Давно прошли те времена, когда в этих местах охотились, и теперь еловые аллеи заросли березами и дубами. Странное это было зрелище, даже неожиданное, не умещавшееся в оккупационной действительности, которая так сильно давила и на Губерта и на Геленку в городе. Две шеренги харцеров были чем-то нереальным, словно бы игрушечным в этом нежно-зеленом лесу среди темных елей, длинные ветви которых уже выпустили на концах яркую, молодую зелень, источавшую свежий запах. Харцеры, стоявшие вдоль аллеи, были похожи на оловянных солдатиков: они были совсем не настоящие.
Геленка сказала Губерту:
— Сюда еще нужны бумажные шляпы из газет. Это выглядит как игра.
Губерт жестом велел ей молчать. Потом обратился к харцерам.
Геленка никогда не слышала выступлений Губерта. Разумеется, он говорил какие-то прописные и довольно банальные истины. Говорил об обязанностях «молодого поляка», и видно было, что эти простые, избитые слова даются ему с трудом. Но в то же время голос его для юнцов звучал уверенно и убедительно.
Затем началась присяга. Геленке казалось, что у Губерта на глаза навернулись слезы. Мальчики повторяли за ним торжественные слова, которые прежде ничего не значили — ныне означали смерть детей.
Несколько женщин — матерей — стояло поодаль. Они были в ярких весенних платьях. На правом фланге стоял небольшого роста красивый мальчик. Это он докладывал Губерту о личном составе отряда.
Геленка обратила внимание на этого мальчика. Впрочем, после команды «разойдись», когда участники линейки по двое интервалом в десять минут начали покидать поляну, Губерт подозвал его к себе.
— Что там слышно, Кацусь? Но мальчик ответил вопросом?
— А поручик Анджей?
Геленка удивилась и внимательно взглянула на Губерта.
«Неужели у Анджея нет клички?» — говорил ее взгляд.
— Видишь,— сказал Геленке Губерт,— это Кацусь, любимец Анджея.
И ответил мальчику:
— Поручика нет, но есть его сестра.
Кацусь был недоволен. Покраснев, он подал руку Геленке, шаркнув ногами.
— А когда?.. — спросил он Губерта.
— Об этом после,— сказал Губерт и отвернулся от него. Когда возвращались на станцию, Геленка с кривой усмешкой
сказала:
— Что касается конспирации, то действительно... вы можете попасться в любую минуту.
— Ну конечно. Да как-то не попадаемся.— Подумав, он добавил: — Жаль было бы этих мальчиков. Совсем мелюзга.
Геленка посмотрела на Губерта, прищурясь.
— По-моему, для такой работы у тебя слишком мягкое сердце. Произнося присягу, ты плакал.
— Ну нет, я не плакал... Но... был тронут. Прежде это были пустяки. Но сегодня эта присяга — очень опасное дело. Я все думаю: не слишком ли много мы требуем от этих юнцов?
— А я думаю,— Геленка очень холодно произнесла эти слова,— что сейчас от всех нас очень много требуется. Но, видно, не слишком много, если нам так легко удается ответить на эти требования.
— Ответить? Чем?
— Некоторым только слезами,— прошипела Геленка. Губерт помолчал немного. Потом сказал:
— Ты злишься. Но это не очень поможет. Когда свернули к станции, их догнал Кацусь.
— Поручик Эустахий, пойдемте. Скорее, скорее. Взгляните. Скорей, а то немцы вернутся.
Кацусь пустился бегом в ту сторону, откуда они пришли. Парнишка несся что есть силы, а ее у него было много. Губерт задыхался, но бежал. Геленка отставала.
— Сюда, сюда,— звал Кацусь, вбегая в лесную просеку, соседнюю с той, где состоялась торжественная линейка.
Здесь, позади елей, стояли величественные дубы. Они были еще совсем безлистные.
— Посмотрите, поручик,— Кацусь драматическим жестом указал на что-то лежавшее на траве.— Ребята только сейчас нашли. Вот тут.
За рядом елок, под дубами, меж их мускулистых корней, лежали пять трупов. Раны были на головах и на груди, стреляли в них как попало. Вначале Губерт подумал, что это евреи. Но нет. Может быть, одна только женщина с края, рыжая, была еврейка.
— Лесничий говорит,— чеканил Кацусь, у которого хорошо работала разведка,— что их привезли утром и расстреляли. Из Гродиска, из Гродиска Мазовецкого,— уточнил он, словно кто-то в этом сомневался.
