Надо ломать многие старые догмы и привычки, надо искать, думать, творить, драться за новое и прогрессивное. Нужно дерзать! И кому, как не молодежи, не тем, которым сейчас восемнадцать и двадцать, взять в руки никогда не стареющий вымпел жизни — поиск, дерзание? Только им! Велика наша страна — от Балтики до Тихого океана. Вся она наша, товарищи, наша, за которую пролилась кровь многих поколений, кровь наших отцов и старших братьев! Пусть в любом уголке она будет прекрасна. Будущее страны, счастье народа, ваше будущее — в ваших руках. Руки и ум свободного человека — великая сила! Перед каждым из вас необозримый простор для ее приложения. Счастливого пути, товарищи! Я верю, вы не подведете свой город, своих отцов. Больших вам трудов и большого счастья!
Над затихшей площадью раздался гул аплодисментов. Для отъезжающих подали команду строиться. Пионеры с букетами ранних цветов стали куда-то пробираться в толпе. Перед ними расступались и шутили.
Поляков долго ходил по опустевшему перрону, затем через вокзал вышел на площадь. Одинокая, в красном, трибуна казалась теперь неуместной. И чувство тревоги усилилось. Всего полчаса назад на этой площади звучали высокие
слова. Он задумывался и видел Борисову на трибуне, видел выражение ее лица.
Он прошел на перрон, сел на чугунную скамью и долго наблюдал за суетой на железнодорожных путях, вслушивался в лязг буферов и крики паровозных гудков.
Поляков вернулся из города на попутной машине на третий день, еще до обеда, сразу зашел в контору. Кроме девушки-счетовода, подшивавшей кипы актов, там никого не было.
— Здравствуйте, Дмитрий Романович. Все на навозе,— доложила она, не дожидаясь вопроса.— Василь Васильич с бригадиром, с Шураковым, сорганизовал воскресник. Вон, «молнию» повесили, под кукурузу возят. Я бегала глядеть — страсть хорошо! На-ро-оду! Меня вот оставили. Говорят, звонить могут.
— Какой же воскресник? Среда сегодня.
— Так ведь не обязательно в воскресенье. У нас так при Лобове часто сорганизовывали.
— Молодцы,— сказал Поляков, вспоминая разговор с Шураковым перед отъездом, почти вскользь, и свое недоумение по поводу накопившихся у ферм, у телятников и у конюшен гор навоза.
— Даже тетка Степанида вышла, все конторские тоже. Хороший воскресник.
— На чем возят?
— Из МТС трактор дали, двое саней к нему. Одни нагружают, другие в поле везут. Две машины дали. И наши машины, и на конях. Тетка Степанида говорит: «Если аванс будут давать, я тоже могу работать. За кукиш не могу, а с авансом могу». Чудная такая... Правда, авансировать будем, Дмитрий Романович?
— На первый квартал деньги уже есть, вчера я окончательно договорился. Рада?
— Не одна я, Дмитрий Романович. Как у вас там дома, в городе, все хорошо?
— Порядок,— ответил Поляков, очищая сапоги от грязи.
Он сходил на квартиру, выпил холодного молока, переобулся в сухие носки и пошел к фермам. Еще издали увидел усеянные людьми, развороченные кучи, темную от осыпавшегося во время перевозки навоза широкую дорогу через поле, пропадавшую за невысоким холмом на горизонте. Рядом с нею тянулась другая — много уже. По широкой полз трактор с нагруженными большими санями, по узкой, ему
навстречу, трусили рысью возчики, все больше молодые девки и мужики. Ехали стоя, натягивая вожжи, весело перекрикиваясь друг с другом. Когда он подошел ближе, стало горьковато пахнуть теплой прелью.
Полякова заметили издали многие женщины, кидавшие навоз на сани, выпрямились и стали глядеть на него. Невесть откуда вынырнувший перед ним бригадир, в измазанных сапогах, в гимнастерке с расстегнутым воротом, из которой виднелась волосатая тяжелая грудь, весело сказал:
— Здравствуйте, Дмитрий Романович. Как съездилось?
— Хорошо съездил.— К ним прислушивались, и Поляков невольно повысил голос, чтобы слышали:— Удачно съездил.
Все знали: председатель был в городе и по денежному вопросу. Работа на несколько минут приостановилась. Полякова окружили. Раскуривая предложенную Шураковым папиросу, он кивком поздоровался с Егором Лобовым, с многими другими и стал рассказывать. Окончив, как бы мимоходом сказал Шуракову:
— Ведомости трудодней за март не задерживай.
