлый четверг, да?
— Кажется, в четверг.
— Представьте, Адась тогда был у меня и показывал мне свою пушку. Парабеллум — во, первый сорт! Только как-то он все поигрывал им, этим револьвером... Я еще что-то такое почуял. Просто даже испугался,— признался Алек, комично разводя руками.— Черт ведь знает, что такому может в голову стукнуть. Глаза странные, и огоньки в них, не по душе мне были эти огоньки. В общем, не понравился он мне тогда. Потому я и сказал Губерту; «Приходи сейчас же»,— когда он позвонил.
— А тот что же?
— Л ничего. Распрощался и ушел.
— Думаешь, он застрелить тебя хотел?
— Да, думаю.
— Но зачем?
— Ну, мог подстроить как-нибудь. Что, дескать, в гневе, что я, дескать, распалился из-за того, что потерял... или там еще что-нибудь... Ну откуда я знаю?
— Все это фантазии твои.
В эту минуту в ресторан вошел Малик и, еще издалека увидев приятелей, так как никого больше в зале не было, подошел к их столу.
— Хорошо сделали, что ушли сразу после «Электры». Я видел вас в театре. Я тоже не выдержал. Зачем, спрашивается, такой винегрет? «Электра» — и «Мастер и подмастерье»!
— Ради публики.
— А мне кажется, что публика вполне удовольствовалась бы «Электрой». Вы видели? Видели? Какая актриса!.. Да что вам рассказывать. Вы же сами наверняка только об этом и говорите.
Переглянувшись, друзья слегка улыбнулись.
— Это что-то небывалое, что-то потрясающее,— горячился Малик, присев к столу.— Эх ому даже названия не подберешь, потому что это уже за пределами театра.
Друзья, словно сговорившись, уставились в свои тарелки. Бронек сидел с несчастным видом; перед ним громоздилась гора зеленоватой (в меню стояло «a Pitalienne») горячей спаржи. Словоизвержение Малика слегка смущало их.
— Декорации вам очень удались,— сказал Алек и разрезал свою cotellette de volaille. Масло даже брызнуло на Губерта.
— Что ты делаешь! — воскликнул Губерт.— Мой костюм!
— Так и должно быть,— засмеялся Алек,— это же классическая котлета де воляй!
— Не знаю, что там должно быть, а этот костюм я сегодня надел впервые. Кстати сказать, ты даже внимания на это не обратил.
— А! И верно, очень хорош,— равнодушно заметил Алек.
— Вон оно что! А я-то на тебя все время смотрю,— смущенно признался Бронек,— и никак не могу взять в толк, почему ты так хорошо сегодня выглядишь.
К их столу подошел Метек. Позади него, к своему громадному удивлению, друзья заметили округлую физиономию Валерия Ройского. Только увидев бледноватое лицо Метека со следами смытого грима, они сообразили, что это он играл Ореста. Валерий опередил Метека и, подойдя, поздоровался со всеми.
— Ты мне вот что скажи,— сразу набросился он на Малика.— Что значит эта пьеса? Зачем вы ее поставили? Да ты знаешь, кто такой этот господин Гофмансталь? Гуго «фон» Гофмансталь? Он же сын венского раввина!
— А кто был Эсхил, ты знаешь? — спросил его Малик.
— Дурацкие шутки. Но я хотел бы все-таки знать,— продолжал Валерий, возвышаясь над их столиком,— кто это у вас такой репертуар подбирает? Откуда этот ветер дует? Чья это заслуга — Горбаля, Вычерувны или твоя, дражайший мой маэстро? — Видно было, что Валерий в подпитии.— Справедливость! Справедливость! Разная на свете справедливость бывает.
Валерий хотел присесть к их столику и широким жестом пригласил смущенного и тоже уже слегка пьяного Метека. Но Малик вскочил.
— Нет, не сюда,— сказал он Метеку.— Давай пересядем за другой столик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
-— Ну мама... Да мама же...
— Что ты заладил — мама, мама! Ты нужды не испытал и не знаешь, что это такое. А я просто понятия не имею, что теперь будет.
Старый Шушкевич все доставал какие-то бумажки и карандашики, раскладывал их на столе, принимался что-то подсчитывать, но у него все терялось — и мысли, и карандаш, и, наконец, бумага. Алек придержал его за руку.
— Да успокойтесь же, дорогой пан Вацлав. Все как-нибудь уладится.
