— Иванихин опять поморщился, неожиданно весело поинтересовался:—С фильтром курите, Николай Гаврилович?
— Нет, обычные.
— И зря, Николай Гаврилович. Настоятельно рекомендую.
— Учту, спасибо. А теперь скажите, полковник, на каком основании, да еще в разгар осенних работ, вы арестовываете председателей без ведома обкома? Горизов в самом деле в отъезде?
— Так точно, уехал в район, три дня тому назад в Белковом был. С тех пор сведений не имею.
— «Не имею»! Черт знает что!—Дербачев дал волю сдерживаемому гневу.— Арестованы Лобов, Потапов — председатели лучших в области колхозов.
— Дело серьезнее, чем вы думаете, Николай Гаврилович. Вас не хотели отвлекать от уборочной кампании, хотели поставить в известность, когда картина прояснится совершенно.
— А конкретнее?
— Если вы располагаете временем, я обстоятельно доложу.— Иванихин отставил локоть и взглянул на часы.— На это потребуется час.
— Говорите.
Дербачев слушал, пытаясь вникнуть в недосказанное. Внутренним безошибочным чутьем угадывал, что все происходящее имеет прямое отношение к нему. Точнее, направлено против него. Он не верил, что Горизова нет в Осторецке, не верил ни одному слову полковника. Лобов, Потапов — саботажники? Подрыв колхозного строя — чепуха абсолютная. Так. Докладная в райком партии Борисовой о неблагополучном положении в колхозе «Зеленая Поляна» шестилетней давности, донесение участкового о «повешенной картошке», издевательской надписи над нею и нежелание Лобова вести расследование, отказ назвать имена виновных, акт на падеж коровы — забили на питание косарей — просто смехотворные улики. Донесение о вырубке приусадебного сада Матвеем Прутовым — дискредитация распоряжения советской власти, демонстрация протеста — это посущественней. Нарушение севооборота, скрытие поголовья? Незаконная выдача хлеба на трудодни? Так, так... Что еще? Все? В ответ на его требование представить самые достоверные, самые убедительные улики?
Дербачев сердито спросил:
— И вы верите?
— Нам нельзя, Николай Гаврилович, верить или не верить. Я обязан следовать фактам...
— Вы считаете факты достаточными?
— Мы — меч в руках государства, партии. Вы знаете, Николай Гаврилович, чьи это слова,— закончил свою мысль Иванихин и сильнее придавил к себе портфель.
— Оставьте в покое Дзержинского, Иванихин. В чем вы хотите убедить? Арестованные вами — коммунисты. Я вынужден назначить партийное расследование. Комитет партии отвечает за каждого своего коммуниста.
Раздался телефонный звонок.
— Дербачев. Выполнила годовой план? Поздравляю. Областной комитет поздравляет коллектив швейной фабрики. Завтра на митинге? Буду. Это большое событие, большая победа. Спасибо.
Иванихин не счел нужным нарушать молчание, слышно было, как шелестит по стеклу дождь.
— Да, за каждого коммуниста,— повторил Дербачев, точно забыв о присутствии в кабинете другого человека.
— Разве у вас, Николай Гаврилович,— осторожно начал Иванихин,— есть основание не доверять нашим сведениям?
— О своих основаниях и своих действиях я доложу членам бюро обкома, в свой час. Вас я попрошу заниматься своими непосредственными обязанностями. Попрошу
довести до сведения генерала Горизова, что с завтрашнего дня начнет работу партийная комиссия. Иванихин щелкнул замком, вытянулся.
— Слушаюсь. Вы ставите меня в трудное положение, у меня строжайшие инструкции. Никто, кроме наших следователей, не может видеть арестованных, пока идет следствие.
Опять зазвенел телефон, и Николай Гаврилович взял трубку:
— Да, Дербачев. Что?
Николай Гаврилович все крепче прижимал трубку к уху, стиснул зубы. «Значит, теперь Капица... Что они этому-то могут приклепать? Формализм, чуждую идеологию, низкопоклонство перед Западом?»
Голос Селиванова бесцветен, бесстрастен.
Что еще? Изъяты чертежи? Машину приказано...
— Ни в коем случае! — негромко, раздельно сказал Дербачев.— Да, я отвечаю. Завтра получите письменное указание.
Николай Гаврилович еще продолжал прижимать трубку к уху, хотя голос Селиванова давно умолк. Что это? Или он ничего не понимает, или...
Он положил трубку, помедлил. Что ему может объяснить этот полковник? Зря вызвал.