Лежал там пожилой седоватый мужчина, а по обе стороны от него — двое молодых парней. Руки у всех троих были сплетены, большие голубые глаза — открыты. Видимо, отец с двумя сыновьями. Рядом лежала, раскинув ноги, полная пожилая женщина в черном шерстяном платье, на лбу у нее зияла рана. Чуть поодаль от остальных своих товарищей по горькой доле лежала рыжая девушка. У нее одной рот был закрыт. Сапфировые глаза застыли в предсмертном ужасе.
— Не стойте так,— Кацусь потянул Геленку за рукав.— Сейчас придут немцы. Они пошли за людьми в Жулвин, чтобы закопать этих.
— Откуда ты знаешь?—спросил Губерт сдавленным голосом. Геленка внимательно взглянула на него.
— Знаю. Сейчас явятся. Надо бежать.
— Они здесь были утром?
— Утром их расстреляли, а мы пришли после,— возбужденно объяснял Кацусь,— а теперь немцы вот-вот вернутся. Люди из Жулвина будут закапывать.
— Этот мальчик все знает,— сказала Геленка.
— Уходите же,— торопил Кацусь Геленку.
— Кто эти люди? — спросил Губерт.
— Неизвестно. Привезли из Гродиска. Вдалеке послышался грохот телеги.
— Бежим! — крикнул Кацусь и, спрятавшись за ствол дуба в головах рыжеволосой девушки, стал знаками торопить Губерта и Геленку. Они тоже собрались бежать.
— Только не через дубняк,— кричал им Кацусь.— В лесу все видно! По ельнику, по ельнику.
Губерт и Геленка бросились к елям и, прячась за их густыми ветвями, минут через десять выбрались на дорогу. Станцию в Лесной Подкове они обошли. Так было безопасней.
— Ты только подумай,— сказал Губерт,— все наше празднество происходило под боком у немцев. И как это никто не дал нам знать об этом!
— Под боком у трупов,— добавила Геленка.
Что-то поразило Губерта в голосе Геленки. Он взглянул на нее. Она была бледна.
— Что с тобой? — спросил он.
— Глупый вопрос! — Геленка вдруг остановилась.— Ах, Губерт, ты, право, совсем невозможный. Твоя банальность иногда просто убийственна.
— Чего ты хочешь? — Губерт остановился рядом с ней.
— Ну как можно задавать такие вопросы! Что со мной! После всего этого...
Губерт пожал плечами.
— Ты что, никогда трупов не видала? Геленка не двигалась с места.
— Представь себе: еще нет. Никогда!
— В сорок третьем году? Не видела ни одного трупа?
— Представь себе. Пойми. Никогда не видела убитого человека. Никогда не видела умершего человека.
— Ну и как?
— Это ужасно.
Геленка произнесла это с глубоким убеждением, ироническая улыбка совершенно исчезла с ее лица.
— Это страшно, — повторила она немного погодя, — страшно.
— Послушай...
Губерт не знал, что и сказать.
— И вы тоже убиваете?
— Немножко меньше, чем следовало бы,— улыбнулся Губерт,— но убиваем.
— Не улыбайся! — крикнула Геленка.
— Не будь истеричкой,— с раздражением сказал Губерт, схватив ее за руку.— Пошли!
Геленка вырвалась.
— Никуда я не пойду! — крикнула она.
Отошла на несколько шагов, уселась в канаве у дороги. Сорвала какую-то травинку и принялась внимательно ее рассматривать. Губерт, не двигаясь с места, с тревогой поглядывал на Геленку. Было совсем тихо.
Губерт посмотрел вверх, на чистое и как бы отодвинувшееся небо. Жаворонок пел в неровном ритме, уносясь в вышину. Канава, на краю которой сидела Геленка, заросла темно-зеленой травой. День был чудесный.
Обе нынешние встречи с живыми и мертвыми людьми показались ему теперь сном. Невозможно было поверить, что и то и другое было правдой. Захотелось поскорее вернуться к нормальной жизни. Это небо над ним, прозрачное, бледно-голубое, тоже было ненормальным. Даже аморальным. Губерт не мог вынести этой тишины.
Геленка сидела все в той же позе, все так же сосредоточенно.
— Давай поедем,— обратился он к ней.
— Не хочется,— ответила Геленка, не глядя на него.
— Не вечно же ты будешь сидеть здесь.
— Я устала. Ноги болят. Мы танцевали сегодня до утра.
— Где?
— У Баси Будной. Была танцулька. Губерт встревожился. Он сделал шаг к Геленке.
