— Пей! — приказал высокий.— У меня тоже когда-то рука была. Я доктором хотел стать, да не стал. Пей! Давай за наши глаза выпьем, за руки наши, каких нету. Всем пить,— обвел он бешеным глазом пивную.— Всем! Налить и пить! Разом!
И все, находящиеся в пивной, под взглядом высокого налили. И выпили, и буфетчица тоже.
Дербачев увидел их, совершенно пьяных, когда они шли по перрону, поддерживая один другого, высокий и слепой. Высокий, покачиваясь, остановился против Дербачева, протягивая фуражку. От них несло водочным перегаром. Николай Гаврилович, опустив кожаный чемодан на пол, нащупал в кармане мелочь и высыпал в фуражку высокому инвалиду с одной рукой.
— Спасибо, гражданин,— услышал он и машинально кивнул.
Он безостановочно шагал по перрону, никак не мог успокоиться. Жадно приглядывался к лицам людей, прислушивался к разговорам. Нет, он не мог больше ждать, он не имел права ждать. Пусть ставят к стенке, если докажут его вину, но сидеть и ждать он больше не будет. Подписка? Ничего, он сам объявится и потребует, чтобы его выслушали.
До следующего поезда в Москву оставалось двадцать пять минут. Впервые за последние полгода ему не терпелось вскочить в вагон, забросить чемодан на полку и сесть к окну. Он любил смотреть в окна идущего поезда.
Березовые перелески, старые дубравы с редкими вкраплинами клена, липы и ясеня, и больше всего полей и лугов, перерезанных дорогами и тропками от села к селу, от села к селу, реки, текущие в Острицу, глубокие, с незапамятных времен лога, заросшие густым кустарником, былое прибежище партизан, редкие торфяные болота, поросшие осокой и высоким камышом, опять леса, на севере области они переходят почти в сплошные
массивы, и поля между ними теряются. Острица берет начало где-то дальше, туда, к северу, на Валдайской возвышенности, и некоторые утверждают, что доходили до тех мест и видели светлый родничок, выбивающийся из-под лесных огромных валунов. Острица петляет по всей области, и на всем ее протяжении тянутся богатые пойменные луга, весной залитые водой, летом в сочной, непролазной траве, осенью в густо стоявших стогах. Острица мелеет, травы год от года хуже и хуже. Испокон веков славился в России, да и не только в России, осторецкии сахар и мед, осторецкая водка, мужиков из Осторецкой губернии с охотой нанимали на юге и на севере, в Питере и в Астрахани. Народ рослый, дебелый, привыкший к тяжелому труду, к веселой шутке, сговорчивый и незлобивый, хозяйственный. В осторецких деревнях до революции почти совсем не было незаконно прижитых детей, и девки из других губерний охотно шли замуж за осторечан. Осторецкии мужик терпелив и вынослив и в семейной жизни—самостоятелен, в его характере до последних времен еще сохранилось что-то от патриархального, дедовского уклада сельской общины. На всех указчиков, приезжающих учить уму-разуму, он смотрит вроде бы и с почтением, но свысока, с уважением, но с незаметной издевочкой, словно хочет сказать: «Э-э, брат, вас много было и будет, а мы одни, и мы свое дело знаем». В старое время, где бы ни бродил осторечанин, умирать всегда возвращался на родину и, где бы ни побывал, всегда говорил, что краше родных мест ничего не видел и не знал.
Есть от древней привязанности осторечанина к земле и в характере Дербачева, и в Степане Лобове, и в настойчивости Дмитрия, постигавшего тугие науки одну за другой и, как занозу в сердце, носившего после смерти деда Матвея думу о хиреющей все больше Зеленой Поляне. Дмитрию Полякову и в немецкой неволе снились леса и поля Осторетчины и Зеленая Поляна, вся в вишневом и яблоневом цвету. Да и одному ли Полякову снились они в те годы? Ведь особо славна Осторетчина партизанами, но там, где слава, там и горе и страдания: полностью селами, районами угонялись в последнюю войну бабы, старики, детишки с родных мест, и все, что могло гореть, безжалостно сжигалось, остальное взрывалось. Давным-давно отшумели партизанские ночи, обвалились скрытые в глухих, непролазных болотах, лесных чащобах землянки.