Николай Гаврилович тяжело повернулся, и под его взглядом Иванихин встал.
— Вы были на фронте? — неожиданно спросил Дербачев.
— Так точно. В Ленинграде, всю блокаду, Николай Гаврилович.
— Мне пришлось побывать на Брянщине в сорок втором. Тогда дела велись чаще всего без следствия. В глаза приговоренных мы смотрели прямо, имели право смотреть прямо. Вы меня понимаете?
Иванихин стоял перед ним серьезный, молчаливый, неловко прижав тяжелый портфель к боку. — Идите, Иванихин.
— Слушаюсь.
Дербачеву становилось ясно, что дело опаснее, важнее и шире, чем он думал до сих пор, и дана санкция свыше — своей властью Горизов бы не решился так широко действовать. А город продолжал жить, заводы дымили, кинотеатры были полны, и Мария Петровна Дротова каждое воскресенье носила к памятнику на Центральной площади
цветы,— к ней давно привыкли постовые милиционеры и мальчишки. Дни бежали в лихорадочном напряжении. Николай Гаврилович похудел, щеки ввалились, нос еще увеличился, и теперь стал особенно заметен его большой, неправильной формы голый череп. Аппетит у него совсем пропал, он не отвечал на поклоны и однажды прошел мимо Юлии Сергеевны, словно мимо стены. Та не удивилась, не обиделась, молча посторонилась.
У Дербачева зрело решение. Его первые попытки вмешаться наткнулись на упорное, глухое сопротивление. Но он уже не мог и не хотел отступать. В свое время он решился, и это не было самопожертвованием или самоотречением. Он пойдет своим путем, он убежден в его правильности. Иначе нельзя жить, иначе просто не стоит жить. Только бы зацепить неуловимую ниточку — Горизова, а дальше он отлично знает, что делать, тут его не надо учить. Он ждал комиссию из ЦК, сам потребовал прислать, обещали. В одном он бессилен — в отсутствие Горизова ничего нельзя сделать для арестованных.
Горизов позвонил сам.
— Только что вернулся,— сказал он,— и сразу за телефон. Устал чертовски. Понимаю ваше беспокойство, Николай Гаврилович. Слышал, на завтра вы назначили бюро по этому вопросу?
— Вы удивлены? — Дербачев говорил спокойно, перед ним лежала «Правда», отчеркнутая кое-где красным карандашом.
— Торопитесь, Николай Гаврилович,— услышал Дербачев дружелюбно-доверительное, типичное горизовское.— Мне хочется вас предостеречь, Николай Гаврилович. Это выше наших с вами личных интересов, вы должны понять.
— Что именно?
— Необходимость крутых мер вызвана чрезвычайными обстоятельствами. Не было времени поставить обком в известность.
— Всякие меры должны быть разумными. Вами утрачено именно чувство меры, генерал.
— Значит, бюро? — помолчав, спросил Горизов.
— Я прошу вас быть непременно,— сказал Дербачев, положил трубку и стал задумчиво постукивать по столу пальцами. Затем позвонил и сказал секретарше: — Пригласите ко мне Клепанова и Мошканца.
У Борисовой четкий, красивый профиль, спокойные на зеленом сукне, уверенные руки с неярким маникюром. Разговаривали тихо, вполголоса. Дербачев не слышал от-
дельных слов. Когда он на ком-нибудь задерживал взгляд, то это вызывало ответную реакцию беспокойства, он всякий раз недовольно отворачивался. Горизов запаздывал, и Николай Гаврилович начинал думать, что тот опять собирается увильнуть. Взглянув на часы, Дербачев решил ждать еще пять минут и начинать без Горизова.
Дербачев лишь с виду спокоен и невозмутим. Пока за ним последнее слово. Очень хорошо, что он решил созвать бюро. Дело даже не в самих арестованных. Все ссылки Горизова на чрезвычайные обстоятельства безосновательны. Запугивает. Явно перехватил и теперь ссылается на верха или просто боится. Если прав, то почему виляет, уходит от объяснений? Человек, уверенный в своей правоте, не будет уходить от ответа. Во все другое мог поверить Дербачев, только не в это. Людей можно заставить страдать, воевать, ненавидеть, и, однако, они не могут жить без веры. Одного человека можно сделать зверем, с народом этого не сделаешь, в нем живуча, неистребима способность творить, а с нею надежда на лучшее, и только глупец не может понять этого. Дербачев вспомнил конюха Петровича и его усмешку. Конюх смотрел, как он, Дербачев, очищал свои сапоги от навоза. А как Лобов тогда, в машине, загибал пальцы на своей единственной руке и подсчитывал будущий трудодень, если свекла уродит и удастся достать нужное количество машин. Как их оставить, теперь никуда не денешься. Хочешь не хочешь — иди до конца, бейся до последнего. Иногда его охватывало желание уехать куда глаза глядят, где его никто не знает и ничего от него не требует, не ждет. Дербачев одергивал себя. Это уже страх. Ему только поддайся. В нем не признаются, его стараются объяснить беспокойством за начатое дело. На первый взгляд ничего не меняется. Только с людьми начинают говорить, как бы ощупывая слова. И не спать ночами.