— С кем ты была? — спросил он.
— Одна.
— Бронек не приходил?
— О, он давно уже не приходит.
— Давно?
— Давно.
— Их вывозят?
— Наверно, вывозят. Но его нет. Впрочем, не знаю. Откуда мне знать?
Геленка подняла голову и беспомощно посмотрела на Губерта.
— Ничего я не знаю,— сказала она жалобно.
Губерт быстро подошел и опустился рядом с ней на край придорожной канавы. Минуту молчали.
— Хуже всего, что ничем нельзя помочь,— сказал Губерт.
— Не говори так. Не говори. Понимаешь? — гневно и в то же время жалобно произнесла Геленка, словно угрожающий кому-то ребенок.— Сказать такое — значит, согласиться с этим.
— Согласиться? С чем?
— Это уже согласие со всем, что творится: с убийством детей, со смертью невинных и даже виноватых, с заключением в гетто. Нельзя говорить, что ничем нельзя помочь. Я не могу так думать, не согласна, понимаешь, я не согласна.
— Какое это имеет значение, согласна ты или нет,— сказал Губерт.— Все происходит помимо нас.
— Неправда. Если мы будем громко кричать, если будем очень верить, такое не будет твориться.
— Крик — сомнительное оружие.
— Ну, если не крик, так вера. Протест. Я не хочу, я не хочу...
— Чего ты не хочешь?
— Чтобы эти люди лежали там в лесу. Не хочу.
— Да, но они там лежат.
— Не хочу.
— Убитые.
— Не хочу, чтобы и мы вот так же лежали. Понимаешь? Я не хочу умирать.
— Ну, а если надо будет?
— Умирать никогда не надо. Губерт засмеялся.
— Странные у тебя формулировки.
Геленка повернулась к Губерту и с минуту смотрела на него, словно бы желая еще многое ему сказать. Но заколебалась. Губы ее задрожали.
— Геленка! — тоном увещевания сказал Губерт. Девушка обняла Губерта, прижалась лицом к его плечу и
заплакала.
Губерт переждал немного, затем похлопал Геленку по спине.
— Слушай,— сказал он,— ты намочишь мне новую куртку. Перестань. Я не знал, что ты плакса. Думал, что никогда не плачешь.
Геленка подняла голову.
— Я никогда не плачу. Только вот сейчас. Потому что не хочу...
И опять расплакалась.
— Взгляни, какой прекрасный день,— серьезно сказал Губерт.— Не омрачай прекрасного весеннего дня,— полушутливо добавил он, словно цитируя что-то.— Вставай, пойдем в Брвинов пешком.
Он встал и поднял Геленку. Она не сопротивлялась. Никогда еще Губерт не видел ее такой.
VI
Хотя специальностью профессора Рыневича была биология, он занимался еще и систематикой наук. В этой области он доходил до границ философии (логика тоже была ему помощницей) и в работах он в общем достиг больших результатов, чем в пресловутой теории нового ледникового периода, которая делала ею посмешищем, когда он как одержимый возвращался к ней.
В качестве философа наук, если можно так выразиться, и как организатор он играл большую роль среди варшавской молодежи и н< коре стал одним из наиболее активных организаторов подпольных университетских занятий. Он еще и сам не отдавал себе отчета, до какой степени этот «подпольный» авторитет среди преподавателей и студентов вознаграждал его за былые неудачи в университете, за недостаток популярности у молодежи в довоенное время.
Где-то в середине 1942 года был арестован на улице его сын Ежи. Некоторое время он сидел в Павяке, а потом его невеста узнала, что он отправлен в Освенцим. Через несколько месяцев пришло сообщение, что он «умер от разрыва сердца». В ту пору урны с пеплом уже не отсылались родным. Это было «благодеянием» лишь в самые первые дни Освенцима.
Профессор не прекратил преподавания в подпольных группах, напротив, еще ревностнее занялся студентами. Некоторые лекции и занятия проходили в его квартире на Польной. Как казалось его ученикам, профессор находил облегчение в обществе молодежи, забывал о постигшей его утрате, излагая свои довольно запутанные и недоступные теории и принимая участие в дискуссиях, которые возникали на семинарах. Между тем жена профессора каждую встречу с молодежью переживала трагически. Она отворяла дверь студентам — бывало их не более семи,— и каждого окидывала полным отчаяния взглядом. Казалось, что, впуская очередного молодого человека, она испытывала разочарование, оттого что это не Ежи. Порой во время лекции из соседней комнаты доносились горестные рыдания, негромкие, но безутешные и долгие. Лектор и студенты делали вид, что ничего не слышат. Но напряженная тишина тогда как бы еще более сгущалась.
