Мы с Августом вышли на балкон подышать свежим воздухом.
— Да, здесь когда-то гремели бои,— произнес Август, прислушиваясь к тишине.— И не один раз, а дважды. Сначала, когда фашисты рвались на Кавказ, потом, когда освобождали эту землю. На одной из здешних высот меня и ранило. Полдня пролежал на снегу. Думал, уже крышка. Санитары подобрали, спасли. Я в артдивизионе служил. Наблюдателем. Но фашистам тоже здорово тогда досталось.
Попыхивая сигаретой, Август вглядывался в темноту, в которой скрывались снежные горы, вглядывался так, словно надеялся разглядеть далекое прошлое.
— Шальные были деньки,— продолжал он, как бы разговаривая сам с собой.— Гитлеровцы как смерчь ворвались на Кавказ. Я работал механиком на молибденовом комбинате. Вдруг узнаем: немцы совсем близко и все дороги отрезаны. Что делать? Не сдаваться же! Те, для кого нашлось оружие, ушли на фронт, а мы, безоружные, взяли на закорки малых ребятишек и — к горным перевалам. Сотни четыре детей перенесли через хребет. Представляешь — четыре сотни! В тылу передали их соответствующим учреждениям, а сами добровольцами... А ранило меня, когда Кавказ освобождали. В Тбилиси в госпитале лежал, там познакомился с Ионой, она санитаркой была. Потом поженились, вернулись в ее родные края... Тебе не холодно? — прервал свой рассказ Август.— А меня что-то зазнобило, пойдем...
Утро нас встретило ярким солнцем и голубым небом. Позавтракали, набили рюкзак приготовленной Лаймой провизией — бутербродами, пирожками, термосом с черным кофе. Примерили ботинки, вся лыжная оснастка оказалась совсем новой, и об этом Лайма успела позаботиться.
Ах, горы, снежные горы, как я мечтал снова свидеться с вами, хотя бы несколько дней подышать целебным воздухом! Безмолвные, седые великаны, под своими скалами и снегами таящие тайны тысячелетий, в моем представлении вы вечно юные, живые, неповторимые!
— Я отведу вас на самый красивый и пологий склон,— серебряным звоночком звенел голос Лаймы. Она шла впереди, энергично работая палками.— Вам, хромцам, там будет удобно — подъемы перемежаются со спусками, а в долине течет ручей, тот самый, что клокочет у турбазы. Я иду не слишком быстро?
— Ну как, Роберт? — повернувшись ко мне, крикнул Август.
— Отлично! Слов не нахожу!
Лыжня была четкая, и я летел по ней как на крыльях, должно быть еще и потому, что Лайма проложила ее с небольшим уклоном. Немного погодя лыжня забралась повыше, и опять мы стремительно мчались вниз.
Наконец добрались до обещанного Лаймой рая. Просторный, обласканный солнцем склон полого спускался к густому подлеску, а за ним бурлил ручей. Ровная гладь без скал и камней. Оставленное под залежь поле или горное пастбище. Слева, за таким же холмом, как наш, начинался один из отрогов главного Кавказского хребта — отвесные скалы, вершины в снегах. Самую высокую, румяно-голубую, Лайма называла Сахарной Головой. Своей конусообразной формой гора действительно оправдывала такое название.
Лайма, как завзятая слаломистка, лихо выписывала на снегу вензеля. Мы же с Августом, не столь уверенно стоявшие на лыжах, спускались размашистыми дугами — остерегались разгоняться, да и хотелось продлить удовольствие полета. У ручья, взметая вихри снежной алмазной пыли, притормозили, подъехали к поджидавшей нас Лайме.
— Нравится? — спросила Лайма. Карие глаза ее сияли от удовольствия.
— Изрядный спуск! Километра два, поди, петляли.
— Уж не меньше! — согласился Август.
— Но и взобраться на него... Попотеть придется изрядно.
Пока мы стояли внизу, на вершину высыпала пестрая гурьба лыжников. Однако пробыли они на склоне недолго. Оглашая долину криками, шутками, смехом, разъехались в разных направлениях, скрылись за холмами и деревьями. Мы были рады, что снова остались одни и никто нам не мешает наслаждаться дивным утром.
Ближе к полудню снег начал подтаивать, прилипать к лыжам. Лайма с отцом перебрались на северный склон, еще не тронутый солнцем, и там продолжали кататься. Я же облюбовал плоский камень у ручья и настроился позагорать. От частых подъемов заныла нога, ей следовало дать передышку.
Похоже, то же самое почувствовал и Август. Немного погодя он подкатил ко мне, снял рюкзак с провизией и предложил мне кофе с пирожками.