— Здравствуйте, товарищи.
Услышав спокойный, уверенный голос, Юлия Сергеевна вся подобралась.
— Заставляете себя ждать, Павел Иннокентьевич.
— Прошу извинить, Николай Гаврилович, подвернулось неожиданное дело,— сказал Горизов, показывая конверт и направляясь к столу.— Сами понимаете, мне нужно было подготовиться.— Он остановился возле Дербачева и протянул ему запечатанный конверт.
Дербачев сразу увидел — из ЦК и увидел, как напряглись и замерли на сукне руки сидящей напротив Борисовой. «Знает»,— подумал Дербачев, вскрывая конверт и пробегая скупые, лаконичные строки на белой плотной бумаге. Прочел — не поверил, снова прочел. «Ну и черт
с вами,— как о чем-то постороннем, даже без злости подумал Дербачев с внезапной усталостью.— Черт с вами. Я сделал что мог и не жалею».
Рядом Горизов, обращаясь ко всем, отчетливо отделяя слова, говорил:
— Мне, как члену бюро, поручено довести до вашего сведения, товарищи, о приезде в самом скором времени в Осторецк комиссии из ЦК.
Он назвал фамилию председателя комиссии, подчеркивая тем самым всю важность и значительность этой комиссии; оглядел всех присутствующих и увидел, как Дербачев опустил бумагу на стол и тоже обвел глазами лица сидящих в кабинете — хмурое Клепанова, и одутловатое, сейчас совершенно багровое председателя облисполкома Парфена Ивановича Мошканца, и странно напрягшееся, неподвижное, без кровинки, Юлии Сергеевны.
— Нам следует подготовиться к приезду комиссии, принципиально поговорить о всех наших делах,— опять заговорил Горизов.— И я, и другие товарищи не раз убеждали Николая Гавриловича, что действует он опрометчиво, необдуманно. Теперь нам всем неприятно... но дело не в нас, товарищи, а в интересах партии... На мой взгляд, лучше всего поручить возглавить подготовку к приезду комиссии — то есть доклад, выводы и так далее — члену бюро обкома Юлии Сергеевне Борисовой — товарищу наиболее трезвому и — все мы знаем — наиболее принципиальному.
Дербачев сидел, невидяще глядя перед собой; если для других все это было полной неожиданностью и, наверное, никто за этим большим столом еще не знал, что произошло и что будет дальше, то ему все уже было ясно. Он и Горизова не слушал — ему не хотелось слушать, и он думал лишь об одном, чтобы уйти спокойно — не показать растерянности. Может быть, именно сейчас он впервые так ясно понял, как он прав, хотя это был и конец... Будто парализованный на время, он, сидя совершенно неподвижно, лишь выигрывал минуты, секунды — только для себя, чтобы опомниться; и в то же время в нем шла лихорадочная, мучительная работа: он искал, где допущена им ошибка и когда он переступил черту разумности. Искал и не мог найти.
Он повернул голову — была какая-то особая тишина. На него пристально смотрел Горизов.
— Простите, что?
— Я говорю, зачитайте для большей ясности письмо ЦК, Николай Гаврилович,— повторил Горизов.
— Зачитайте сами, Павел Иннокентьевич,— с непри-
ятно ощутимым для всех каменным спокойствием отозвался Дербачев.— Прошу вас, садитесь и начинайте. Мне придется на время выйти.
— Вам предстоит вместе с Борисовой большая работа по докладу, Николай Гаврилович.
— Как член бюро Юлия Сергеевна в курсе всех дел. Если возникнут вопросы — к вашим услугам.
Ему никто не ответил. Лишь Мошканец, когда он проходил мимо, встал со своего места и, потоптавшись, снова сел. Горизов проводил Дербачева долгим взглядом, словно хотел приказать остаться, и вовремя сдержался.
К декабрю в Осторецкой области все успокоилось.
