«Брешешь!» — говорил дед Матвей, и узловатые сильные его пальцы сжимались в кулаки. Больше всего он боялся, что ему не хватит силы вытянуть. «Брешешь! Брешешь!» — говорил он, когда от собственных мыслей ста-
новилось невмоготу, руки немели, по всей длине позвоночника начинало ломить.
Старик стоял у верстака, и солнце поднималось выше, тени деревьев укорачивались. Он готовил переплеты для оконных рам. Руки скоро и привычно делали свое дело. Брали заготовку, отборник. «Раз! Раз!» Дед Матвей подносил планку к глазу, проверял. Иногда в ней попадался неподатливый сучок, отборник тупился, и дед Матвей, сердясь, забывал о племяннике. Готовую планку старик оглядывал со всех сторон, иногда опять притрагивался к ней рубанком и клал в сторону, в тень: на солнце она могла неожиданно лопнуть или перекособочиться. Движения становились еще более быстрыми и точными.
К вечеру зелень от жары сникла, горячий сухой воздух струился над полянами, особенно на высоких местах. С пропыленного старого грузовика, остановившегося на минутку возле правления колхоза «Зеленая Поляна», легко спрыгнула Юля Борисова, она была в легких брезентовых туфлях, в простеньком ситцевом платье и в потемневшей от времени соломенной шляпе. Проходивший стороной Степан Лобов ее не узнал, она его тоже не окликнула. Она отряхнула платье от пыли. Она волновалась, проходившие на работу женщины с граблями и вилами на плечах не преминули громко, чтобы она слышала, язвительно пройтись насчет ее шляпы. «Не надо было надевать»,— подумала Юля, тщетно пытаясь успокоиться и тут же забывая о жаре, о словах женщин.
Она давно готовилась к такому шагу, с той самой ночи, перевернувшей ей душу. Ей нужно было приехать к нему немедленно, но в первое время она растерялась. Закрывала глаза и видела его, и ей становилось тягостно и страшно. Она знала его другим. Тот, другой, умер. Этот, встреченный неожиданно на проселочной дороге, был ей чужд и неприятен. Высокий, в матерчатых тапочках, с сильными, развитыми плечами, безвольным ртом, остановившимся взглядом, он не мог быть ее Димкой, и тем не менее это был он.
— Не могу сейчас отпустить,— сказал ей Карчун.— Ни на два, ни на день. Сама знаешь, пора горячая, сенокос. И туда нужно посылать, и сюда.
Она втайне облегченно вздохнула: ее пугала мысль о встрече. Еще раз заглянуть в равнодушные, пустые глаза? А потом? Но она знала, что поедет к нему. Знала: настанет день, все другое отступит, и она поедет.
Она стояла посредине села и никак не могла заставить себя сдвинуться с места. Старуха в темном платке
неподалеку смотрела на нее, поднеся ладонь ко лбу. Юля отвернулась, пошла по выжженной солнцем пустынной улице. Старуха провожала ее глазами. На старости лет ей не страшно солнце, она проследила за нею до самого конца улицы. По сторонам белели срубы. Людей — ни души, только в одном месте на срубе, высоко над землей, обхватив бревно ногами, старик в грязной рубахе с темным пятном на спине долбил паз.
Борисова не хотела расспрашивать, она помнила слова председателя, что тот человек его сосед. Она подошла к усадьбе деда Матвея и двинулась вдоль невысокой живой изгороди из густых низкорослых вишен и акаций. Дед Матвей, заметив ее, не окликнул, ему помешало напряженное выражение ее лица. Он отложил в сторону рубанок, присел: так он лучше видел. Она не была похожа на случайную прохожую — старик понял сразу. В саду пока державшиеся на ветках редкие яблоки едва-едва выросли с небольшой грецкий орех — воровать их было незачем. Дед Матвей узнал женщину — недавно она выступала на собрании в колхозе. «Ишь ты,— подумал старик.— А здесь чего надо?»
Потом понял: она пришла посмотреть на Дмитрия, и неспроста. В лице — ожидание, страх, только не любопытство. И старику показалось, что он подсматривает и видит то, чего видеть не надо. Но не мог заставить себя отвернуться. Он сразу расположился душой к этой высокой девушке. Война кончилась — только бы жить да радоваться. Кому, как не деду Матвею, знать, что молодые годы промелькнут — не увидишь, молодая радость не повторяется больше в человеке. Кому, как не ему? А зло, содеянное людьми, калечит жизнь этих двоих в самом начале.
Дед Матвей, сидя на верстаке боком, крутил цигарку, глядел на молодую женщину. Сейчас он жалел ее больше племянника. Ему хотелось подойти и сказать: иди, милая, иди своим путем. Ступай. Тут тебе нечего делать, ничем ты не поможешь, иди, иди, ищи свою долю в других местах.