1 /:А
— Вон видишь ту гору,— рассказывал он, потягивая дымящийся кофе,— мы прозвали ее Сахарной Головой. На склоне ее находился наблюдательный пункт нашего артдивизиона. И вот как-то ночью эдельманы...
— Что за эдельманы такие? — перебил я его.
— Гитлеровцы из дивизии «Эдельвейс». Да, подкрались ночью, наверно, «языка» хотели взять, но мы их засекли, забросали ручными гранатами, сыпанули из пулемета. Поутру глядим — на снегу кровавые следы. Ушли эдельманы, прихватив убитых и раненых. Вот той ночью меня и ранило...
Август снял темные очки и, прищурившись, оглядывал заснеженные склоны Сахарной Головы.
Мне было понятно желание Августа заглянуть в свое прошлое. То же стремление владело мной. Его испытывает почти каждый участник великих сражений. Меня в этот край привела мечта вновь увидеть цветущий миндаль, но эту мечту подсказало все то же: еще раз пережить пережитое, вспомнить об ушедших годах, о погибших боевых товарищах...
Появление Лаймы прервало нашу беседу и наши раздумья. Как вихрь слетела она с горы и, тормозя, обсыпала нас снежной пылью. Горячими угольками снежинки прижгли мою разгоряченную солнцем спину, и я поспешил одеться.
— А вы уже проголодались? — воскликнула Лайма.
— Подкрепись и ты,— сказал Август, кивая на рюкзак,— не помешает.
Ее раскрасневшееся лицо блестело от пота, волосы разметались, глаза горели, высокая грудь после стремительного спуска беспокойно вздымалась.
— Погодка-то, а?! — сказала Лайма.— Видно, до бога дошли мои молитвы.
— Не радуйся, дочка, это ненадолго,— весомо сказал Август.— Заныли!
— Что там у тебя заныло? — усмехнувшись, спросила Лайма.
— Раны мои заныли. Что же еще... Трое суток наперед перемену погоды чувствуют.
— Тоже мне бюро прогноза! — рассмеялась Лайма.— Нет уж, я предпочитаю верить барометру. А барометр с утра в столовой обещал устойчивую ясную погоду.
— А у тебя как, Роберт? — спросил Август.— Тоже ноют?
— Слегка,— признался я,— но это, наверно, с непривычки. Давно не катался на лыжах.
— Еще бы! — сказала Лайма.— Через день-другой привыкнете, и ныть перестанут.
— Вашими б устами...
Тем временем румяно-голубую Сахарную Голову обступили серые тучки. Солнце припекало совсем по-летнему, снег сделался рыхлым и липким. Еще раз спустившись с горы, я вернулся к своему камню загорать. А раны в самом деле заныли. Август виноват, подумал я. Иной раз на радостях забудешься, и вроде бы ничего не болит, но стоит кому-то напомнить, и пошло — тут болит, там заныло... Ну конечно, и по горам полазил. Раз десять на склон поднимался, а когда тормозишь, сухожилия натягиваются как струна. Ладно, чего там! Отдохну, полежу, завтра буду как огурчик. Не похоже, чтобы погода в ближайшие дни переменилась...
Но когда вернулись на турбазу и сели обедать, у меня было такое чувство, будто на ноге сразу несколько переломов, однако я крепился, молчал. Зато Август не постеснялся признаться, что у него давно так не болели раны, и в этом он винил близкую перемену погоды.
— Да что ж ты все ненастье накликаешь! — рассердилась Лайма.— Ты старомоден, вот что я скажу! В технику не веришь.— Она взяла отца за руку и подвела его к висевшему на стене барометру.— Изволь убедиться своими глазами! Стрелка показывает устойчивую ясную погоду.
— Что мне твоя стрелка... Хочешь пари? Лайма с готовностью протянула руку:
— На что?
— На что хочешь. Хоть на миллион рублей.
— Согласна! Роберт, будьте свидетелем. Послезавтра я стану миллионершей.
— Что ж, если вы настаиваете... Правда, о конкретном дне тут речи не было,— сказал я, разнимая их руки.
— Да уж ладно, пусть будет послезавтра,— сказал Август таким тоном, будто подобные предчувствия его еще ни разу не подводили.— Посмотрим, кто окажется прав.
А утро опять явилось солнечным и звонким, хотя за ночь из-за гор пришли облака. Подтаявший снег затянуло ледяной корочкой. Сразу после завтрака мы поспешили в горы, не желая упускать прекрасных утренних часов. Но уже к полудню небо стало хмуриться, воздух словно
отсырел, и мы решили пораньше вернуться на турбазу. Тем более что Лайма, неудачно прыгнув с трамплина, упала, и на одной лыже у нее отскочило крепление. Отец, правда, предложил ей свои лыжи, даже вызвался сходить на турбазу починить крепление, но Лайма отказалась.