Анджей и Губерт были в числе учеников профессора Рыневича, но так как между ними был год разницы, на лекциях они не встречались, хотя каждый из них знал о другом, что тот тоже бывает на Польной. Анджей работал в переплетной мастерской на Хлодной ради арбайтскарты и обязан был ежедневно сидеть там часа два — обрезать печатные страницы. Для науки у него оставалось только время после полудня. В эти часы они и собирались — он и его товарищи — у Рыневичей.
Тогдашние взаимоотношения между студентами и профессорами не напоминали довоенной официальности. Недоступные «исследователи» становились друзьями и близкими знакомыми безусых юнцов. Этому способствовала и сама обстановка лекций, и пафос эпохи, который одинаково ощущали и преподаватели и студенты.
В конце концов, Анджей и Губерт стали заходить к профессору не только на лекции, но и просто чтобы навестить его, ибо видели, что их посещения приносят радость и утешение в его страшном горе, что в их присутствии он не так остро чувствует свое одиночество. Редко случались эти визиты: у юношей все меньше оставалось свободного времени — они постоянно были заняты работой ради хлеба насущного (допустим), лекциями, наукой и подпольным военным училищем, где вначале были курсантами, а после и сами стали инструкторами.
И вот в один из чудесных весенних дней они решили мимоходом между одним и другим делом нагрянуть на Польную. Профессора они застали в большом возбуждении и более нервным, чем обычно. Пани Ядвига только отворила им двери и сказала:
— Хорошо, что вы пришли.
Потом спряталась в свою комнату, и больше ее не увидели. Юноши, однако, смекнули, что произошло нечто необычное. Впрочем, профессор сразу же все объяснил:
— Знаете, Горбаля выпустили из Освенцима. Он приехал. Был у меня.
— Выпустили? — с недоверием спросил Губерт.
— Да. Представьте себе. Но он уже на ладан дышит: чахотка. Сразу же уехал в Отвоцк, к знакомым.
— Каким образом ему удалось выбраться оттуда?
— Кто-то, кажется, хлопотал. В общем выпустили.
Профессор Рыневич испытующе поглядывал на обоих молодых людей, то на Губерта, то на Анджея. А потом принялся расхаживать по своему тесноватому кабинету, загроможденному книгами. И при этом продолжал смотреть на гостей так, словно хотел сказать им что-то.
Юноши говорили о лекциях, но старик не слушал их. Вдруг он прекратил нервно ходить по кабинету и спокойно сказал:
— Горбаль видел смерть Ежи. Стоял рядом в том же ряду. Ежи застрелили.
У обоих юношей замерло сердце.
— И он сказал вам об этом? — спросил наконец Губерт.
— Все рассказал, с мельчайшими подробностями,— ответил Рыневич и сел за стол,— но я не буду вам повторять.
Юноши почувствовали облегчение. Им было бы трудно слушать эти подробности. Рассказы об Освенциме давно уже кружили по городу. Все те же обстоятельства, все те же методы убийства. Однако из Освенцима мало кто возвращался.
Анджей предпочел переменить тему разговора. К тому же он пришел сюда по поручению матери.
— Простите, пан профессор,— сказал он,— мама велела передать вам, что послезавтра в ресторане «Под Розой» будет петь пани Эльжбета. Мама говорила, что вам очень нравилось ее пение в Одессе: возможно, это вам доставит удовольствие или развлечет. Вы знаете, где этот ресторан? На третьем этаже, на Бодуэна.
Профессор молчал. Он неподвижно сидел за столом. Губерт потом сказал Анджею: «Заметил, как он оторопел?»
Лишь немного погодя профессор отозвался. Его голос показался юношам совсем иным, чем раньше, глухим, словно из бочки.
— Поблагодари мать. Может, и соберусь, я так давно не слышал никакой музыки.
Он поколебался, а минуту спустя добавил уже обычным своим, лекторским тоном:
— Но как я ее восприму — не знаю.
А потом вдруг, когда юноши уже хотели прощаться и встали со своих мест, он жестом остановил их.
— Все-таки и в убийстве должна быть какая-то нравственность,— сказал он опять сдавленным и как бы идущим из глубины голосом.
Анджей и Губерт переглянулись, не зная, как быть. Однако профессор продолжал:
— Садитесь. Они снова сели.