Дербачеву пришлось освободить квартиру — предложили.
У тети Глаши — ветхий, осевший одним углом домик в Прихолмском районе. До поры до времени он стоял с заколоченными наглухо ставнями, тетя Глаша наведывалась в свой угол обмести паутину, откопать снег от двери и перекинуться новостями с соседками. Продать домик она не решилась, и сейчас он пригодился.
Вытащить гвозди и распахнуть ставни оказалось делом недолгим. Тетя Глаша промыла грязные стекла и сказала Дербачеву:
— Перебирайся ко мне, Гаврилыч, милости прошу. Не очень тужи, все на земле меняется, переменится и с тобой, даст бог. Да и привыкла я к тебе. Пусть они живут себе, два куска в рот все одно не положат. Они живут, и мы проживем не хуже.
Она и сама толком не знала, кого имела в виду под этим «они», и растрогала, обрадовала его, сказав «мы», причислив его к себе, а не к «тем», и он, не долго думая, согласился. Ведь и в Москву, к семье, он не мог вернуться: в предписании ясно значилось: «С выездом из Осторецка воздержаться».
Ему больше других известно, что это значило. Он перестал писать родным и знакомым, письма все равно просматривались, а лгать ему не хотелось.
Марфа Лобова окольными путями прослышала, что мужиков будут на днях отправлять по этапу, и долго стояла у ворот городской тюрьмы; принесла на дорогу харчей да пару белья, думала умолить. Усатый дежурный вышел, переспросил:
знаю.
— Лобов Степан? Однорукий, говоришь? Не К начальству надо, в пятницу приходи.
— Да как же в пятницу? Угонят небось. Родимый, помоги.
— Не проси, порядок такой. Рад бы, да нельзя.
— Как же мне теперь?
Усатый дежурный закашлялся, потрогал желтым от табака пальцем прокуренный ус. Марфа поглядела на него не то с насмешливой жалостью, не то с осуждением.
Вернулась Марфа ни с чем и на вопрос деда Матвея устало и безразлично ответила:
— Добилась я до другого. Говорят, самый главный в городе, Мошканец фамилия, щеки бурые, отвисли. Я ему говорю, а он, хитрый, закрыл глаза, слушает. С тем и ушла. Завтра пораньше встану, опять побегу небось.
Снег выпал на Михайлов день, сразу привалил землю на полметра.
Мужики, оглядываясь, толковали о своем исчезнувшем председателе, матерились и топтали свежий снег разношенными сапогами и валенками.
Генерал Горизов поднял покрасневшие от бессонницы глаза на дежурного:
— Давайте, Васин.
— Женщина одна, товарищ генерал. Со вчерашнего вечера сидит, извела всех. Неделю ходит. «Я, говорит, за товарища Горизова голосовала, не имеет он права меня не принять».
— По какому делу?
— Муж арестован.
— Фамилия?
— Лобов.
— Она тоже Лобова?
— Лобова Марфа Андреевна. Доярка. Тридцать восемь лет.
— Ладно, давайте.
— Слушаюсь, товарищ генерал.
Дежурный вышел, и Горизов потер воспаленные веки. Он очень устал за день, и больше всего ему хотелось сейчас сытно поужинать и лечь спать. Он приветливо встретил и усадил в кресло озлобленную, решившуюся на все женщину — сразу увидел наметанным глазом — и долго, терпеливо слушал ее рассказ.
— Хорошо,— сказал он наконец.— Я все понял. Постараюсь во всем разобраться и помочь.
Она не верила. Она слишком много ходила, просила, молила и никому больше не верила.
Горизов снял трубку и приказал назавтра доставить ему личное дело арестованного Лобова.
— Да, да,— говорил он неторопливо и веско в трубку,— с этим делом я сам хочу ознакомиться, со всеми обстоятельствами — лично. Следствие не закончено? Тем лучше. До моего ознакомления приостановить. Я сам разберусь, чем тут можно помочь,— речь идет ведь о человеке. Мы много лет знаем его как честного коммуниста, фронтовика, кавалера орденов.— Горизов улыбнулся глазами кивавшей Марфе — за столько недель она услышала доброе слово о своем Степане. Не перевелись еще хорошие люди
на свете.— Здесь особый подход нужен. Прошу лично
проследить...— Горизов положил трубку.— Ну вот, Марфа Андреевна. Дело проясняется. Иногда невинные люди страдают из-за хищников покрупнее. Вы сами рассказывали. Верил ваш Степан Дербачеву и наделал из-за него ошибок. А Дербачев на днях отстранен от руководства и понесет наказание по всей строгости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Нет, обычные.