— Ночью что-то не спалось,— объявила она.— Хорошо бы вздремнуть.
После обеда все отдыхали, а под вечер собрались у нас в номере у камина. Погода совсем испортилась, небо сплошь заволокло тучами, с моря подул напористый ветер. Открыл на минуту дверь проветрить накуренную комнату, и нас до костей пробрал леденящий ветер. Растапливая камин, Август с усмешкой обратился к дочери:
— Ну что, милая, ты сегодня скажешь?
— Скажу, что в наш технический век нет нужды предсказывать погоду по костям. Сегодня и барометр предвещает ненастье.
— Мой батюшка, мир его праху, отродясь барометра не видел,— сказал Август, нанизывая куски баранины на шампур,— а погоду предсказывал получше всякого барометра. По закату и восходу солнца, по росе и полету птиц. И никогда не ошибался. А твоя хваленая техника... Да что там говорить!
— И, конечно, по своим ревматическим костям! — съязвила Лайма, на что Август спокойно заметил:
— И по костям тоже. Напрасно ехидничаешь. Станешь постарше, тогда поймешь.
— Ладно, не будем ссориться! — сказала Лайма.— Сейчас я все ваши боли сниму с помощью глинтвейна и соленого миндаля.
— А также шашлыка! — добавил Август.— Отлично, дочка, назначаем тебя шеф-поваром. Командуй, двое молодых мужчин в твоем полном распоряжении.
— Так уж и молодых! — усмехнулась Лайма.— А вообще я вами довольна. Вы еще мужчины хоть куда!
Я с интересом наблюдал, как она готовит глинтвейн. В кастрюлю с вином опустила узелок из марли с корицей, гвоздикой, какими-то сушеными травками. Когда вино закипело, Лайма вынула узелок со специями, пристроила над кастрюлей мелкое сито, сыпанула в него сахарного песку, облила спиртом и подожгла. Над горкой песка голубое пламя,- расплавленный сахар шипящими каплями стекал в вино. Август тем временем колдовал с шампурами у камина. Комната наполнилась
1/;о
пряными ароматами. Наконец все было готово. Лайма разлила по кружкам глинтвейн.
— Ну что же, давайте отведаем! — сказал Август, поднимая кружку.
— Не обожгитесь! Горячо! — предупредила Лайма.
— Не беспокойся, мы ко всему привычные,— ответил Август.— Ты-то, Роберт, в окопах небось получал свои сто граммов, а нам на Кавказском фронте давали вино. Иной раз, правда, чача перепадала градусов под шестьдесят или семьдесят. Ребята, бывало, ее поджигали и вместе с пламенем проглатывали. Вот это было горячо!
Глинтвейн получился отменный: горячий, душистый, крепкий. После второй кружки мне показалось, что кровь закипает в жилах. Лайма пила меньше, однако и на ее смуглых щеках вскоре заиграл румянец, заставивший меня вспомнить о цветущем миндале.
— А знаете, вы были бы совсем славными ребятами,— заговорила Лайма,— если бы так часто не поминали войну, свои окопы и давно прошедшие дни. Забудьте прошлое, живите сегодняшним днем!
— Ты соображаешь, что говоришь? — накинулся на нее Август.— Забыть прошлое, жить сегодняшним днем.,. Да разве мы не боролись за день сегодняшний? Возьми хоть наш поселок. Дотла был сожжен! Ты-то не знаешь, а я своими глазами видел. Весь заново отстроен. Только кузница с грехом пополам уцелела, и ту своими руками восстанавливал. Твои сады, теплицы — все заново отстроено. Или, по-твоему, мы это делали не ради дня сегодняшнего? — горячился Август.— Кто в колхозе ремонтирует технику? Наша бригада. У нас образцовая мастерская. А ведь первые станки когда-то со свалки вытаскивали, чинили, латали... Тоже, скажешь, не для сегодняшнего дня старались? Удивляюсь тебе, дочь, как ты можешь говорить такие глупости!
— Ну чего ты кипятишься, папочка! Так и знай, глинтвейна тебе больше не дам, ты захмелел.
— Какое там захмелел! Неужто правду-матку режут только во хмелю? А ну плесни по третьей, чтобы как следует пробрало!
Мне этот семейный диалог пришелся по душе, но принимать участие в нем остерегался, хотя был полностью на стороне Августа. Ведь я тут только гость, да и разговор серьезный. Отец с дочерью * могли поспорить, а чужому вмешиваться не пристало.