— Помните об этом, когда будете убивать. Когда будете ликвидировать, как это теперь говорят. Зачем человека мучить...
Юноши молчали, глядя на свои руки. Тишина в комнате сделалась невыносимой. Они боялись, что пани Рыневич все слышит в соседней комнате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Геленка сказала Губерту:
— Сюда еще нужны бумажные шляпы из газет. Это выглядит как игра.
Губерт жестом велел ей молчать. Потом обратился к харцерам.
Геленка никогда не слышала выступлений Губерта. Разумеется, он говорил какие-то прописные и довольно банальные истины. Говорил об обязанностях «молодого поляка», и видно было, что эти простые, избитые слова даются ему с трудом. Но в то же время голос его для юнцов звучал уверенно и убедительно.
Затем началась присяга. Геленке казалось, что у Губерта на глаза навернулись слезы. Мальчики повторяли за ним торжественные слова, которые прежде ничего не значили — ныне означали смерть детей.
Несколько женщин — матерей — стояло поодаль. Они были в ярких весенних платьях. На правом фланге стоял небольшого роста красивый мальчик. Это он докладывал Губерту о личном составе отряда.
Геленка обратила внимание на этого мальчика. Впрочем, после команды «разойдись», когда участники линейки по двое интервалом в десять минут начали покидать поляну, Губерт подозвал его к себе.
— Что там слышно, Кацусь? Но мальчик ответил вопросом?
— А поручик Анджей?
Геленка удивилась и внимательно взглянула на Губерта.
«Неужели у Анджея нет клички?» — говорил ее взгляд.
— Видишь,— сказал Геленке Губерт,— это Кацусь, любимец Анджея.
И ответил мальчику:
— Поручика нет, но есть его сестра.
Кацусь был недоволен. Покраснев, он подал руку Геленке, шаркнув ногами.
— А когда?.. — спросил он Губерта.
— Об этом после,— сказал Губерт и отвернулся от него. Когда возвращались на станцию, Геленка с кривой усмешкой
сказала:
— Что касается конспирации, то действительно... вы можете попасться в любую минуту.
— Ну конечно. Да как-то не попадаемся.— Подумав, он добавил: — Жаль было бы этих мальчиков. Совсем мелюзга.
Геленка посмотрела на Губерта, прищурясь.
— По-моему, для такой работы у тебя слишком мягкое сердце. Произнося присягу, ты плакал.
— Ну нет, я не плакал... Но... был тронут. Прежде это были пустяки. Но сегодня эта присяга — очень опасное дело. Я все думаю: не слишком ли много мы требуем от этих юнцов?
— А я думаю,— Геленка очень холодно произнесла эти слова,— что сейчас от всех нас очень много требуется. Но, видно, не слишком много, если нам так легко удается ответить на эти требования.
— Ответить? Чем?
— Некоторым только слезами,— прошипела Геленка. Губерт помолчал немного. Потом сказал:
— Ты злишься. Но это не очень поможет. Когда свернули к станции, их догнал Кацусь.
— Поручик Эустахий, пойдемте. Скорее, скорее. Взгляните. Скорей, а то немцы вернутся.
Кацусь пустился бегом в ту сторону, откуда они пришли. Парнишка несся что есть силы, а ее у него было много. Губерт задыхался, но бежал. Геленка отставала.
— Сюда, сюда,— звал Кацусь, вбегая в лесную просеку, соседнюю с той, где состоялась торжественная линейка.
Здесь, позади елей, стояли величественные дубы. Они были еще совсем безлистные.
— Посмотрите, поручик,— Кацусь драматическим жестом указал на что-то лежавшее на траве.— Ребята только сейчас нашли. Вот тут.
За рядом елок, под дубами, меж их мускулистых корней, лежали пять трупов. Раны были на головах и на груди, стреляли в них как попало. Вначале Губерт подумал, что это евреи. Но нет. Может быть, одна только женщина с края, рыжая, была еврейка.
— Лесничий говорит,— чеканил Кацусь, у которого хорошо работала разведка,— что их привезли утром и расстреляли. Из Гродиска, из Гродиска Мазовецкого,— уточнил он, словно кто-то в этом сомневался.
Лежал там пожилой седоватый мужчина, а по обе стороны от него — двое молодых парней. Руки у всех троих были сплетены, большие голубые глаза — открыты. Видимо, отец с двумя сыновьями. Рядом лежала, раскинув ноги, полная пожилая женщина в черном шерстяном платье, на лбу у нее зияла рана. Чуть поодаль от остальных своих товарищей по горькой доле лежала рыжая девушка. У нее одной рот был закрыт. Сапфировые глаза застыли в предсмертном ужасе.