— И зря, Николай Гаврилович. Настоятельно рекомендую.
— Учту, спасибо. А теперь скажите, полковник, на каком основании, да еще в разгар осенних работ, вы арестовываете председателей без ведома обкома? Горизов в самом деле в отъезде?
— Так точно, уехал в район, три дня тому назад в Белковом был. С тех пор сведений не имею.
— «Не имею»! Черт знает что!—Дербачев дал волю сдерживаемому гневу.— Арестованы Лобов, Потапов — председатели лучших в области колхозов.
— Дело серьезнее, чем вы думаете, Николай Гаврилович. Вас не хотели отвлекать от уборочной кампании, хотели поставить в известность, когда картина прояснится совершенно.
— А конкретнее?
— Если вы располагаете временем, я обстоятельно доложу.— Иванихин отставил локоть и взглянул на часы.— На это потребуется час.
— Говорите.
Дербачев слушал, пытаясь вникнуть в недосказанное. Внутренним безошибочным чутьем угадывал, что все происходящее имеет прямое отношение к нему. Точнее, направлено против него. Он не верил, что Горизова нет в Осторецке, не верил ни одному слову полковника. Лобов, Потапов — саботажники? Подрыв колхозного строя — чепуха абсолютная. Так. Докладная в райком партии Борисовой о неблагополучном положении в колхозе «Зеленая Поляна» шестилетней давности, донесение участкового о «повешенной картошке», издевательской надписи над нею и нежелание Лобова вести расследование, отказ назвать имена виновных, акт на падеж коровы — забили на питание косарей — просто смехотворные улики. Донесение о вырубке приусадебного сада Матвеем Прутовым — дискредитация распоряжения советской власти, демонстрация протеста — это посущественней. Нарушение севооборота, скрытие поголовья? Незаконная выдача хлеба на трудодни? Так, так... Что еще? Все? В ответ на его требование представить самые достоверные, самые убедительные улики?
Дербачев сердито спросил:
— И вы верите?
— Нам нельзя, Николай Гаврилович, верить или не верить. Я обязан следовать фактам...
— Вы считаете факты достаточными?
— Мы — меч в руках государства, партии. Вы знаете, Николай Гаврилович, чьи это слова,— закончил свою мысль Иванихин и сильнее придавил к себе портфель.
— Оставьте в покое Дзержинского, Иванихин. В чем вы хотите убедить? Арестованные вами — коммунисты. Я вынужден назначить партийное расследование. Комитет партии отвечает за каждого своего коммуниста.
Раздался телефонный звонок.
— Дербачев. Выполнила годовой план? Поздравляю. Областной комитет поздравляет коллектив швейной фабрики. Завтра на митинге? Буду. Это большое событие, большая победа. Спасибо.
Иванихин не счел нужным нарушать молчание, слышно было, как шелестит по стеклу дождь.
— Да, за каждого коммуниста,— повторил Дербачев, точно забыв о присутствии в кабинете другого человека.
— Разве у вас, Николай Гаврилович,— осторожно начал Иванихин,— есть основание не доверять нашим сведениям?
— О своих основаниях и своих действиях я доложу членам бюро обкома, в свой час. Вас я попрошу заниматься своими непосредственными обязанностями. Попрошу
довести до сведения генерала Горизова, что с завтрашнего дня начнет работу партийная комиссия. Иванихин щелкнул замком, вытянулся.
— Слушаюсь. Вы ставите меня в трудное положение, у меня строжайшие инструкции. Никто, кроме наших следователей, не может видеть арестованных, пока идет следствие.
Опять зазвенел телефон, и Николай Гаврилович взял трубку:
— Да, Дербачев. Что?
Николай Гаврилович все крепче прижимал трубку к уху, стиснул зубы. «Значит, теперь Капица... Что они этому-то могут приклепать? Формализм, чуждую идеологию, низкопоклонство перед Западом?»
Голос Селиванова бесцветен, бесстрастен.
Что еще? Изъяты чертежи? Машину приказано...
— Ни в коем случае! — негромко, раздельно сказал Дербачев.— Да, я отвечаю. Завтра получите письменное указание.
Николай Гаврилович еще продолжал прижимать трубку к уху, хотя голос Селиванова давно умолк. Что это? Или он ничего не понимает, или...
Он положил трубку, помедлил. Что ему может объяснить этот полковник? Зря вызвал.
Николай Гаврилович тяжело повернулся, и под его взглядом Иванихин встал.