— Я, видит бог, все отдам, все, что у меня есть, отдам,— бормотал старик, глядя на княгиню собачьими глазами.
— Вы в своем уме? Вы же сами знаете, какое состояние было у моего сына,— отрезала Марыся и, достав из сумочки какие-то бумаги, надела очки в черной оправе и принялась подсчитывать...
Все это Алек и описал своим друзьям.
— Ох, это было ужасно, просто ужасно.
— Ну и чем все кончилось?— спросил Бронек.
Но в эту минуту как раз погас свет и зазвучал гонг.
Они замолчали. Алек ожидал эффекта, который должны были произвести декорации Малика. Бронек называл его «старой песочницей» и много от него не ожидал. Для Губерта самым приятным в спектакле был именно этот момент, когда в зале стало совсем темно, прозвучал первый удар гонга и когда между первым и вторым ударом наступает минута тишины и ожидания, ожидания, которое всегда приносит некоторое разочарование, потому что видишь вдруг на сцене хорошо знакомых людей, которые только притворяются, будто они совсем другие и не имеют ничего общего с сидящими в зале зрителями. А ему известно, что в первой же сцене появится Марыся Татарская, которую он великолепно представлял у себя в постели и совершенно не мог вообразить в роли арголидской царевны, дочери Агамемнона и Клитемнестры — полупримитивной, полурафинированной особы. Он даже слегка усмехался при одной мысли, что увидит старую Вычерувну, представляющую молодую греческую девушку, и рядом Марысю, которая прикроет свою великолепную грудь уродливым хитоном или как он там называется.
Сцена понемногу осветилась, оставаясь, впрочем, еще довольно темной, и начался чисто служебный диалог — так везде и всегда начинаются трагедии. Служанки, собравшиеся у колодца, непринужденным варшавским говорком рассказывали, как страдает бедная Электра, как плохо к ней относится Клитемнестра и что «придет, придет еще к нам Орест».
И вот неожиданно из тени появилась Электра — Вычерувна. Весь зал всколыхнулся, все кресла враз скрипнули, и наступила мертвая тишина. Никто, собственно, не понял, в чем дело, но при появлении этой старой женщины с гривой собственных волос, спадающих на лоб и свисающих сзади до пояса, женщины, которая даже никак не пыталась скрыть своей старости, у всех замерло сердце. Все поняли, что на сцене что-то происходит. А она, неловко ступая своими большими ногами и по сути дела ничего не видя перед собой из-за невероятной близорукости, из-за темноты на сцене, из-за того, что ступала она не по деревянным подмосткам театрика на Повислье, а по каменным ступеням дворца в Аргосе, вышла на просцениум и сделала легкое, быстрое движение левой рукой вниз, движение, которое вдруг превратило всех этих актерок в настоящих греческих служанок и повелела им убраться, после чего они безмолвно исчезли. И вот тут-то Губерт с удивлением заметил, что у колодца осталась одна-единственная девушка и что этой прекрасной, чистой, удивленно взирающей на главную героиню девушкой была Марыся Татарская.
После долгой паузы Электра произнесла первые слова голосом низким и таким обычным, как будто спрашивала у сестры, который час. И от этих первых слов по залу вновь разнесся легкий скрип. Губерт кинул взгляд на друзей и на других зрителей, сидящих в том же ряду,— все подались вперед, как будто хотели ответить Электре: только что пробило восемь, ведь представление началось.
Но тут начала говорить и Хрисофемида. Губерт не верил своим ушам. Обычно Марыся была довольно вульгарна и время от времени без всякого повода устраивала скандалы. Тогда он говорил ей: «Как ты можешь быть актрисой с таким тусклым голосом и с таким варшавским выговором!» А тут слова покатились, как жемчуг. Губерт видел, как Хрисофемида зачарованно смотрит на Электру. Как отвечает ей, глубоко уверенная, что перед нею не та актерка, которую за глаза зовут «стервувна» и которой за пятьдесят лет («Это только одних високосных»,— как говаривал Керубин Колышко), а действительно несчастная дочь Агамемнона, решившая отомстить за смерть отца.
Когда Галина Вычерувна открыла рот, когда после первого вопроса последовали еще и еще, публика забыла о возрасте и внешности актрисы. Ее огромные темные глаза сверкали из-под растрепанных волос, и огромные ладони взлетали вверх из рваных рукавов рубища. Все впивали эти слова, так же как и слова Хрисофемиды, которая вдруг предстала по-неземному прекрасным, эфирным созданием. И когда в какой-то момент диалога Электра взяла сестру на колени и в этой позе Скорбящей матери стала рассказывать о залитом кровью теле Агамемнона, об убитом отце, Губерт нащупал руку сидящего рядом Бронека и крепко стиснул ее.