— Эт-то мы сделаем,— ответил Шураков и дурашливо подмигнул бабам:— Сделаем, бабоньки, а, лапушки?
— Не задерживай смотри,— опять сказал Поляков, зная, что его слова к вечеру станут известны и в дальних бригадах, и в МТС, и вообще всему селу.
Сильно втыкая вилы в прелый навоз, Шураков кивнул и, незаметно для Полякова, щипнул одну из молодых, разрумяненную работой, в полушалке и цветастом платье. Она весело саданула его по спине, закричала пронзительно:
— Ганька! Ганька! Глянь, твой-то, ты смотри за ним, разжирел на бригадирстве! Заигрывает, мало ему своей! Черт!
Жена Шуракова, стоявшая на одной из куч навоза с кумой Степанидой, поглядела на мужа, ласково покивала ему.
— Мужик что побирушка, везде просит, на то он и мужик. Подадут — хорошо, не дадут — тоже не помрет.
Шураков стал оправдываться, и все засмеялись, и Степанида наверху, стоявшая так, чтобы ничего не упустить, засуетилась:
— Трактор назад идет, хватит, бабы, у нас сани еще не накиданы. Давай берись.
Все, переговариваясь и толкаясь, стали расходиться, подкатили одна за другой две порожние автомашины, подъехало с десяток упряжек.
— Хорошо работа идет, председатель! — Шураков, довольно улыбаясь, следил за подходившим трактором, прикидывая, куда бы удобнее поставить порожние сани.
— Сюда! Сюда! — замахал он руками.— Вот так заезжай!
Поляков отступил, трактор с санями прополз мимо и остановился. Пустые сани отцепили; взревев, трактор уволок нагруженные, и одна из женщин, не успевшая кинуть вовремя, с полными вилами догнала и положила, прижав, ком навоза.
— Успевай, бабоньки!
— За три дня все свезем,— сказал Шураков, опять появляясь перед председателем.— Я их вчера раззадорил, по дворам ходил.
— На поле кто? Навалят как попало.
— Там Чернояров трудится, я был недавно. Хорошо кладут.
С одной из куч, где нагружали машину, крикнули:
— Председатель, давай к нам! Раз воскресник, давай поработай!
Шураков усмехнулся, кивнул в сторону голосов:
— Ишь зазывают! Смотри.
— Ничего, можно и поработать. Отчего ж,— сказал Поляков и, положив пиджак на изгородь, рядом с чьим-то засаленным ватником, полез на навоз. Он знал, что на него смотрят. Взяв вилы, он огляделся и спросил:— Ну, кому помочь?
Его звали со всех сторон, и он, выбрав группу женщин в шесть человек, нагружавших машину, стал работать с ними, и за ним скоро перестали наблюдать. Он отламывал вилами тяжелые, спрессованные комья старого навоза и бросал в кузов машины. Бабы помоложе как бы невзначай толкали его и посмеивались, и скоро ему стало жарко. Он расстегнул ворот рубахи, вытер рукавом шею и опять стал бросать. С навозом вместе иногда выворачивались толстые белые личинки майских жуков. В детстве он любил гоняться за ними, стряхивать их с яблонь деда Матвея. Он прикидывал, как бы механизировать погрузку навоза, и уже начинал видеть какие-то схемы, и все бросал и бросал, и остановился, разгоряченный, когда последняя нагруженная машина отошла. Разогнувшись, он оперся на воткнутые в навоз вилы. На крыши ферм и телятника слетелось много ворон — ждали, когда уйдут люди и можно будет покопаться в развороченном навозе. Поляков раньше никогда не видел здесь такой дружной и веселой работы, она захватила его. Машины подходили одна за другой, он кидал навоз, женщины рядом старались и перед ним, и друг перед другом. Машины грузились быстро, чувство слаженности и азарта передавалось шоферам, трактористу, возчикам на лошадях. Они сами поторапливали, ездили туда и обратно быстро.
Фенька хромая, тоже впервые за последние три года вышедшая на работу, в очередной перерыв сказала, оглядывая председателя:
— Хорош мужик! Скинуть бы мне, бабочки, годиков
двадцать хотя бы... Э-эх! — мечтательно окончила она, раздвигая губы в улыбке, и Поляков, окончательно осваиваясь, только засмеялся, чувствуя непривычную близость к ней, к другим женщинам, и к возчикам, и к машинам, и к фермам, и даже к воронам на крышах.
— Ты, председатель, слышно, в Москву скоро едешь? — спросила Фенька хромая.