— Вы были на фронте? — неожиданно спросил Дербачев.
— Так точно. В Ленинграде, всю блокаду, Николай Гаврилович.
— Мне пришлось побывать на Брянщине в сорок втором. Тогда дела велись чаще всего без следствия. В глаза приговоренных мы смотрели прямо, имели право смотреть прямо. Вы меня понимаете?
Иванихин стоял перед ним серьезный, молчаливый, неловко прижав тяжелый портфель к боку. — Идите, Иванихин.
— Слушаюсь.
Дербачеву становилось ясно, что дело опаснее, важнее и шире, чем он думал до сих пор, и дана санкция свыше — своей властью Горизов бы не решился так широко действовать. А город продолжал жить, заводы дымили, кинотеатры были полны, и Мария Петровна Дротова каждое воскресенье носила к памятнику на Центральной площади
цветы,— к ней давно привыкли постовые милиционеры и мальчишки. Дни бежали в лихорадочном напряжении. Николай Гаврилович похудел, щеки ввалились, нос еще увеличился, и теперь стал особенно заметен его большой, неправильной формы голый череп. Аппетит у него совсем пропал, он не отвечал на поклоны и однажды прошел мимо Юлии Сергеевны, словно мимо стены. Та не удивилась, не обиделась, молча посторонилась.
У Дербачева зрело решение. Его первые попытки вмешаться наткнулись на упорное, глухое сопротивление. Но он уже не мог и не хотел отступать. В свое время он решился, и это не было самопожертвованием или самоотречением. Он пойдет своим путем, он убежден в его правильности. Иначе нельзя жить, иначе просто не стоит жить. Только бы зацепить неуловимую ниточку — Горизова, а дальше он отлично знает, что делать, тут его не надо учить. Он ждал комиссию из ЦК, сам потребовал прислать, обещали. В одном он бессилен — в отсутствие Горизова ничего нельзя сделать для арестованных.
Горизов позвонил сам.
— Только что вернулся,— сказал он,— и сразу за телефон. Устал чертовски. Понимаю ваше беспокойство, Николай Гаврилович. Слышал, на завтра вы назначили бюро по этому вопросу?
— Вы удивлены? — Дербачев говорил спокойно, перед ним лежала «Правда», отчеркнутая кое-где красным карандашом.
— Торопитесь, Николай Гаврилович,— услышал Дербачев дружелюбно-доверительное, типичное горизовское.— Мне хочется вас предостеречь, Николай Гаврилович. Это выше наших с вами личных интересов, вы должны понять.
— Что именно?
— Необходимость крутых мер вызвана чрезвычайными обстоятельствами. Не было времени поставить обком в известность.
— Всякие меры должны быть разумными. Вами утрачено именно чувство меры, генерал.
— Значит, бюро? — помолчав, спросил Горизов.
— Я прошу вас быть непременно,— сказал Дербачев, положил трубку и стал задумчиво постукивать по столу пальцами. Затем позвонил и сказал секретарше: — Пригласите ко мне Клепанова и Мошканца.
У Борисовой четкий, красивый профиль, спокойные на зеленом сукне, уверенные руки с неярким маникюром. Разговаривали тихо, вполголоса. Дербачев не слышал от-
дельных слов. Когда он на ком-нибудь задерживал взгляд, то это вызывало ответную реакцию беспокойства, он всякий раз недовольно отворачивался. Горизов запаздывал, и Николай Гаврилович начинал думать, что тот опять собирается увильнуть. Взглянув на часы, Дербачев решил ждать еще пять минут и начинать без Горизова.
Дербачев лишь с виду спокоен и невозмутим. Пока за ним последнее слово. Очень хорошо, что он решил созвать бюро. Дело даже не в самих арестованных. Все ссылки Горизова на чрезвычайные обстоятельства безосновательны. Запугивает. Явно перехватил и теперь ссылается на верха или просто боится. Если прав, то почему виляет, уходит от объяснений? Человек, уверенный в своей правоте, не будет уходить от ответа. Во все другое мог поверить Дербачев, только не в это. Людей можно заставить страдать, воевать, ненавидеть, и, однако, они не могут жить без веры. Одного человека можно сделать зверем, с народом этого не сделаешь, в нем живуча, неистребима способность творить, а с нею надежда на лучшее, и только глупец не может понять этого. Дербачев вспомнил конюха Петровича и его усмешку. Конюх смотрел, как он, Дербачев, очищал свои сапоги от навоза. А как Лобов тогда, в машине, загибал пальцы на своей единственной руке и подсчитывал будущий трудодень, если свекла уродит и удастся достать нужное количество машин. Как их оставить, теперь никуда не денешься. Хочешь не хочешь — иди до конца, бейся до последнего. Иногда его охватывало желание уехать куда глаза глядят, где его никто не знает и ничего от него не требует, не ждет. Дербачев одергивал себя. Это уже страх. Ему только поддайся. В нем не признаются, его стараются объяснить беспокойством за начатое дело. На первый взгляд ничего не меняется. Только с людьми начинают говорить, как бы ощупывая слова. И не спать ночами.