Лйма обняла отца за шею, поцеловала его в нахмуренный лоб и, несмотря на свои угрозы, до краев наполнила кружку.
— Пей на здоровье, папочка! Может, тогда твое сердце ко мне подобреет.
— Сдается мне, я и так с тобой был слишком мягок, иначе бы ты с большим уважением относилась к поколению, которое столько страданий вынесло, столько крови пролило, все ради того, чтобы разбить врага и дать тебе то, что ты называешь сегодняшним днем!
— Все это так, папочка! — ласково сказала Лайма.— Только мне кажется, об этом не следует постоянно напоминать. Пойми меня правильно: надоедает.
— Надоедает?! — опять взорвался Август.— Работа временами тоже надоедает, но это не значит, что можно ее не делать. Не то мир превратится в джунгли, а мы — в дикарей. Человек лишь потому и стал человеком, что изобрел орудия труда и взялся за работу.
— Вот я и работаю в меру своих сил! Или ты можешь меня в чем-то упрекнуть?
— Нет, дочка, работаешь ты хорошо, я тобой доволен. Скажу больше — горжусь тобой. Не нравится только, когда ты начинаешь чудить. Например...
— Папочка, давай не будем! — взмолилась Лайма.— У нас гость, ему наш спор совсем неинтересен.
— Нет, почему же,— вмешался я.— Да это вовсе и не спор, а разговор о жизни.
— И что скажете вы? — обратилась Лайма, очевидно, рассчитывая на мою поддержку.-
Но я сказал совсем не то, что ей хотелось услышать.
— Я полагаю, отец прав. Человек должен помнить о прошлом, тем более о недавнем прошлом. Мы с Августом от вас, молодых, никаких особых почестей не требуем. И сами работаем сколько хватает сил... Но о погибших на войне, об оставшихся вдовами и сиротами забывать нельзя. И меня очень растрогало, Лайма, что вы в своем миндалевом саду поставили памятник. Да и сам цветущий сад — тоже памятник погибшим. За это вам огромное спасибо!
— Вот о том я как раз и хотел сказать,— подхватил отец.— А Лайме, представляешь, памятник напоминает кладбище. Ну и пусть напоминает! Или они, герои, того не заслужили?
— Памятник можно было поставить на братской могиле,— не очень уверенно проговорила Лайма.
— И на братской могиле стоит памятник! Но погибли они там, где сейчас твой сад. Это же прекрасно! Каждую весну, когда на перепаханном снарядами склоне зацветает миндаль, как бы вновь оживает легенда' о бесстрашных богатырях...
Лайма нахмурилась. Уронив в ладони голову, молча смотрела в одну точку. В тот момент она мне показалась зрелой женщиной, много повидавшей, много пережившей. Я решил перевести разговор в другое русло и, наполнив кружки, сказал:
— Август, давай выпьем за твою трудолюбивую дочь! За ее миндалевый сад!
— Ты еще теплиц и плодовых садов ее не видел! — сказал Август.— Дочь у меня хорошая, не жалуюсь. Знаю, родителям обычно кажется, будто дети у них гении. Я этим никогда не грешил. Но Лайму, поверишь, все хвалят, с кем ни поговори. Твое здоровье, дочка!
— Ваши успехи, Лайма!
Но Лайма не притронулась к своей кружке. Молча встала. Повернулась и выбежала из комнаты.
— Нехорошо получилось,— проговорил я после неловкой паузы.— Должно быть, обиделась.
— Не беда, отойдет,— обронил Август.
— Зайти бы к ней, успокоить. Ведь мы же из лучших побуждений...
— Ладно, пускай сама поразмыслит. Подчас она ведет себя как маленькая девочка.
— Мне это как раз нравится в твоей дочери. Она говорит то, что думает, от чистого сердца,— заметил я.— Может, с ней не стоит так резко?.. Жизнь ей подскажет, научит.
— Жизнь — лучший учитель,— почти торжественно произнес Август, а потом вдруг посмотрел на меня просительно: — В самом деле, Роберт, будь добр, зайди к ней, успокой. Она тебя очень уважает, я знаю. Так обрадовалась, когда пришла телеграмма. Зайди, утешь, скажи что-нибудь ласковое, ты это умеешь. А то правда неловко получилось...
Я вышел в коридор и постучал в дверь соседнего номера. Не получив ответа, вошел. Закрыв лицо руками и всхлипывая, Лайма лежала на кровати.
— Лайма,— сказал я, осторожно присаживаясь на край кровати.— Напрасно вы, Лайма... Не надо. В жизни часто возникают споры, разногласия... Не стоит принимать так близко к сердцу. Я к вам очень хорошо.
Она вытерла платком заплаканные глаза и щеки, оправила платье и села на кровати.