Но Хрисофемида не хотела убивать мать. А потом появилась Клитемнестра. Эта предстала в полном наборе царских побрякушек, звеня золотыми цепочками, которые ниспадали с ее рук, полязгивали у пояса и у ног. И по сравнению с нею Электра вновь показалась — пусть и в лохмотьях — настоящей царицей. Губерт и Алек держались за руки, чувствуя, как их полностью захватило действие трагедии. Они просто не сознавали, что с ними происходит, а Электра говорила, бунтовала, проклинала — она была великолепна. Подавшись к сцене, они пожирали глазами эту необычайную личность, которая что-то являла собой, что-то делала, вызывала на сцене какое-то действие, по сути дела им недоступное, выходящее за пределы их понимания.
Но этот небывалый трепет будила в них не одна великая актриса. Старая-престарая сказка из «Орестеи», о которой они что-то там слышали еще в школе, подействовала сейчас на них своим неотразимым архаическим очарованием. Забытый и вместе с тем вечно живой мир открылся перед ними величественной декорацией с огромной перспективой в глубине в тот момент, когда сцена осветилась. Неизменность человеческой природы, которая в тех же самых формах любит и ненавидит вот уже тысячи лет и не знает, куда заведет ее эта любовь и эта ненависть, человечество, стремящееся к справедливости и не умеющее постичь ее,— вот что по-настоящему потрясло мальчиков, которые еще минуту назад рассуждали о самых обычных, повседневных делах.
Чувство времени утратилось. Только порою по залу проносился легкий трепет и скрип злополучных кресел. Люди старались не дышать. И вдруг пришла весть, что Орест мертв. Губерт вздрогнул, как при сообщении о самоубийстве Адася.
— Не может быть,— прошептал он про себя.
А Вычерувна уже выкапывала из-под камня меч. Справа, на просцениуме, припала она к земле, как волчица, как зверь, и рыла, рыла когтями землю, отворачивала камень, чтобы добыть кровавый меч отмщения... Левой рукой она отбрасывала волосы, падавшие на глаза, и жест этот, казалось бы, такой повседневный, каким она обычно подносила к губам рюмку водки, приобретал здесь совсем другое значение, говорил о чем-то совсем ином, становился жестом, присущим только театру.
Потом появился Орест. Алек не видел, Збышек это или Метек. Орест — и все. Впрочем, Алек не смотрел на него, он видел только сверкающий огонь глаз и изумительную, девичью, неожиданно чистую улыбку Вычерувны, с которой та встречала Ореста. И с той же самой чистотой, незамутненной чистотой, подала она ему, когда настало время, вырытый из-под алтаря меч и приказала убить. И, как нетерпеливый зверь, ждала крови, которая должна была пролиться после приговора.
А потом раздался этот ужасный крик за сценой, вызвавший несколько приглушенных возгласов в зале. Электра припала к земле и вдруг стала подниматься, она вырастала, делалась все выше, губы ее расплывались в блаженной улыбке, а она все подымалась, словно собираясь улететь, и вдруг начала танцевать вокруг алтаря. Она сделала всего три шага, но Губерт готов был поклясться, что слышит музыку сопровождения; шаги были ритмичные, танцевальные, исступленные. Черты ее просветлели от торжествующей улыбки. Справедливость восторжествовала! И Электра рухнула как подкошенная. Конец.
С минуту длилось молчание. Потом взорвались аплодисменты. Но юноши не аплодировали; пригвожденные к креслам, они сидели и молчали.
Бронек взглянул на часы:
— Час с четвертью шло. Я даже и не заметил.
— За кулисы пойдем? — спросил Губерт у Алека.
— Зачем?
— К Марысе.
— Нет, не пойду. И знаешь что, мне не хочется оставаться на «Мастера и подмастерье». И что им в голову пришло вместе такое ставить!
— Горбаль же играет.
— И чудесно. Посмотрю его в другой раз. Пошли, пройдемся.
— Куда?
— Бронек, ты идешь?
— Давайте перекусим где-нибудь. Сейчас везде свободно,— сказал Алек.— А потом устроим хорошую прогулку.
— Идет. После такой встряски надо прийти в себя.