— Здравствуйте, товарищи.
Услышав спокойный, уверенный голос, Юлия Сергеевна вся подобралась.
— Заставляете себя ждать, Павел Иннокентьевич.
— Прошу извинить, Николай Гаврилович, подвернулось неожиданное дело,— сказал Горизов, показывая конверт и направляясь к столу.— Сами понимаете, мне нужно было подготовиться.— Он остановился возле Дербачева и протянул ему запечатанный конверт.
Дербачев сразу увидел — из ЦК и увидел, как напряглись и замерли на сукне руки сидящей напротив Борисовой. «Знает»,— подумал Дербачев, вскрывая конверт и пробегая скупые, лаконичные строки на белой плотной бумаге. Прочел — не поверил, снова прочел. «Ну и черт
с вами,— как о чем-то постороннем, даже без злости подумал Дербачев с внезапной усталостью.— Черт с вами. Я сделал что мог и не жалею».
Рядом Горизов, обращаясь ко всем, отчетливо отделяя слова, говорил:
— Мне, как члену бюро, поручено довести до вашего сведения, товарищи, о приезде в самом скором времени в Осторецк комиссии из ЦК.
Он назвал фамилию председателя комиссии, подчеркивая тем самым всю важность и значительность этой комиссии; оглядел всех присутствующих и увидел, как Дербачев опустил бумагу на стол и тоже обвел глазами лица сидящих в кабинете — хмурое Клепанова, и одутловатое, сейчас совершенно багровое председателя облисполкома Парфена Ивановича Мошканца, и странно напрягшееся, неподвижное, без кровинки, Юлии Сергеевны.
— Нам следует подготовиться к приезду комиссии, принципиально поговорить о всех наших делах,— опять заговорил Горизов.— И я, и другие товарищи не раз убеждали Николая Гавриловича, что действует он опрометчиво, необдуманно. Теперь нам всем неприятно... но дело не в нас, товарищи, а в интересах партии... На мой взгляд, лучше всего поручить возглавить подготовку к приезду комиссии — то есть доклад, выводы и так далее — члену бюро обкома Юлии Сергеевне Борисовой — товарищу наиболее трезвому и — все мы знаем — наиболее принципиальному.
Дербачев сидел, невидяще глядя перед собой; если для других все это было полной неожиданностью и, наверное, никто за этим большим столом еще не знал, что произошло и что будет дальше, то ему все уже было ясно. Он и Горизова не слушал — ему не хотелось слушать, и он думал лишь об одном, чтобы уйти спокойно — не показать растерянности. Может быть, именно сейчас он впервые так ясно понял, как он прав, хотя это был и конец... Будто парализованный на время, он, сидя совершенно неподвижно, лишь выигрывал минуты, секунды — только для себя, чтобы опомниться; и в то же время в нем шла лихорадочная, мучительная работа: он искал, где допущена им ошибка и когда он переступил черту разумности. Искал и не мог найти.
Он повернул голову — была какая-то особая тишина. На него пристально смотрел Горизов.
— Простите, что?
— Я говорю, зачитайте для большей ясности письмо ЦК, Николай Гаврилович,— повторил Горизов.
— Зачитайте сами, Павел Иннокентьевич,— с непри-
ятно ощутимым для всех каменным спокойствием отозвался Дербачев.— Прошу вас, садитесь и начинайте. Мне придется на время выйти.
— Вам предстоит вместе с Борисовой большая работа по докладу, Николай Гаврилович.
— Как член бюро Юлия Сергеевна в курсе всех дел. Если возникнут вопросы — к вашим услугам.
Ему никто не ответил. Лишь Мошканец, когда он проходил мимо, встал со своего места и, потоптавшись, снова сел. Горизов проводил Дербачева долгим взглядом, словно хотел приказать остаться, и вовремя сдержался.
К декабрю в Осторецкой области все успокоилось.
Дербачеву пришлось освободить квартиру — предложили.