— Не из-за споров я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
— Да, здесь когда-то гремели бои,— произнес Август, прислушиваясь к тишине.— И не один раз, а дважды. Сначала, когда фашисты рвались на Кавказ, потом, когда освобождали эту землю. На одной из здешних высот меня и ранило. Полдня пролежал на снегу. Думал, уже крышка. Санитары подобрали, спасли. Я в артдивизионе служил. Наблюдателем. Но фашистам тоже здорово тогда досталось.
Попыхивая сигаретой, Август вглядывался в темноту, в которой скрывались снежные горы, вглядывался так, словно надеялся разглядеть далекое прошлое.
— Шальные были деньки,— продолжал он, как бы разговаривая сам с собой.— Гитлеровцы как смерчь ворвались на Кавказ. Я работал механиком на молибденовом комбинате. Вдруг узнаем: немцы совсем близко и все дороги отрезаны. Что делать? Не сдаваться же! Те, для кого нашлось оружие, ушли на фронт, а мы, безоружные, взяли на закорки малых ребятишек и — к горным перевалам. Сотни четыре детей перенесли через хребет. Представляешь — четыре сотни! В тылу передали их соответствующим учреждениям, а сами добровольцами... А ранило меня, когда Кавказ освобождали. В Тбилиси в госпитале лежал, там познакомился с Ионой, она санитаркой была. Потом поженились, вернулись в ее родные края... Тебе не холодно? — прервал свой рассказ Август.— А меня что-то зазнобило, пойдем...
Утро нас встретило ярким солнцем и голубым небом. Позавтракали, набили рюкзак приготовленной Лаймой провизией — бутербродами, пирожками, термосом с черным кофе. Примерили ботинки, вся лыжная оснастка оказалась совсем новой, и об этом Лайма успела позаботиться.
Ах, горы, снежные горы, как я мечтал снова свидеться с вами, хотя бы несколько дней подышать целебным воздухом! Безмолвные, седые великаны, под своими скалами и снегами таящие тайны тысячелетий, в моем представлении вы вечно юные, живые, неповторимые!
— Я отведу вас на самый красивый и пологий склон,— серебряным звоночком звенел голос Лаймы. Она шла впереди, энергично работая палками.— Вам, хромцам, там будет удобно — подъемы перемежаются со спусками, а в долине течет ручей, тот самый, что клокочет у турбазы. Я иду не слишком быстро?
— Ну как, Роберт? — повернувшись ко мне, крикнул Август.
— Отлично! Слов не нахожу!
Лыжня была четкая, и я летел по ней как на крыльях, должно быть еще и потому, что Лайма проложила ее с небольшим уклоном. Немного погодя лыжня забралась повыше, и опять мы стремительно мчались вниз.
Наконец добрались до обещанного Лаймой рая. Просторный, обласканный солнцем склон полого спускался к густому подлеску, а за ним бурлил ручей. Ровная гладь без скал и камней. Оставленное под залежь поле или горное пастбище. Слева, за таким же холмом, как наш, начинался один из отрогов главного Кавказского хребта — отвесные скалы, вершины в снегах. Самую высокую, румяно-голубую, Лайма называла Сахарной Головой. Своей конусообразной формой гора действительно оправдывала такое название.
Лайма, как завзятая слаломистка, лихо выписывала на снегу вензеля. Мы же с Августом, не столь уверенно стоявшие на лыжах, спускались размашистыми дугами — остерегались разгоняться, да и хотелось продлить удовольствие полета. У ручья, взметая вихри снежной алмазной пыли, притормозили, подъехали к поджидавшей нас Лайме.
— Нравится? — спросила Лайма. Карие глаза ее сияли от удовольствия.
— Изрядный спуск! Километра два, поди, петляли.
— Уж не меньше! — согласился Август.
— Но и взобраться на него... Попотеть придется изрядно.
Пока мы стояли внизу, на вершину высыпала пестрая гурьба лыжников. Однако пробыли они на склоне недолго. Оглашая долину криками, шутками, смехом, разъехались в разных направлениях, скрылись за холмами и деревьями. Мы были рады, что снова остались одни и никто нам не мешает наслаждаться дивным утром.
Ближе к полудню снег начал подтаивать, прилипать к лыжам. Лайма с отцом перебрались на северный склон, еще не тронутый солнцем, и там продолжали кататься. Я же облюбовал плоский камень у ручья и настроился позагорать. От частых подъемов заныла нога, ей следовало дать передышку.
Похоже, то же самое почувствовал и Август. Немного погодя он подкатил ко мне, снял рюкзак с провизией и предложил мне кофе с пирожками.