Дед Матвей закурил и терпеливо ждал. Девушка стояла под яблоней, хрупкая, беспомощная. В глубине сада, никого не замечая, ничего не видя, ходил и ходил Дмитрий. Девушка тронулась с места, дед Матвей испугался, чуть не крикнул: «Подожди! Все равно ничего не будет, зачем зря бередить человека?»
Над садом кружились ласточки, старик слышал их краем уха. Им всегда хватало корма, они с веселым щебетом гонялись друг за другом. Девушка медленно подходила к Дмитрию.
— Дима,— тихонько окликнула она.
Он прошел мимо, равнодушный и безразличный. Она торопливо догнала и пошла рядом, взяла за руку, пытаясь остановить.
— Это я, Дима. Помнишь?.. Это я! — услышал дед Матвей.— Я — Юля. Помнишь Юлю Борисову? Дима!.. Ну, Дима же! Неужели не помнишь?
Дед Матвей, придерживаясь за поясницу, подошел ближе, встал за яблоней. Дмитрий смотрел на девушку в упор и все с тем же безразличным выражением. Неподвижные глаза, заросшее полное лицо.
— Дима! Вспомни же...
Он не понимал, чего от него хотят.
— Это я... Юля Борисова. Помнишь наш класс? Как мы ходили купаться... А потом ты уехал в эту военную школу, а я в институт поступила... Потом война началась... Ты приходил однажды связным, неужели не помнишь? Облаву помнишь? Пустырь? Пустырь в Осто-рецке? Я тогда тебе сказала, что люблю... Ты меня поцеловал, почти рядом с немцами мы лежали. Ты шептал что-то... Вроде для нас никогда не будет смерти... А больше у нас ни на что не хватило времени... У немцев карманные фонарики, рассыпались по всему пустырю, медленно, медленно приближались... Сразу с двух сторон. Неужели забыл? Это же я! Я! Твоя Юлька...
Она была бледна, и дед Матвей видел ее слабые городские руки.
Она беспомощно шевельнула ими, вздрогнула и отступила от Дмитрия, прикрываясь ладонями, защищая себя, испугавшись своей смелости.
— Я! — сказал Дмитрий, мучительно и беспомощно морща лоб, пытаясь что-то понять.— Я...— повторил он тише. В нем просыпались смутные дрожащие воспоминания, в лице что-то сдвигалось, просилось наружу, и старик впервые увидел глаза человека. В них много старания понять. От напряжения веки дрожали и губы дергались. Дмитрий поднял голову.
Юля шагнула к нему:
—- Дима, ну, посмотри ты на меня, смотри, я — Юлька.
— Юлька? Я знаю, идти надо.
— Да ведь это я, Дима! Зачем ты все ходишь?
Она еще говорила, близко заглядывая ему в лицо, но дед Матвей уже знал, что все напрасно. Он подошел к девушке:
— Не трогай его. Пойдем.
Она, опустошенная, покорно пошла за ним, все время чувствуя на себе взгляд больного. Если бы она оглянулась, она бы увидела в его неподвижных и темных глазах,
сразу переставших моргать, страх. Ему было страшно оставаться. Он поглядел на бессильно повисшие от жары листья, на твердую, высохшую в камень, землю, увидел неподвижное солнце, услышал стеклянное щебетание ласточек. Он стиснул руки, снова зашагал взад и вперед возмущенно и, фыркнув, остановился. За изгородью стояла женщина. Совсем настоящее, здоровое лицо среди зеленых листьев.
— Здравствуй, Митька,— сказала женщина.
— Здравствуй,— ответил он.— Ты кто?
— Марфа. Он подумал:
— А те, которые были здесь?
— Это дед небось?
— Не знаю... Дед... Еще кто-то. Все врут, врут.
Она прыснула в кулак, морща облупившийся от жары нос.
— А ты приходи сегодня ко мне, на зорьке. Я тебя вмиг небось вылечу. Придешь?
— Куда?
— Вот дурень... Через одну хату. Я там живу небось.
— Ну и что?
— У меня самогонка есть. Глотнешь — сразу с тебя дурь соскочит.
Он силился понять, брови у него разъехались, наморщив кожу к вискам, пальцы рук шевелились. Марфа еще раз прыснула и, подмигнув, исчезла в зелени. Он снова остался один, прежнего страха в его глазах не было.
В это время Борисова сидела у входа в землянку. Дед Матвей слушал ее рассказ, следя за тонкими, нервными руками, теребившими старую соломенную шляпу. Под конец она заплакала и, стыдясь, небрежно смахнула слезы кончиками пальцев.
— При первой возможности приеду,— сказала она.