У тети Глаши — ветхий, осевший одним углом домик в Прихолмском районе. До поры до времени он стоял с заколоченными наглухо ставнями, тетя Глаша наведывалась в свой угол обмести паутину, откопать снег от двери и перекинуться новостями с соседками. Продать домик она не решилась, и сейчас он пригодился.
Вытащить гвозди и распахнуть ставни оказалось делом недолгим. Тетя Глаша промыла грязные стекла и сказала Дербачеву:
— Перебирайся ко мне, Гаврилыч, милости прошу. Не очень тужи, все на земле меняется, переменится и с тобой, даст бог. Да и привыкла я к тебе. Пусть они живут себе, два куска в рот все одно не положат. Они живут, и мы проживем не хуже.
Она и сама толком не знала, кого имела в виду под этим «они», и растрогала, обрадовала его, сказав «мы», причислив его к себе, а не к «тем», и он, не долго думая, согласился. Ведь и в Москву, к семье, он не мог вернуться: в предписании ясно значилось: «С выездом из Осторецка воздержаться».
Ему больше других известно, что это значило. Он перестал писать родным и знакомым, письма все равно просматривались, а лгать ему не хотелось.
Марфа Лобова окольными путями прослышала, что мужиков будут на днях отправлять по этапу, и долго стояла у ворот городской тюрьмы; принесла на дорогу харчей да пару белья, думала умолить. Усатый дежурный вышел, переспросил:
знаю.
— Лобов Степан? Однорукий, говоришь? Не К начальству надо, в пятницу приходи.
— Да как же в пятницу? Угонят небось. Родимый, помоги.
— Не проси, порядок такой. Рад бы, да нельзя.
— Как же мне теперь?
Усатый дежурный закашлялся, потрогал желтым от табака пальцем прокуренный ус. Марфа поглядела на него не то с насмешливой жалостью, не то с осуждением.
Вернулась Марфа ни с чем и на вопрос деда Матвея устало и безразлично ответила:
— Добилась я до другого. Говорят, самый главный в городе, Мошканец фамилия, щеки бурые, отвисли. Я ему говорю, а он, хитрый, закрыл глаза, слушает. С тем и ушла. Завтра пораньше встану, опять побегу небось.
Снег выпал на Михайлов день, сразу привалил землю на полметра.
Мужики, оглядываясь, толковали о своем исчезнувшем председателе, матерились и топтали свежий снег разношенными сапогами и валенками.
Генерал Горизов поднял покрасневшие от бессонницы глаза на дежурного:
— Давайте, Васин.
— Женщина одна, товарищ генерал. Со вчерашнего вечера сидит, извела всех. Неделю ходит. «Я, говорит, за товарища Горизова голосовала, не имеет он права меня не принять».
— По какому делу?
— Муж арестован.
— Фамилия?
— Лобов.
— Она тоже Лобова?
— Лобова Марфа Андреевна. Доярка. Тридцать восемь лет.
— Ладно, давайте.
— Слушаюсь, товарищ генерал.
Дежурный вышел, и Горизов потер воспаленные веки. Он очень устал за день, и больше всего ему хотелось сейчас сытно поужинать и лечь спать. Он приветливо встретил и усадил в кресло озлобленную, решившуюся на все женщину — сразу увидел наметанным глазом — и долго, терпеливо слушал ее рассказ.
— Хорошо,— сказал он наконец.— Я все понял. Постараюсь во всем разобраться и помочь.
Она не верила. Она слишком много ходила, просила, молила и никому больше не верила.
Горизов снял трубку и приказал назавтра доставить ему личное дело арестованного Лобова.
— Да, да,— говорил он неторопливо и веско в трубку,— с этим делом я сам хочу ознакомиться, со всеми обстоятельствами — лично. Следствие не закончено? Тем лучше. До моего ознакомления приостановить. Я сам разберусь, чем тут можно помочь,— речь идет ведь о человеке. Мы много лет знаем его как честного коммуниста, фронтовика, кавалера орденов.— Горизов улыбнулся глазами кивавшей Марфе — за столько недель она услышала доброе слово о своем Степане. Не перевелись еще хорошие люди
на свете.— Здесь особый подход нужен. Прошу лично
проследить...— Горизов положил трубку.— Ну вот, Марфа Андреевна. Дело проясняется. Иногда невинные люди страдают из-за хищников покрупнее. Вы сами рассказывали. Верил ваш Степан Дербачеву и наделал из-за него ошибок. А Дербачев на днях отстранен от руководства и понесет наказание по всей строгости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57