1 /:А
— Вон видишь ту гору,— рассказывал он, потягивая дымящийся кофе,— мы прозвали ее Сахарной Головой. На склоне ее находился наблюдательный пункт нашего артдивизиона. И вот как-то ночью эдельманы...
— Что за эдельманы такие? — перебил я его.
— Гитлеровцы из дивизии «Эдельвейс». Да, подкрались ночью, наверно, «языка» хотели взять, но мы их засекли, забросали ручными гранатами, сыпанули из пулемета. Поутру глядим — на снегу кровавые следы. Ушли эдельманы, прихватив убитых и раненых. Вот той ночью меня и ранило...
Август снял темные очки и, прищурившись, оглядывал заснеженные склоны Сахарной Головы.
Мне было понятно желание Августа заглянуть в свое прошлое. То же стремление владело мной. Его испытывает почти каждый участник великих сражений. Меня в этот край привела мечта вновь увидеть цветущий миндаль, но эту мечту подсказало все то же: еще раз пережить пережитое, вспомнить об ушедших годах, о погибших боевых товарищах...
Появление Лаймы прервало нашу беседу и наши раздумья. Как вихрь слетела она с горы и, тормозя, обсыпала нас снежной пылью. Горячими угольками снежинки прижгли мою разгоряченную солнцем спину, и я поспешил одеться.
— А вы уже проголодались? — воскликнула Лайма.
— Подкрепись и ты,— сказал Август, кивая на рюкзак,— не помешает.
Ее раскрасневшееся лицо блестело от пота, волосы разметались, глаза горели, высокая грудь после стремительного спуска беспокойно вздымалась.
— Погодка-то, а?! — сказала Лайма.— Видно, до бога дошли мои молитвы.
— Не радуйся, дочка, это ненадолго,— весомо сказал Август.— Заныли!
— Что там у тебя заныло? — усмехнувшись, спросила Лайма.
— Раны мои заныли. Что же еще... Трое суток наперед перемену погоды чувствуют.
— Тоже мне бюро прогноза! — рассмеялась Лайма.— Нет уж, я предпочитаю верить барометру. А барометр с утра в столовой обещал устойчивую ясную погоду.
— А у тебя как, Роберт? — спросил Август.— Тоже ноют?
— Слегка,— признался я,— но это, наверно, с непривычки. Давно не катался на лыжах.
— Еще бы! — сказала Лайма.— Через день-другой привыкнете, и ныть перестанут.
— Вашими б устами...
Тем временем румяно-голубую Сахарную Голову обступили серые тучки. Солнце припекало совсем по-летнему, снег сделался рыхлым и липким. Еще раз спустившись с горы, я вернулся к своему камню загорать. А раны в самом деле заныли. Август виноват, подумал я. Иной раз на радостях забудешься, и вроде бы ничего не болит, но стоит кому-то напомнить, и пошло — тут болит, там заныло... Ну конечно, и по горам полазил. Раз десять на склон поднимался, а когда тормозишь, сухожилия натягиваются как струна. Ладно, чего там! Отдохну, полежу, завтра буду как огурчик. Не похоже, чтобы погода в ближайшие дни переменилась...
Но когда вернулись на турбазу и сели обедать, у меня было такое чувство, будто на ноге сразу несколько переломов, однако я крепился, молчал. Зато Август не постеснялся признаться, что у него давно так не болели раны, и в этом он винил близкую перемену погоды.
— Да что ж ты все ненастье накликаешь! — рассердилась Лайма.— Ты старомоден, вот что я скажу! В технику не веришь.— Она взяла отца за руку и подвела его к висевшему на стене барометру.— Изволь убедиться своими глазами! Стрелка показывает устойчивую ясную погоду.
— Что мне твоя стрелка... Хочешь пари? Лайма с готовностью протянула руку:
— На что?
— На что хочешь. Хоть на миллион рублей.
— Согласна! Роберт, будьте свидетелем. Послезавтра я стану миллионершей.
— Что ж, если вы настаиваете... Правда, о конкретном дне тут речи не было,— сказал я, разнимая их руки.
— Да уж ладно, пусть будет послезавтра,— сказал Август таким тоном, будто подобные предчувствия его еще ни разу не подводили.— Посмотрим, кто окажется прав.
А утро опять явилось солнечным и звонким, хотя за ночь из-за гор пришли облака. Подтаявший снег затянуло ледяной корочкой. Сразу после завтрака мы поспешили в горы, не желая упускать прекрасных утренних часов. Но уже к полудню небо стало хмуриться, воздух словно
отсырел, и мы решили пораньше вернуться на турбазу. Тем более что Лайма, неудачно прыгнув с трамплина, упала, и на одной лыже у нее отскочило крепление. Отец, правда, предложил ей свои лыжи, даже вызвался сходить на турбазу починить крепление, но Лайма отказалась.