— Да, поеду.
— Ты бы мне подарочек какой, старухе, привез.
— А что именно?
— Э-э, тряпки мне теперь не надо, конфеток каких помягче, по моим зубам. Там, говорят, все шоколадные едят, черти.
— Привезу,— пообещал Поляков шутливо, и другие женщины стали осуждать желание Феньки хромой и говорить, что конфеты ерунда, надо бы взять с председателя магарыч посущественней.
Поляков посмеялся вместе со всеми, подтвердил:
— Конфет я тебе привезу, Феона Алексеевна, а ты скажи своему сыну, пусть завтра с утра ко мне в контору зайдет. Ведь он у тебя гармонист? Хочу с ним о клубе поговорить. Там сейчас как в казарме, хоть шаром покати — пусто.
Все наперебой согласились, и одна из них, приземистая, крепкая, с большим строгим лицом, имя которой Поляков еще не знал, серьезно, суровым басом предложила:
— Ты бы нам мужиков оттеда навербовал. Слыхать, там их много лишних, в Москве-то.
В сезон отелов доярки и скотники всегда дежурили по очереди, это вошло еще со времен Степана Лобова в привычку. Доярки коротали ночи со сторожем, в трудные минуты бежали в село и звали ветфельдшера Федора Герасимовича, с оплывшим от водки, болезненно-румяным лицом, всегда ворчавшего на прибегавших за ним доярок. Бормоча под нос ругательства, он вставал, одевался, смотря по времени года, если с сильного похмелья, залпом выпивал кружку кваса, брал фонарь и шел. За его многоопытность и безотказность ему прощали. У него много работы, и по пустякам его старались не тревожить.
Сегодня в ночь должна была дежурить рябенькая Холо-стова, она уговорила подежурить Марфу Лобову, и та согласилась — у Холостовой заболела младшая дочка, а Марфе одинаково, где быть, дома или на ферме. Все равно она не спала и, просыпаясь среди ночи, думала о муже. Когда от мыслей становилось совсем невмоготу, поднималась, зажигала
свет, начинала делать что-нибудь по хозяйству. А вчера прибегала Прасковья Потапова из «Красных Зорь». Ее вызывали в Осторецк в комиссию по пересмотру дел репрессированных. Говорила, что спрашивали и про Степана. «И тебя, слышь, вызовут, Марфуша. Длинный такой, очкастый, про бумаги расспрашивал, не осталось ли чего».
Марфа до сих пор не могла опомниться, ждать становилось невыносимо. Она сразу согласилась подежурить вместо Холостовой и после вечерней дойки быстро сбегала домой, поела. Егора уже не было дома, успел уйти куда-то. Марфа и к этому привыкла. Парню двадцать, ждет повестку на службу, надо ему и погулять. Хорошо, если бы поскорей, а то чересчур к бабам пристрастился. Сам-то все мечтает ветеринарный техникум окончить. Сорвали тогда с учебы. Как просила директора не губить парню жизнь, оставить! Теперь уж после армии доучится. Егорка свое возьмет, в отца пошел, упрямый. Этой весной или к осени обязательно должны на службу взять, председатель то же говорит. Изменился бывший Митька Поляков, не тот стал. Когда-то подсмеивались, как покойный дед Матвей кормил его из солдатской каски; она иногда с грустью в глазах (старые стали) вспоминала ту далекую ночь, и пахнущие свежим сеном подушки, и свой испуг, когда он схватил ее на руки, говорил что-то непонятное и потом убежал. Она тогда плакала и, вспоминая, с усмешкой покачивала головой. Сейчас бы да те горести. Да и сама теперь не та, высушила жизнь — не сладкой оказалась, хоть и была председательшей и пользовалась на селе уважением до сих пор. Э, да о чем не приходилось думать в ее вдовьей (при живом-то мужике!) участи. Вот и на Полякова по-плохому глядела, когда он появился в Зеленой Поляне. Она слишком хорошо знала, что значил для мужа родной колхоз, сколько он отдавал ему сил и времени, всей своей жизни. И только в последнее время, когда Поляков вернулся из города без семьи, с одним чемоданом и тюками книг и чертежей — нераспакованные, они лежали в чулане,— она окончательно поверила в серьезные намерения Полякова и подобрела к нему. О жене он не распространялся, сказал только, что сыну приемному нужно школу кончить.