— Да, встряска основательная,— сказал Бронек, когда они вышли на улицу.
Ночь была теплая и лунная. В воздухе висела голубоватая дымка. Друзья шли сначала вдоль Вислы, а потом в гору — Там-кой, и небо над ними было звездное, лунное — удивительно банальное и удивительно неестественное.
— Только я бы на месте Малика дал другой горизонт,— сказал Алек.
— Go звездами? — спросил Бронек.
— А ты знаешь, может быть, и со звездами,— усмехнулся Билинский.
Ресторан Симона был в это время почти пуст. Зеленоватые залы сверкали белизной накрахмаленных скатертей.
Друзья устроились в самой глубине за продолговатым столом, так что все трое сели рядом, и выжидательно переглянулись.
— Вы не смейтесь,— сказал вдруг Бронек своим бархатистым, удивительным басом (говорил он всегда так, словно сдерживал улыбку),— вы не смейтесь, но я впервые сижу в этом ресторане. И вообще я никогда не бывал в ресторанах, так что не знаю, как себя вести. И, что самое главное, у меня ни гроша и платить придется вам.
— Ну и что? — как всегда нарочито громко воскликнул Губерт, тряхнув своими байроновскими локонами.— Алек за нас заплатит. Последний ужин последнего из рода Билинских.
Алек добродушно улыбнулся.
— Можете есть — пока еще хватит.
— И пить? — спросил Губерт.
— Нет. Только есть. Ну, еще куда ни шло — пиво. Тут подошел официант.
— Я мяса не ем,— серьезно сказал Бронек.
— Вот тебе раз! Тогда что же? Овощи?
— Есть спаржа,— сказал официант.
— Ну, значит, спаржу. Ладно? — спросил Алек, видя, что Бронек просто умирает от застенчивости.
— Ладно.
Официант помчался к кухне, не забыв перед этим поставить на стол графинчики водки со льда.
— Выпьешь? — спросил Алек у Бронека.
— Что делать, за компанию с вами и удавишься.— И Бронек подкрепил свои слова соответствующей улыбкой.
Алек налил всем троим по большой рюмке.
— Нет, ты скажи,— навалился Губерт,— как ты будешь жить? На что?
— Откуда я знаю? Мама с Шушкевичем что-нибудь сообразят. Наверняка весь вечер сегодня на это убыот.
— Ты думаешь, что он прибрал к рукам все бумаги?
— Думаю, что да.
— Это значит, что денег у тебя совсем не будет?
— Хоть бы с моим отцом такое стряслось! — вздохнул Бронек с такой миной, что оба его приятеля расхохотались.
— Ну, в конце концов, это же не все, что мне бабка оставила,— сказал Алек,— есть еще много добра, хоть бы тот же дом на Брацкой...
— Он тоже твой? — спросил Бронек.
— А чей же еще? Есть дом, есть участки в Варшаве и в Подкове Лесной, это можно сразу в деньги обратить — оторвут с руками... Шушкевич мне полдня подсчитывал, когда я вступал во владение...
— Ты как-то небрежно о своем состоянии говоришь,— с явным неудовольствием заметил Губерт.— У меня вот все в ажуре...
Бронек пожал плечами:
— Лучше всего не иметь ничего. Губерт вскипел:
— Вот уж не скажешь, что это девиз твоего отца.
— К сожалению,— снова улыбнулся Бронек и взглянул на Губерта так, будто в чем-то провинился.
Губерту стало не по себе. Официант поставил перед ними закуски. Чудесные. Бронек даже порозовел при виде их. Губерт поднял рюмку:
— Ну, за твой успех, Бронек!
Бронек взглянул на него с благодарностью.
— Спасибо.
Алек тоже взглянул на них, опрокидывая свою рюмку.
— Верно, Бронек, Губерт парень что надо.
— Только, говорят, старых друзей бросает. Анджей Голом-бек недавно мне жаловался...
— Ну, деточка, ты сам подумай,— жалобно заныл вдруг Губерт,— ну что мне с ними водиться! Это же такие лопухи...
— Ты не прав,— сказал Алек.
— Ну не лопухи, ладно. Не знаю, как их назвать. Мамины сыночки...
— Скорей уж папины,— заметил Бронек.
— Если Анджей любит отца, так уж сразу и...— начал Алек.