— Не береди ты себя. Погодить надо.
— Нет, Матвей Никандрович, посоветуюсь кое с кем и приеду. Его ведь лечить нужно, серьезно лечить.
— Даст бог, пройдет. Смотрю на него, изболелся весь. А подчас не верю — здоровый же человек. Ест, пьет, посмотри вон — ходит. А в памяти... дыры. Вроде и соображает что-то, а про себя не помнит.
Юля сжала пальцы, они тихонько и жалко хрустнули.
— Нужно предпринять все возможное. Я не верю, чтобы нельзя вылечить. Не верю! Я... я люблю его, Матвей Никандрович.
Дед Матвей сосредоточенно глядел перед собой, и она не знала, слушает ли он, верит ли. Ей так нужно было, чтобы ей сейчас верили.
Дмитрий часто просыпался, в темноте начинал прислушиваться к дыханию старика. Ему не нравилось, что старик, вздыхая, ворочался. Не хотелось, чтобы рядом кто-то не спал и мешал ему думать. Он приходил в ярость. По какому праву ему мешают? Ведь он ничего не требует, ничего ему не надо. Он хотел только одного — тишины. Его не хотели оставить в покое, вокруг него все что-то вертелись, спрашивали, смотрели. Он не помнил, как попал в это село. Он говорил с людьми, сам не зная, о чем. Он не мог избавиться от людей, их лица мелькали перед ним, непонятные и чужие. И тогда ему казалось, что это не он говорит, а кто-то другой за него. И сегодня опять что-то было. Не совсем привычное. Что? Кто? Как? Он помнил только ощущение боли в затылке и висках. Она еще не совсем ушла. Ему показалось, что она опять усилится, и ему стало страшно. Он боялся боли, очень боялся. И ждал. Когда приходила боль в голове, он чувствовал себя спокойнее, это было привычное. А сейчас боли почти не было, и он ничего не мог с этим поделать, все в нем опять сдвинулось, внезапная мысль мелькнула в нем, болезненная, острая. Он испугался не этой мысли, а того, что это что-то новое. Непривычное ощущение удушья, частое покалывание в висках, затем в затылке не проходило, оно настойчиво напоминало о себе в течение всего дня, и он лег спать, взвинченный до предела, лег и закрыл глаза, чтобы обмануть следившего за ним старика.
В накате подвала свили гнезда мыши, с наступлением темноты они всегда начинали возиться, пищать и драться. «Мыши!»—удивился Поляков, раньше он не замечал их возни. «Живые мыши»,— повторил он, пугаясь окончательно, и ему стало невыносимо трудно рядом с этими живыми шорохами, он не хотел их слышать и не мог не слышать. Рядом жили, дрались, пищали живые мыши!
Почти бессознательно он стал ощупывать и свое тело — грудь, живот, ноги, и бревенчатую стену с замазанными глиной пазами, и топчан, и сбитую в комья ветошь под собой. Он потрогал свое лицо. Оно кололо пальцы. И он подумал, как сильно отросла щетина. Нет, совсем ни к чему все это. Совсем ни к чему. Он не заметил, когда и как ушла Юля. «Что?! — спросил он себя, холодея и сразу, с головы до ног, покрываясь потом.— Какая Юля?»
«Юля!!» — раздался в нем беззвучный крик, и он оглох от этого крика, и задохнулся им, и долго не мог шевельнуться, и боялся, и не мог. Она была здесь, рядом, совсем недавно — он отчетливо знал. Она была!.. Эта мысль его
поразила. Она была здесь? Юлька Борисова? Ну да! Она с ним разговаривала.
Впервые за долгое время захотел заплакать — не смог, положил руки на горло и стиснул их, почувствовал, как сильно и часто толкается в пальцы кровь. Лежал, обливаясь противным теплым потом, бледный, весь напрягшись, сжав зубы до звона в ушах.
Он встал, постоял над уснувшим дедом Матвеем и вышел из душной землянки. Ночь показалась ему прохладной. Глаза быстро привыкли, он озирался вокруг с детским восторгом, он все видел. И темные купы яблонь, и тусклый блеск стекол в избе напротив, и прошмыгнувшую тенью большую кошку, и бесшумно пронесшуюся ночную птицу, и бледное небо с бледными звездами, и тропинку, мокрую от росы.
Он не поверил себе, ему хотелось кричать на все село и всех разбудить.
Голова ясна, непривычно, пугающе ясна. Он закрыл глаза и подумал, что вот сейчас-то он и умрет. Потому что нельзя жить и потерять это снова. Сделав несколько шагов от землянки, он растерянно остановился, не зная, что делать дальше. До сих пор он стремился уйти от людей, теперь они были необходимы ему. Только они могли убедить его окончательно — себе он не верил.