Бабье сердце чувствовало за скупыми словами много невысказанного. Марфа сурово отваживала от Полякова не в меру любопытных соседок. Когда он собрался в Москву на совещание, она связала ему толстые шерстяные носки в дорогу. Чем-то Поляков напоминал ей Степана. Он рано уходил и поздно приходил, часто она уже засыпала и не слышала. Рассердившись, точно как Степан, Поляков отмалчивался и дымил цигаркой ночи напролет и, совсем как Степан, не умел о себе позаботиться. Он тоже думал о возможностях оплачивать трудодень в колхозе не хуже, чем смену на заводе, и видел в этом главную задачу и главный выход.
Правда, когда он говорил, она не всегда его понимала, но и у Степана последнее время было много непонятных слов, Марфа лишь улавливала, что разговор идет об увеличении доходности колхоза, о том, чтобы колхозник сам старался не пропустить ни одного рабочего дня. Крепкий трудодень, как говорил Степан, материальная заинтересованность, по словам Полякова. И еще она понимала, что это очень трудно, на пути множество помех. Она вместе с мужем, а потом с Поляковым твердо верила в их и свою правоту. Удалось Степану добиться хорошей оплаты, и все в последний год его работы горело под руками, народ ходил довольный и веселый. Из города и то стали понемногу возвращаться. А потом не стало Степана, прислали вместо него Тахинина.
Сейчас времена переменились, похоже, не на словах. Марфа жадно прислушивалась к известиям по радио (динамик у нее так и не выключался); неловко и прямо вытягивая руки перед собой, внимательно прочитывала «Осто-рецкую правду» и «Сельскую жизнь» — Поляков выписывал себе до десятка газет и журналов. И все ждала, ждала Степана.
Марфа сходила в помещение, где содержались вот-вот готовые телиться коровы, осмотрела их. Пока ничего тревожного не предвиделось. Марфа подбросила некоторым дробного лиственного сенца. Специально берегли ради таких случаев. Одной, особо исхудавшей, с обвисшим брюхом, принесла в лукошке нарубленной свеклы и опять вспомнила Полякова. Корова шумно обнюхала лукошко и стала есть. «Эта должна сегодня,— подумала Марфа.— Надо часа через два поглядеть. Худа больно, трудно будет».
Она вернулась в пристройку, где сторож дед Силантий растопил печь и грелся, жмурясь на огонь.
— Пока ничего,— сказала ему Марфа и села поодаль на топчан из неструганых досок.
Силантий блаженно покивал.
— Шла бы ты спать,— предложил он.— Надо будет — кликну.
— Ладно, ладно, дед, не нам с тобой решать. Тебе-то что, а мне потом отвечать небось. Девки-то уехали?
— Уехали, чего им... Земля на Алтае, говорят, жирная, хучь ешь ее, землю-то. А то бы шла спать, в сам деле?
— Да нет, не пойду.
— Ну, сиди, сиди,— согласился Силантий.— Што, от Степки ничего не слыхать?
— Нет, дед. Все в город хочу вырваться, по начальству походить. Говорят, скоро сами вызовут.
— Куда как важно. И то, под лежач камень вода не пойдет. Давно тебе надо сходить. Этакая безобразия! Слышь, стороной-то ходят слухи, из тюрем распускать стали. В Покровку, слышь, двое досрочно вернулись.
— Я тоже слыхала, вот и хочу съездить, узнать.
— И я говорю. Пошто тогда сажали? Я и говорю — непонятно. А Дмитрий Романыч уехал, говорят?
— Уехал. В Москву, на совещание.
— И я говорю — уехал. А пошто он туда уехал? Сев на носу, а он уехал. Раньше сходку один раз в году соберут, а хлеб родил.
— Дела там большие решаются, в Москве, говорят, по нашему крестьянскому положению.
Марфа развязала платок, опустила его на плечи, достала из кармана гребешок, стала расчесываться. За день волосы свалялись, и теперь было приятно. Она с наслаждением драла гребешком зудевшую кожу и отдыхала. С тех пор как деду Силантию пришлось бросить плотницкую работу (стало ломить руки от ревматизма), он ходил в сторожах, привык к ночным бдениям, а разговорчивостью и дотошностью он отличался и раньше. Марфа расчесывала, вновь укладывала хоть и поредевшие и поседевшие, но все еще густые волосы, отдыхала под болтовню деда Силантия. Она почти не слушала его. Затем она вновь повязалась, прислонилась головой к стене — хотела немного подремать, потом сходить к коровам. Огонь в печке потрескивал, дед Силантий щурился и вздыхал, подставляя теплу то руки, то ноги, то лицо. Ему нравилось тепло, было лень вставать, идти в обход по фермам, амбарам и конюшне, он оттягивал время, хотя в первый раз пора было идти.