— Ночью что-то не спалось,— объявила она.— Хорошо бы вздремнуть.
После обеда все отдыхали, а под вечер собрались у нас в номере у камина. Погода совсем испортилась, небо сплошь заволокло тучами, с моря подул напористый ветер. Открыл на минуту дверь проветрить накуренную комнату, и нас до костей пробрал леденящий ветер. Растапливая камин, Август с усмешкой обратился к дочери:
— Ну что, милая, ты сегодня скажешь?
— Скажу, что в наш технический век нет нужды предсказывать погоду по костям. Сегодня и барометр предвещает ненастье.
— Мой батюшка, мир его праху, отродясь барометра не видел,— сказал Август, нанизывая куски баранины на шампур,— а погоду предсказывал получше всякого барометра. По закату и восходу солнца, по росе и полету птиц. И никогда не ошибался. А твоя хваленая техника... Да что там говорить!
— И, конечно, по своим ревматическим костям! — съязвила Лайма, на что Август спокойно заметил:
— И по костям тоже. Напрасно ехидничаешь. Станешь постарше, тогда поймешь.
— Ладно, не будем ссориться! — сказала Лайма.— Сейчас я все ваши боли сниму с помощью глинтвейна и соленого миндаля.
— А также шашлыка! — добавил Август.— Отлично, дочка, назначаем тебя шеф-поваром. Командуй, двое молодых мужчин в твоем полном распоряжении.
— Так уж и молодых! — усмехнулась Лайма.— А вообще я вами довольна. Вы еще мужчины хоть куда!
Я с интересом наблюдал, как она готовит глинтвейн. В кастрюлю с вином опустила узелок из марли с корицей, гвоздикой, какими-то сушеными травками. Когда вино закипело, Лайма вынула узелок со специями, пристроила над кастрюлей мелкое сито, сыпанула в него сахарного песку, облила спиртом и подожгла. Над горкой песка голубое пламя,- расплавленный сахар шипящими каплями стекал в вино. Август тем временем колдовал с шампурами у камина. Комната наполнилась
1/;о
пряными ароматами. Наконец все было готово. Лайма разлила по кружкам глинтвейн.
— Ну что же, давайте отведаем! — сказал Август, поднимая кружку.
— Не обожгитесь! Горячо! — предупредила Лайма.
— Не беспокойся, мы ко всему привычные,— ответил Август.— Ты-то, Роберт, в окопах небось получал свои сто граммов, а нам на Кавказском фронте давали вино. Иной раз, правда, чача перепадала градусов под шестьдесят или семьдесят. Ребята, бывало, ее поджигали и вместе с пламенем проглатывали. Вот это было горячо!
Глинтвейн получился отменный: горячий, душистый, крепкий. После второй кружки мне показалось, что кровь закипает в жилах. Лайма пила меньше, однако и на ее смуглых щеках вскоре заиграл румянец, заставивший меня вспомнить о цветущем миндале.
— А знаете, вы были бы совсем славными ребятами,— заговорила Лайма,— если бы так часто не поминали войну, свои окопы и давно прошедшие дни. Забудьте прошлое, живите сегодняшним днем!
— Ты соображаешь, что говоришь? — накинулся на нее Август.— Забыть прошлое, жить сегодняшним днем.,. Да разве мы не боролись за день сегодняшний? Возьми хоть наш поселок. Дотла был сожжен! Ты-то не знаешь, а я своими глазами видел. Весь заново отстроен. Только кузница с грехом пополам уцелела, и ту своими руками восстанавливал. Твои сады, теплицы — все заново отстроено. Или, по-твоему, мы это делали не ради дня сегодняшнего? — горячился Август.— Кто в колхозе ремонтирует технику? Наша бригада. У нас образцовая мастерская. А ведь первые станки когда-то со свалки вытаскивали, чинили, латали... Тоже, скажешь, не для сегодняшнего дня старались? Удивляюсь тебе, дочь, как ты можешь говорить такие глупости!
— Ну чего ты кипятишься, папочка! Так и знай, глинтвейна тебе больше не дам, ты захмелел.
— Какое там захмелел! Неужто правду-матку режут только во хмелю? А ну плесни по третьей, чтобы как следует пробрало!
Мне этот семейный диалог пришелся по душе, но принимать участие в нем остерегался, хотя был полностью на стороне Августа. Ведь я тут только гость, да и разговор серьезный. Отец с дочерью * могли поспорить, а чужому вмешиваться не пристало.
Лйма обняла отца за шею, поцеловала его в нахмуренный лоб и, несмотря на свои угрозы, до краев наполнила кружку.