— Не стойте так,— Кацусь потянул Геленку за рукав.— Сейчас придут немцы. Они пошли за людьми в Жулвин, чтобы закопать этих.
— Откуда ты знаешь?—спросил Губерт сдавленным голосом. Геленка внимательно взглянула на него.
— Знаю. Сейчас явятся. Надо бежать.
— Они здесь были утром?
— Утром их расстреляли, а мы пришли после,— возбужденно объяснял Кацусь,— а теперь немцы вот-вот вернутся. Люди из Жулвина будут закапывать.
— Этот мальчик все знает,— сказала Геленка.
— Уходите же,— торопил Кацусь Геленку.
— Кто эти люди? — спросил Губерт.
— Неизвестно. Привезли из Гродиска. Вдалеке послышался грохот телеги.
— Бежим! — крикнул Кацусь и, спрятавшись за ствол дуба в головах рыжеволосой девушки, стал знаками торопить Губерта и Геленку. Они тоже собрались бежать.
— Только не через дубняк,— кричал им Кацусь.— В лесу все видно! По ельнику, по ельнику.
Губерт и Геленка бросились к елям и, прячась за их густыми ветвями, минут через десять выбрались на дорогу. Станцию в Лесной Подкове они обошли. Так было безопасней.
— Ты только подумай,— сказал Губерт,— все наше празднество происходило под боком у немцев. И как это никто не дал нам знать об этом!
— Под боком у трупов,— добавила Геленка.
Что-то поразило Губерта в голосе Геленки. Он взглянул на нее. Она была бледна.
— Что с тобой? — спросил он.
— Глупый вопрос! — Геленка вдруг остановилась.— Ах, Губерт, ты, право, совсем невозможный. Твоя банальность иногда просто убийственна.
— Чего ты хочешь? — Губерт остановился рядом с ней.
— Ну как можно задавать такие вопросы! Что со мной! После всего этого...
Губерт пожал плечами.
— Ты что, никогда трупов не видала? Геленка не двигалась с места.
— Представь себе: еще нет. Никогда!
— В сорок третьем году? Не видела ни одного трупа?
— Представь себе. Пойми. Никогда не видела убитого человека. Никогда не видела умершего человека.
— Ну и как?
— Это ужасно.
Геленка произнесла это с глубоким убеждением, ироническая улыбка совершенно исчезла с ее лица.
— Это страшно, — повторила она немного погодя, — страшно.
— Послушай...
Губерт не знал, что и сказать.
— И вы тоже убиваете?
— Немножко меньше, чем следовало бы,— улыбнулся Губерт,— но убиваем.
— Не улыбайся! — крикнула Геленка.
— Не будь истеричкой,— с раздражением сказал Губерт, схватив ее за руку.— Пошли!
Геленка вырвалась.
— Никуда я не пойду! — крикнула она.
Отошла на несколько шагов, уселась в канаве у дороги. Сорвала какую-то травинку и принялась внимательно ее рассматривать. Губерт, не двигаясь с места, с тревогой поглядывал на Геленку. Было совсем тихо.
Губерт посмотрел вверх, на чистое и как бы отодвинувшееся небо. Жаворонок пел в неровном ритме, уносясь в вышину. Канава, на краю которой сидела Геленка, заросла темно-зеленой травой. День был чудесный.
Обе нынешние встречи с живыми и мертвыми людьми показались ему теперь сном. Невозможно было поверить, что и то и другое было правдой. Захотелось поскорее вернуться к нормальной жизни. Это небо над ним, прозрачное, бледно-голубое, тоже было ненормальным. Даже аморальным. Губерт не мог вынести этой тишины.
Геленка сидела все в той же позе, все так же сосредоточенно.
— Давай поедем,— обратился он к ней.
— Не хочется,— ответила Геленка, не глядя на него.
— Не вечно же ты будешь сидеть здесь.
— Я устала. Ноги болят. Мы танцевали сегодня до утра.
— Где?
— У Баси Будной. Была танцулька. Губерт встревожился. Он сделал шаг к Геленке.
— С кем ты была? — спросил он.
— Одна.
— Бронек не приходил?
— О, он давно уже не приходит.
— Давно?
— Давно.
— Их вывозят?
— Наверно, вывозят. Но его нет. Впрочем, не знаю. Откуда мне знать?