— Вот оттает земля, поползут муравьи — попарюсь, отойдут руки — опять возьму топор. Та ли сладость — тюк да тюк, глядишь — готово. Вещь тебе, подержать можно, полюбоваться. А тут? Сиди сиднем, одни коровы сопят, собаки гавкают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Над затихшей площадью раздался гул аплодисментов. Для отъезжающих подали команду строиться. Пионеры с букетами ранних цветов стали куда-то пробираться в толпе. Перед ними расступались и шутили.
Поляков долго ходил по опустевшему перрону, затем через вокзал вышел на площадь. Одинокая, в красном, трибуна казалась теперь неуместной. И чувство тревоги усилилось. Всего полчаса назад на этой площади звучали высокие
слова. Он задумывался и видел Борисову на трибуне, видел выражение ее лица.
Он прошел на перрон, сел на чугунную скамью и долго наблюдал за суетой на железнодорожных путях, вслушивался в лязг буферов и крики паровозных гудков.
Поляков вернулся из города на попутной машине на третий день, еще до обеда, сразу зашел в контору. Кроме девушки-счетовода, подшивавшей кипы актов, там никого не было.
— Здравствуйте, Дмитрий Романович. Все на навозе,— доложила она, не дожидаясь вопроса.— Василь Васильич с бригадиром, с Шураковым, сорганизовал воскресник. Вон, «молнию» повесили, под кукурузу возят. Я бегала глядеть — страсть хорошо! На-ро-оду! Меня вот оставили. Говорят, звонить могут.
— Какой же воскресник? Среда сегодня.
— Так ведь не обязательно в воскресенье. У нас так при Лобове часто сорганизовывали.
— Молодцы,— сказал Поляков, вспоминая разговор с Шураковым перед отъездом, почти вскользь, и свое недоумение по поводу накопившихся у ферм, у телятников и у конюшен гор навоза.
— Даже тетка Степанида вышла, все конторские тоже. Хороший воскресник.
— На чем возят?
— Из МТС трактор дали, двое саней к нему. Одни нагружают, другие в поле везут. Две машины дали. И наши машины, и на конях. Тетка Степанида говорит: «Если аванс будут давать, я тоже могу работать. За кукиш не могу, а с авансом могу». Чудная такая... Правда, авансировать будем, Дмитрий Романович?
— На первый квартал деньги уже есть, вчера я окончательно договорился. Рада?
— Не одна я, Дмитрий Романович. Как у вас там дома, в городе, все хорошо?
— Порядок,— ответил Поляков, очищая сапоги от грязи.
Он сходил на квартиру, выпил холодного молока, переобулся в сухие носки и пошел к фермам. Еще издали увидел усеянные людьми, развороченные кучи, темную от осыпавшегося во время перевозки навоза широкую дорогу через поле, пропадавшую за невысоким холмом на горизонте. Рядом с нею тянулась другая — много уже. По широкой полз трактор с нагруженными большими санями, по узкой, ему
навстречу, трусили рысью возчики, все больше молодые девки и мужики. Ехали стоя, натягивая вожжи, весело перекрикиваясь друг с другом. Когда он подошел ближе, стало горьковато пахнуть теплой прелью.
Полякова заметили издали многие женщины, кидавшие навоз на сани, выпрямились и стали глядеть на него. Невесть откуда вынырнувший перед ним бригадир, в измазанных сапогах, в гимнастерке с расстегнутым воротом, из которой виднелась волосатая тяжелая грудь, весело сказал:
— Здравствуйте, Дмитрий Романович. Как съездилось?
— Хорошо съездил.— К ним прислушивались, и Поляков невольно повысил голос, чтобы слышали:— Удачно съездил.
Все знали: председатель был в городе и по денежному вопросу. Работа на несколько минут приостановилась. Полякова окружили. Раскуривая предложенную Шураковым папиросу, он кивком поздоровался с Егором Лобовым, с многими другими и стал рассказывать. Окончив, как бы мимоходом сказал Шуракову:
— Ведомости трудодней за март не задерживай.
— Эт-то мы сделаем,— ответил Шураков и дурашливо подмигнул бабам:— Сделаем, бабоньки, а, лапушки?
— Не задерживай смотри,— опять сказал Поляков, зная, что его слова к вечеру станут известны и в дальних бригадах, и в МТС, и вообще всему селу.