И тут он вспомнил другое, не Юлино, а пышущее здоровьем женское лицо, огляделся и пошел прямо к маленькой избе. В нерешительности остановился перед подслеповатым окошком. Его впустили сразу, словно и не ложились спать. Зажгли лампу, захлопотали вокруг. Женщина была простоволосая, в наспех надернутой широкой юбке, в грубой сорочке без рукавов, с полными и сильными руками; она занавесила единственное окно. Он следил за нею широко открытыми глазами. Она поставила на стол бутылку и, посмеиваясь, что-то говорила, проходя мимо, оглядывала его, будто впервые видела. Ее звали Марфой — он помнил. Она хихикнула, прикрывая рот ладонью:
— Чего стоишь столбом? Садись, в ногах правды нету.— И хвастливо добавила:— Я знала, что придешь. Вот... Пей.— Она не отводила смеющихся, жадных глаз.
Он, глядя на нее, молча и быстро выпил, она подвинула ему кусок хлеба и миску, и он стал есть, по-прежнему не отрывая от нее взгляда. Он не чувствовал вкуса пищи и еще раз выпил, сильно толкнувшись своим стаканом в ее.
— Ложись,— сказала Марфа, указывая на постель.— Я на минутку выйду.
У него кружилось в голове от выпитого самогона. Он медленно разглядывал неровные стены, освещенные скудным светом лампы. От постели Марфы, по-женски чистой, пахло свежим сеном и теплом.
Она вернулась. Дмитрий встретил ее пристальным, прямым взглядом.
— Отвернись, черт, мне раздеться надо.
— А зачем?
Марфа озадаченно хмыкнула и, не погасив лампы, стала все-таки раздеваться, отвернувшись от него. И когда она стягивала юбку через голову, мелькнули ее белые икры, она деланно равнодушно на него покосилась, гордо обдернула сорочку.
У Дмитрия шумело в голове, боль усиливалась, и он уже забыл о Юле, о том, как он сюда попал. Он помнил землянку, но дорога сюда выпала, его словно перенесли куда-то во время сна, он опять, но уже недоверчиво разглядывал неровные белые стены. Опять были куски, и он ничего не мог связать: стены отдельно, лампа отдельно, стол, кровать, печь с круглым зеркальцем, вмазанным над самым устьем. Женщина уже несколько раз подходила к нему. Фигура ее в широкой белой, выше колен, рубашке все время двигалась. Он следил теперь только за нею, напряженно, не отрываясь, она начинала его раздражать, и когда приближалась, слегка пятился, косил по сторонам, отыскивая безопасное место. Но белая фигура начинала дробиться: две, три, четыре, они были кругом, заслоняли выход, и он оставался на месте, лишь сильнее прижимаясь к стене, становилось душно и жарко.
— Ты от стенки-то отойди. Недавно побелила,— сказала Марфа, накидывая на стол скатерть.— Всегда что-нибудь забудешь.
Скатерть, хлопнув, еще в воздухе распластавшись, опустилась на стол, и он остановившимися от ужаса глазами глядел, как она опускается на стол, опускается невероятно медленно, он видел, как расправляется, шевелясь, каждая складка.
«Пятна... Пятна... Сейчас будут пятна...» — подумал он. И на затылке у него вздыбились волосы. Скатерть все еще опускалась, скользя наискосок вниз, выдуваясь темными пузырями.
— Дед-то говорил тебе? Я ведь тоже в Германии побывала,— сказала Марфа, разглаживая складки, и ее темные кисти рук с шорохом скользили по белой материи.— Понасмотрелась. Попытала горюшка...
«Кровь!»
— То-то помучили небось, проклятые, брюквы не выпросишь... Как-то...
«Пятна! Кровь!»
Поднявшись на цыпочки, Марфа сильно дунула в решетку висячей лампы, пламя красновато подскочило в половину стекла, по стенам, по лицу Марфы, по потолку метнулись красноватые отблески, и все исчезло, но Дмитрий стоял уже, крепко зажмурившись, вцепившись раскинутыми руками в стену. «Кровь, кровь... Кровь на белом!»
Он вспомнил, все вспомнил, с начала и до конца.
— Ну что, всю ночь столбом будешь? — шепотом спросила Марфа, подходя уже в темноте.— Чего это ты молчишь?
Она прикоснулась к его лицу, к рукам, к груди и вдруг тесно прижалась к нему, и он почувствовал ее тепло, почувствовал ее нетерпение, которое она скрывала то за коротким смешком, то за неожиданным, ненужным словом. И он понимал ее! Наслаждаясь своим открытием, он потянулся и быстро обнял ее, потянул на себя, приподнимая всю ее, и жалко вдруг стало и ее, и себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57