Геленка подняла голову и беспомощно посмотрела на Губерта.
— Ничего я не знаю,— сказала она жалобно.
Губерт быстро подошел и опустился рядом с ней на край придорожной канавы. Минуту молчали.
— Хуже всего, что ничем нельзя помочь,— сказал Губерт.
— Не говори так. Не говори. Понимаешь? — гневно и в то же время жалобно произнесла Геленка, словно угрожающий кому-то ребенок.— Сказать такое — значит, согласиться с этим.
— Согласиться? С чем?
— Это уже согласие со всем, что творится: с убийством детей, со смертью невинных и даже виноватых, с заключением в гетто. Нельзя говорить, что ничем нельзя помочь. Я не могу так думать, не согласна, понимаешь, я не согласна.
— Какое это имеет значение, согласна ты или нет,— сказал Губерт.— Все происходит помимо нас.
— Неправда. Если мы будем громко кричать, если будем очень верить, такое не будет твориться.
— Крик — сомнительное оружие.
— Ну, если не крик, так вера. Протест. Я не хочу, я не хочу...
— Чего ты не хочешь?
— Чтобы эти люди лежали там в лесу. Не хочу.
— Да, но они там лежат.
— Не хочу.
— Убитые.
— Не хочу, чтобы и мы вот так же лежали. Понимаешь? Я не хочу умирать.
— Ну, а если надо будет?
— Умирать никогда не надо. Губерт засмеялся.
— Странные у тебя формулировки.
Геленка повернулась к Губерту и с минуту смотрела на него, словно бы желая еще многое ему сказать. Но заколебалась. Губы ее задрожали.
— Геленка! — тоном увещевания сказал Губерт. Девушка обняла Губерта, прижалась лицом к его плечу и
заплакала.
Губерт переждал немного, затем похлопал Геленку по спине.
— Слушай,— сказал он,— ты намочишь мне новую куртку. Перестань. Я не знал, что ты плакса. Думал, что никогда не плачешь.
Геленка подняла голову.
— Я никогда не плачу. Только вот сейчас. Потому что не хочу...
И опять расплакалась.
— Взгляни, какой прекрасный день,— серьезно сказал Губерт.— Не омрачай прекрасного весеннего дня,— полушутливо добавил он, словно цитируя что-то.— Вставай, пойдем в Брвинов пешком.
Он встал и поднял Геленку. Она не сопротивлялась. Никогда еще Губерт не видел ее такой.
VI
Хотя специальностью профессора Рыневича была биология, он занимался еще и систематикой наук. В этой области он доходил до границ философии (логика тоже была ему помощницей) и в работах он в общем достиг больших результатов, чем в пресловутой теории нового ледникового периода, которая делала ею посмешищем, когда он как одержимый возвращался к ней.
В качестве философа наук, если можно так выразиться, и как организатор он играл большую роль среди варшавской молодежи и н< коре стал одним из наиболее активных организаторов подпольных университетских занятий. Он еще и сам не отдавал себе отчета, до какой степени этот «подпольный» авторитет среди преподавателей и студентов вознаграждал его за былые неудачи в университете, за недостаток популярности у молодежи в довоенное время.
Где-то в середине 1942 года был арестован на улице его сын Ежи. Некоторое время он сидел в Павяке, а потом его невеста узнала, что он отправлен в Освенцим. Через несколько месяцев пришло сообщение, что он «умер от разрыва сердца». В ту пору урны с пеплом уже не отсылались родным. Это было «благодеянием» лишь в самые первые дни Освенцима.
Профессор не прекратил преподавания в подпольных группах, напротив, еще ревностнее занялся студентами. Некоторые лекции и занятия проходили в его квартире на Польной. Как казалось его ученикам, профессор находил облегчение в обществе молодежи, забывал о постигшей его утрате, излагая свои довольно запутанные и недоступные теории и принимая участие в дискуссиях, которые возникали на семинарах. Между тем жена профессора каждую встречу с молодежью переживала трагически. Она отворяла дверь студентам — бывало их не более семи,— и каждого окидывала полным отчаяния взглядом. Казалось, что, впуская очередного молодого человека, она испытывала разочарование, оттого что это не Ежи. Порой во время лекции из соседней комнаты доносились горестные рыдания, негромкие, но безутешные и долгие. Лектор и студенты делали вид, что ничего не слышат. Но напряженная тишина тогда как бы еще более сгущалась.