Сильно втыкая вилы в прелый навоз, Шураков кивнул и, незаметно для Полякова, щипнул одну из молодых, разрумяненную работой, в полушалке и цветастом платье. Она весело саданула его по спине, закричала пронзительно:
— Ганька! Ганька! Глянь, твой-то, ты смотри за ним, разжирел на бригадирстве! Заигрывает, мало ему своей! Черт!
Жена Шуракова, стоявшая на одной из куч навоза с кумой Степанидой, поглядела на мужа, ласково покивала ему.
— Мужик что побирушка, везде просит, на то он и мужик. Подадут — хорошо, не дадут — тоже не помрет.
Шураков стал оправдываться, и все засмеялись, и Степанида наверху, стоявшая так, чтобы ничего не упустить, засуетилась:
— Трактор назад идет, хватит, бабы, у нас сани еще не накиданы. Давай берись.
Все, переговариваясь и толкаясь, стали расходиться, подкатили одна за другой две порожние автомашины, подъехало с десяток упряжек.
— Хорошо работа идет, председатель! — Шураков, довольно улыбаясь, следил за подходившим трактором, прикидывая, куда бы удобнее поставить порожние сани.
— Сюда! Сюда! — замахал он руками.— Вот так заезжай!
Поляков отступил, трактор с санями прополз мимо и остановился. Пустые сани отцепили; взревев, трактор уволок нагруженные, и одна из женщин, не успевшая кинуть вовремя, с полными вилами догнала и положила, прижав, ком навоза.
— Успевай, бабоньки!
— За три дня все свезем,— сказал Шураков, опять появляясь перед председателем.— Я их вчера раззадорил, по дворам ходил.
— На поле кто? Навалят как попало.
— Там Чернояров трудится, я был недавно. Хорошо кладут.
С одной из куч, где нагружали машину, крикнули:
— Председатель, давай к нам! Раз воскресник, давай поработай!
Шураков усмехнулся, кивнул в сторону голосов:
— Ишь зазывают! Смотри.
— Ничего, можно и поработать. Отчего ж,— сказал Поляков и, положив пиджак на изгородь, рядом с чьим-то засаленным ватником, полез на навоз. Он знал, что на него смотрят. Взяв вилы, он огляделся и спросил:— Ну, кому помочь?
Его звали со всех сторон, и он, выбрав группу женщин в шесть человек, нагружавших машину, стал работать с ними, и за ним скоро перестали наблюдать. Он отламывал вилами тяжелые, спрессованные комья старого навоза и бросал в кузов машины. Бабы помоложе как бы невзначай толкали его и посмеивались, и скоро ему стало жарко. Он расстегнул ворот рубахи, вытер рукавом шею и опять стал бросать. С навозом вместе иногда выворачивались толстые белые личинки майских жуков. В детстве он любил гоняться за ними, стряхивать их с яблонь деда Матвея. Он прикидывал, как бы механизировать погрузку навоза, и уже начинал видеть какие-то схемы, и все бросал и бросал, и остановился, разгоряченный, когда последняя нагруженная машина отошла. Разогнувшись, он оперся на воткнутые в навоз вилы. На крыши ферм и телятника слетелось много ворон — ждали, когда уйдут люди и можно будет покопаться в развороченном навозе. Поляков раньше никогда не видел здесь такой дружной и веселой работы, она захватила его. Машины подходили одна за другой, он кидал навоз, женщины рядом старались и перед ним, и друг перед другом. Машины грузились быстро, чувство слаженности и азарта передавалось шоферам, трактористу, возчикам на лошадях. Они сами поторапливали, ездили туда и обратно быстро.
Фенька хромая, тоже впервые за последние три года вышедшая на работу, в очередной перерыв сказала, оглядывая председателя:
— Хорош мужик! Скинуть бы мне, бабочки, годиков
двадцать хотя бы... Э-эх! — мечтательно окончила она, раздвигая губы в улыбке, и Поляков, окончательно осваиваясь, только засмеялся, чувствуя непривычную близость к ней, к другим женщинам, и к возчикам, и к машинам, и к фермам, и даже к воронам на крышах.
— Ты, председатель, слышно, в Москву скоро едешь? — спросила Фенька хромая.
— Да, поеду.
— Ты бы мне подарочек какой, старухе, привез.
— А что именно?
— Э-э, тряпки мне теперь не надо, конфеток каких помягче, по моим зубам. Там, говорят, все шоколадные едят, черти.
— Привезу,— пообещал Поляков шутливо, и другие женщины стали осуждать желание Феньки хромой и говорить, что конфеты ерунда, надо бы взять с председателя магарыч посущественней.