— Пей на здоровье, папочка! Может, тогда твое сердце ко мне подобреет.
— Сдается мне, я и так с тобой был слишком мягок, иначе бы ты с большим уважением относилась к поколению, которое столько страданий вынесло, столько крови пролило, все ради того, чтобы разбить врага и дать тебе то, что ты называешь сегодняшним днем!
— Все это так, папочка! — ласково сказала Лайма.— Только мне кажется, об этом не следует постоянно напоминать. Пойми меня правильно: надоедает.
— Надоедает?! — опять взорвался Август.— Работа временами тоже надоедает, но это не значит, что можно ее не делать. Не то мир превратится в джунгли, а мы — в дикарей. Человек лишь потому и стал человеком, что изобрел орудия труда и взялся за работу.
— Вот я и работаю в меру своих сил! Или ты можешь меня в чем-то упрекнуть?
— Нет, дочка, работаешь ты хорошо, я тобой доволен. Скажу больше — горжусь тобой. Не нравится только, когда ты начинаешь чудить. Например...
— Папочка, давай не будем! — взмолилась Лайма.— У нас гость, ему наш спор совсем неинтересен.
— Нет, почему же,— вмешался я.— Да это вовсе и не спор, а разговор о жизни.
— И что скажете вы? — обратилась Лайма, очевидно, рассчитывая на мою поддержку.-
Но я сказал совсем не то, что ей хотелось услышать.
— Я полагаю, отец прав. Человек должен помнить о прошлом, тем более о недавнем прошлом. Мы с Августом от вас, молодых, никаких особых почестей не требуем. И сами работаем сколько хватает сил... Но о погибших на войне, об оставшихся вдовами и сиротами забывать нельзя. И меня очень растрогало, Лайма, что вы в своем миндалевом саду поставили памятник. Да и сам цветущий сад — тоже памятник погибшим. За это вам огромное спасибо!
— Вот о том я как раз и хотел сказать,— подхватил отец.— А Лайме, представляешь, памятник напоминает кладбище. Ну и пусть напоминает! Или они, герои, того не заслужили?
— Памятник можно было поставить на братской могиле,— не очень уверенно проговорила Лайма.
— И на братской могиле стоит памятник! Но погибли они там, где сейчас твой сад. Это же прекрасно! Каждую весну, когда на перепаханном снарядами склоне зацветает миндаль, как бы вновь оживает легенда' о бесстрашных богатырях...
Лайма нахмурилась. Уронив в ладони голову, молча смотрела в одну точку. В тот момент она мне показалась зрелой женщиной, много повидавшей, много пережившей. Я решил перевести разговор в другое русло и, наполнив кружки, сказал:
— Август, давай выпьем за твою трудолюбивую дочь! За ее миндалевый сад!
— Ты еще теплиц и плодовых садов ее не видел! — сказал Август.— Дочь у меня хорошая, не жалуюсь. Знаю, родителям обычно кажется, будто дети у них гении. Я этим никогда не грешил. Но Лайму, поверишь, все хвалят, с кем ни поговори. Твое здоровье, дочка!
— Ваши успехи, Лайма!
Но Лайма не притронулась к своей кружке. Молча встала. Повернулась и выбежала из комнаты.
— Нехорошо получилось,— проговорил я после неловкой паузы.— Должно быть, обиделась.
— Не беда, отойдет,— обронил Август.
— Зайти бы к ней, успокоить. Ведь мы же из лучших побуждений...
— Ладно, пускай сама поразмыслит. Подчас она ведет себя как маленькая девочка.
— Мне это как раз нравится в твоей дочери. Она говорит то, что думает, от чистого сердца,— заметил я.— Может, с ней не стоит так резко?.. Жизнь ей подскажет, научит.
— Жизнь — лучший учитель,— почти торжественно произнес Август, а потом вдруг посмотрел на меня просительно: — В самом деле, Роберт, будь добр, зайди к ней, успокой. Она тебя очень уважает, я знаю. Так обрадовалась, когда пришла телеграмма. Зайди, утешь, скажи что-нибудь ласковое, ты это умеешь. А то правда неловко получилось...
Я вышел в коридор и постучал в дверь соседнего номера. Не получив ответа, вошел. Закрыв лицо руками и всхлипывая, Лайма лежала на кровати.
— Лайма,— сказал я, осторожно присаживаясь на край кровати.— Напрасно вы, Лайма... Не надо. В жизни часто возникают споры, разногласия... Не стоит принимать так близко к сердцу. Я к вам очень хорошо.
Она вытерла платком заплаканные глаза и щеки, оправила платье и села на кровати.
— Не из-за споров я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76