Анджей и Губерт были в числе учеников профессора Рыневича, но так как между ними был год разницы, на лекциях они не встречались, хотя каждый из них знал о другом, что тот тоже бывает на Польной. Анджей работал в переплетной мастерской на Хлодной ради арбайтскарты и обязан был ежедневно сидеть там часа два — обрезать печатные страницы. Для науки у него оставалось только время после полудня. В эти часы они и собирались — он и его товарищи — у Рыневичей.
Тогдашние взаимоотношения между студентами и профессорами не напоминали довоенной официальности. Недоступные «исследователи» становились друзьями и близкими знакомыми безусых юнцов. Этому способствовала и сама обстановка лекций, и пафос эпохи, который одинаково ощущали и преподаватели и студенты.
В конце концов, Анджей и Губерт стали заходить к профессору не только на лекции, но и просто чтобы навестить его, ибо видели, что их посещения приносят радость и утешение в его страшном горе, что в их присутствии он не так остро чувствует свое одиночество. Редко случались эти визиты: у юношей все меньше оставалось свободного времени — они постоянно были заняты работой ради хлеба насущного (допустим), лекциями, наукой и подпольным военным училищем, где вначале были курсантами, а после и сами стали инструкторами.
И вот в один из чудесных весенних дней они решили мимоходом между одним и другим делом нагрянуть на Польную. Профессора они застали в большом возбуждении и более нервным, чем обычно. Пани Ядвига только отворила им двери и сказала:
— Хорошо, что вы пришли.
Потом спряталась в свою комнату, и больше ее не увидели. Юноши, однако, смекнули, что произошло нечто необычное. Впрочем, профессор сразу же все объяснил:
— Знаете, Горбаля выпустили из Освенцима. Он приехал. Был у меня.
— Выпустили? — с недоверием спросил Губерт.
— Да. Представьте себе. Но он уже на ладан дышит: чахотка. Сразу же уехал в Отвоцк, к знакомым.
— Каким образом ему удалось выбраться оттуда?
— Кто-то, кажется, хлопотал. В общем выпустили.
Профессор Рыневич испытующе поглядывал на обоих молодых людей, то на Губерта, то на Анджея. А потом принялся расхаживать по своему тесноватому кабинету, загроможденному книгами. И при этом продолжал смотреть на гостей так, словно хотел сказать им что-то.
Юноши говорили о лекциях, но старик не слушал их. Вдруг он прекратил нервно ходить по кабинету и спокойно сказал:
— Горбаль видел смерть Ежи. Стоял рядом в том же ряду. Ежи застрелили.
У обоих юношей замерло сердце.
— И он сказал вам об этом? — спросил наконец Губерт.
— Все рассказал, с мельчайшими подробностями,— ответил Рыневич и сел за стол,— но я не буду вам повторять.
Юноши почувствовали облегчение. Им было бы трудно слушать эти подробности. Рассказы об Освенциме давно уже кружили по городу. Все те же обстоятельства, все те же методы убийства. Однако из Освенцима мало кто возвращался.
Анджей предпочел переменить тему разговора. К тому же он пришел сюда по поручению матери.
— Простите, пан профессор,— сказал он,— мама велела передать вам, что послезавтра в ресторане «Под Розой» будет петь пани Эльжбета. Мама говорила, что вам очень нравилось ее пение в Одессе: возможно, это вам доставит удовольствие или развлечет. Вы знаете, где этот ресторан? На третьем этаже, на Бодуэна.
Профессор молчал. Он неподвижно сидел за столом. Губерт потом сказал Анджею: «Заметил, как он оторопел?»
Лишь немного погодя профессор отозвался. Его голос показался юношам совсем иным, чем раньше, глухим, словно из бочки.
— Поблагодари мать. Может, и соберусь, я так давно не слышал никакой музыки.
Он поколебался, а минуту спустя добавил уже обычным своим, лекторским тоном:
— Но как я ее восприму — не знаю.
А потом вдруг, когда юноши уже хотели прощаться и встали со своих мест, он жестом остановил их.
— Все-таки и в убийстве должна быть какая-то нравственность,— сказал он опять сдавленным и как бы идущим из глубины голосом.
Анджей и Губерт переглянулись, не зная, как быть. Однако профессор продолжал:
— Садитесь. Они снова сели.
— Помните об этом, когда будете убивать. Когда будете ликвидировать, как это теперь говорят. Зачем человека мучить...
Юноши молчали, глядя на свои руки. Тишина в комнате сделалась невыносимой. Они боялись, что пани Рыневич все слышит в соседней комнате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68