Губерт вспыхнул:
— Виноват, я тоже любил своего отца. Алек вернулся к первоначальной теме:
— Так вот, забрал бумаги, продал и промотал. Это же еще означает, что всему конец. Я могу жить и без этих бумаг. Я вообще могу жить без денег, а он вот взял и тут же застрелился. Вот что страшно!
— А где он застрелился?
— У себя в квартире, есть у него там комната на Снядецких. Сразу же после моего звонка.
— А откуда у него револьвер?
— Сейчас, сейчас... Помнишь, Губерт, как ты позвонил на Брацкую, а я тебе сказал, что приходи, мол, сразу? Когда это было? В прошлый четверг, да?
— Кажется, в четверг.
— Представьте, Адась тогда был у меня и показывал мне свою пушку. Парабеллум — во, первый сорт! Только как-то он все поигрывал им, этим револьвером... Я еще что-то такое почуял. Просто даже испугался,— признался Алек, комично разводя руками.— Черт ведь знает, что такому может в голову стукнуть. Глаза странные, и огоньки в них, не по душе мне были эти огоньки. В общем, не понравился он мне тогда. Потому я и сказал Губерту; «Приходи сейчас же»,— когда он позвонил.
— А тот что же?
— Л ничего. Распрощался и ушел.
— Думаешь, он застрелить тебя хотел?
— Да, думаю.
— Но зачем?
— Ну, мог подстроить как-нибудь. Что, дескать, в гневе, что я, дескать, распалился из-за того, что потерял... или там еще что-нибудь... Ну откуда я знаю?
— Все это фантазии твои.
В эту минуту в ресторан вошел Малик и, еще издалека увидев приятелей, так как никого больше в зале не было, подошел к их столу.
— Хорошо сделали, что ушли сразу после «Электры». Я видел вас в театре. Я тоже не выдержал. Зачем, спрашивается, такой винегрет? «Электра» — и «Мастер и подмастерье»!
— Ради публики.
— А мне кажется, что публика вполне удовольствовалась бы «Электрой». Вы видели? Видели? Какая актриса!.. Да что вам рассказывать. Вы же сами наверняка только об этом и говорите.
Переглянувшись, друзья слегка улыбнулись.
— Это что-то небывалое, что-то потрясающее,— горячился Малик, присев к столу.— Эх ому даже названия не подберешь, потому что это уже за пределами театра.
Друзья, словно сговорившись, уставились в свои тарелки. Бронек сидел с несчастным видом; перед ним громоздилась гора зеленоватой (в меню стояло «a Pitalienne») горячей спаржи. Словоизвержение Малика слегка смущало их.
— Декорации вам очень удались,— сказал Алек и разрезал свою cotellette de volaille. Масло даже брызнуло на Губерта.
— Что ты делаешь! — воскликнул Губерт.— Мой костюм!
— Так и должно быть,— засмеялся Алек,— это же классическая котлета де воляй!
— Не знаю, что там должно быть, а этот костюм я сегодня надел впервые. Кстати сказать, ты даже внимания на это не обратил.
— А! И верно, очень хорош,— равнодушно заметил Алек.
— Вон оно что! А я-то на тебя все время смотрю,— смущенно признался Бронек,— и никак не могу взять в толк, почему ты так хорошо сегодня выглядишь.
К их столу подошел Метек. Позади него, к своему громадному удивлению, друзья заметили округлую физиономию Валерия Ройского. Только увидев бледноватое лицо Метека со следами смытого грима, они сообразили, что это он играл Ореста. Валерий опередил Метека и, подойдя, поздоровался со всеми.
— Ты мне вот что скажи,— сразу набросился он на Малика.— Что значит эта пьеса? Зачем вы ее поставили? Да ты знаешь, кто такой этот господин Гофмансталь? Гуго «фон» Гофмансталь? Он же сын венского раввина!
— А кто был Эсхил, ты знаешь? — спросил его Малик.
— Дурацкие шутки. Но я хотел бы все-таки знать,— продолжал Валерий, возвышаясь над их столиком,— кто это у вас такой репертуар подбирает? Откуда этот ветер дует? Чья это заслуга — Горбаля, Вычерувны или твоя, дражайший мой маэстро? — Видно было, что Валерий в подпитии.— Справедливость! Справедливость! Разная на свете справедливость бывает.
Валерий хотел присесть к их столику и широким жестом пригласил смущенного и тоже уже слегка пьяного Метека. Но Малик вскочил.
— Нет, не сюда,— сказал он Метеку.— Давай пересядем за другой столик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68