Поляков посмеялся вместе со всеми, подтвердил:
— Конфет я тебе привезу, Феона Алексеевна, а ты скажи своему сыну, пусть завтра с утра ко мне в контору зайдет. Ведь он у тебя гармонист? Хочу с ним о клубе поговорить. Там сейчас как в казарме, хоть шаром покати — пусто.
Все наперебой согласились, и одна из них, приземистая, крепкая, с большим строгим лицом, имя которой Поляков еще не знал, серьезно, суровым басом предложила:
— Ты бы нам мужиков оттеда навербовал. Слыхать, там их много лишних, в Москве-то.
В сезон отелов доярки и скотники всегда дежурили по очереди, это вошло еще со времен Степана Лобова в привычку. Доярки коротали ночи со сторожем, в трудные минуты бежали в село и звали ветфельдшера Федора Герасимовича, с оплывшим от водки, болезненно-румяным лицом, всегда ворчавшего на прибегавших за ним доярок. Бормоча под нос ругательства, он вставал, одевался, смотря по времени года, если с сильного похмелья, залпом выпивал кружку кваса, брал фонарь и шел. За его многоопытность и безотказность ему прощали. У него много работы, и по пустякам его старались не тревожить.
Сегодня в ночь должна была дежурить рябенькая Холо-стова, она уговорила подежурить Марфу Лобову, и та согласилась — у Холостовой заболела младшая дочка, а Марфе одинаково, где быть, дома или на ферме. Все равно она не спала и, просыпаясь среди ночи, думала о муже. Когда от мыслей становилось совсем невмоготу, поднималась, зажигала
свет, начинала делать что-нибудь по хозяйству. А вчера прибегала Прасковья Потапова из «Красных Зорь». Ее вызывали в Осторецк в комиссию по пересмотру дел репрессированных. Говорила, что спрашивали и про Степана. «И тебя, слышь, вызовут, Марфуша. Длинный такой, очкастый, про бумаги расспрашивал, не осталось ли чего».
Марфа до сих пор не могла опомниться, ждать становилось невыносимо. Она сразу согласилась подежурить вместо Холостовой и после вечерней дойки быстро сбегала домой, поела. Егора уже не было дома, успел уйти куда-то. Марфа и к этому привыкла. Парню двадцать, ждет повестку на службу, надо ему и погулять. Хорошо, если бы поскорей, а то чересчур к бабам пристрастился. Сам-то все мечтает ветеринарный техникум окончить. Сорвали тогда с учебы. Как просила директора не губить парню жизнь, оставить! Теперь уж после армии доучится. Егорка свое возьмет, в отца пошел, упрямый. Этой весной или к осени обязательно должны на службу взять, председатель то же говорит. Изменился бывший Митька Поляков, не тот стал. Когда-то подсмеивались, как покойный дед Матвей кормил его из солдатской каски; она иногда с грустью в глазах (старые стали) вспоминала ту далекую ночь, и пахнущие свежим сеном подушки, и свой испуг, когда он схватил ее на руки, говорил что-то непонятное и потом убежал. Она тогда плакала и, вспоминая, с усмешкой покачивала головой. Сейчас бы да те горести. Да и сама теперь не та, высушила жизнь — не сладкой оказалась, хоть и была председательшей и пользовалась на селе уважением до сих пор. Э, да о чем не приходилось думать в ее вдовьей (при живом-то мужике!) участи. Вот и на Полякова по-плохому глядела, когда он появился в Зеленой Поляне. Она слишком хорошо знала, что значил для мужа родной колхоз, сколько он отдавал ему сил и времени, всей своей жизни. И только в последнее время, когда Поляков вернулся из города без семьи, с одним чемоданом и тюками книг и чертежей — нераспакованные, они лежали в чулане,— она окончательно поверила в серьезные намерения Полякова и подобрела к нему. О жене он не распространялся, сказал только, что сыну приемному нужно школу кончить.
Бабье сердце чувствовало за скупыми словами много невысказанного. Марфа сурово отваживала от Полякова не в меру любопытных соседок. Когда он собрался в Москву на совещание, она связала ему толстые шерстяные носки в дорогу. Чем-то Поляков напоминал ей Степана. Он рано уходил и поздно приходил, часто она уже засыпала и не слышала. Рассердившись, точно как Степан, Поляков отмалчивался и дымил цигаркой ночи напролет и, совсем как Степан, не умел о себе позаботиться. Он тоже думал о возможностях оплачивать трудодень в колхозе не хуже, чем смену на заводе, и видел в этом главную задачу и главный выход.
Правда, когда он говорил, она не всегда его понимала, но и у Степана последнее время было много непонятных слов, Марфа лишь улавливала, что разговор идет об увеличении доходности колхоза, о том, чтобы колхозник сам старался не пропустить ни одного рабочего дня. Крепкий трудодень, как говорил Степан, материальная заинтересованность, по словам Полякова. И еще она понимала, что это очень трудно, на пути множество помех. Она вместе с мужем, а потом с Поляковым твердо верила в их и свою правоту. Удалось Степану добиться хорошей оплаты, и все в последний год его работы горело под руками, народ ходил довольный и веселый. Из города и то стали понемногу возвращаться. А потом не стало Степана, прислали вместо него Тахинина.
Сейчас времена переменились, похоже, не на словах. Марфа жадно прислушивалась к известиям по радио (динамик у нее так и не выключался); неловко и прямо вытягивая руки перед собой, внимательно прочитывала «Осто-рецкую правду» и «Сельскую жизнь» — Поляков выписывал себе до десятка газет и журналов. И все ждала, ждала Степана.
Марфа сходила в помещение, где содержались вот-вот готовые телиться коровы, осмотрела их. Пока ничего тревожного не предвиделось. Марфа подбросила некоторым дробного лиственного сенца. Специально берегли ради таких случаев. Одной, особо исхудавшей, с обвисшим брюхом, принесла в лукошке нарубленной свеклы и опять вспомнила Полякова. Корова шумно обнюхала лукошко и стала есть. «Эта должна сегодня,— подумала Марфа.— Надо часа через два поглядеть. Худа больно, трудно будет».
Она вернулась в пристройку, где сторож дед Силантий растопил печь и грелся, жмурясь на огонь.
— Пока ничего,— сказала ему Марфа и села поодаль на топчан из неструганых досок.
Силантий блаженно покивал.
— Шла бы ты спать,— предложил он.— Надо будет — кликну.
— Ладно, ладно, дед, не нам с тобой решать. Тебе-то что, а мне потом отвечать небось. Девки-то уехали?
— Уехали, чего им... Земля на Алтае, говорят, жирная, хучь ешь ее, землю-то. А то бы шла спать, в сам деле?
— Да нет, не пойду.
— Ну, сиди, сиди,— согласился Силантий.— Што, от Степки ничего не слыхать?
— Нет, дед. Все в город хочу вырваться, по начальству походить. Говорят, скоро сами вызовут.
— Куда как важно. И то, под лежач камень вода не пойдет. Давно тебе надо сходить. Этакая безобразия! Слышь, стороной-то ходят слухи, из тюрем распускать стали. В Покровку, слышь, двое досрочно вернулись.
— Я тоже слыхала, вот и хочу съездить, узнать.
— И я говорю. Пошто тогда сажали? Я и говорю — непонятно. А Дмитрий Романыч уехал, говорят?
— Уехал. В Москву, на совещание.
— И я говорю — уехал. А пошто он туда уехал? Сев на носу, а он уехал. Раньше сходку один раз в году соберут, а хлеб родил.
— Дела там большие решаются, в Москве, говорят, по нашему крестьянскому положению.
Марфа развязала платок, опустила его на плечи, достала из кармана гребешок, стала расчесываться. За день волосы свалялись, и теперь было приятно. Она с наслаждением драла гребешком зудевшую кожу и отдыхала. С тех пор как деду Силантию пришлось бросить плотницкую работу (стало ломить руки от ревматизма), он ходил в сторожах, привык к ночным бдениям, а разговорчивостью и дотошностью он отличался и раньше. Марфа расчесывала, вновь укладывала хоть и поредевшие и поседевшие, но все еще густые волосы, отдыхала под болтовню деда Силантия. Она почти не слушала его. Затем она вновь повязалась, прислонилась головой к стене — хотела немного подремать, потом сходить к коровам. Огонь в печке потрескивал, дед Силантий щурился и вздыхал, подставляя теплу то руки, то ноги, то лицо. Ему нравилось тепло, было лень вставать, идти в обход по фермам, амбарам и конюшне, он оттягивал время, хотя в первый раз пора было идти.
— Вот оттает земля, поползут муравьи — попарюсь, отойдут руки — опять возьму топор. Та ли сладость — тюк да тюк, глядишь — готово. Вещь тебе, подержать можно, полюбоваться. А тут? Сиди сиднем, одни коровы сопят, собаки гавкают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57