Привольные осторецкие древние леса, в глубь которых в свое время не смели забираться даже передовые отряды хана Батыя. Давно поднялась Осторетчина из руин, дымит заводами, колосится хлебами. Вступила во вторую
послевоенную пятилетку. В эту весну со всех концов Осторетчины потянулись бригады по десять, пятнадцать, двадцать человек к прославленным Дремушинским лесам. Ехали на машинах и подводах, плыли на катерах и баржах со своими поварами (чаще поварихами), со своими продуктами. Все холмы, возвышенности вокруг Дремушин-ских лесов покрылись палатками, а то и просто шалашами. Началось наступление на вековые лесные массивы, и стали падать деревья, и волки все дальше и дальше в глубь перетаскивали своих щенков, по ночам подвывали тоскливо, уставив остекленевшие глаза на цепи костров, опоясывающие холмы.
Газеты шумели о почине осторецких колхозников. Борисова несколько раз была в Москве, летала в Ленинград, сама следила за размещением заказов, не давала покоя никому ни в обкоме и облисполкоме, ни в районах. Колхозы туго перечисляли деньги, открытый специально для этого счет в Госбанке пополнялся не ахти как. Борисова, вдобавок к шумихе, поднятой вокруг строительства, лично беседовала с секретарями райкомов, с председателями райисполкомов и с некоторыми, особо упрямыми, председателями колхозов. Это не замедлило сказаться. Поступления удвоились, имелась уже сумма, позволяющая разворачивать строительство. Неожиданно случилось то, на что Борисова не смела надеяться. Для первой межколхозной гидроэлектростанции на Острице Совет Министров решил поставить все оборудование в долгосрочный кредит. Строительные материалы, турбины, динамо-машины, высоковольтные мачты, подстанции — все, вплоть до изоляторов и лампочек. План строительства был рассмотрен и утвержден сроком на пять лет. Юлия Сергеевна внесла предложение сократить срок строительства до трех лет, но товарищи из Москвы своевременно напомнили, что колхозы, на которые в основном ляжет строительство, должны заниматься кое-чем и еще.
Борисова подумала и согласилась.
На рассветах спалось особенно крепко. Егор Лобов во сне слышит запах сухой ромашковой травы, и что-то колет ему в щеку. Он мычит, елозит головой по набитой травой наволочке, переворачивается на спину и стаскивает с себя ногами простыню и лежит в одних трусах. Все его молодое тело сейчас и бесстыдно и целомудренно — как это бывает только во сне.
Солнце встает, и все уже пошли к реке умываться.
Молоденькая повариха, младшая дочь деда Силантия Полька, став на колени, просовывает в шалаш голову,
жмурится. Вглядевшись, вскакивает — щеки горят. Отбегает от шалаша и зовет издали:
— Егор! Егорка! Вставай, давно встали! Завтракать пора! Его-орка!
Егор открывает глаза, слушает, не шевелясь.
— Здравствуй, Поля! — говорит он.— А где остальные?
— Умываться ушли. Один ты дрыхнешь, лежебока. Вставай.
— Полька, иди сюда,— зовет он, и девушка, прижимая руки к груди, стоит молча, потом весело хохочет, отбегает от шалаша еще дальше.
— Ишь чего захотел! — кричит она.— Вставай, хватит валяться. Ишь разнежился...
Егор выходит из шалаша не сразу, ворочается, мучительно сладко тянется. Полька сгребает с бурлящего котла накипь и все оглядывается. Егор наконец выходит, в одних трусах, босой, идет к навесу, где у Польки варится в котле завтрак на тридцать человек и кипит чай.
На всякий случай Полька заходит от Егора по другую сторону котла, и он скалит зубы.
— Бесстыжий, штаны бы надел,— говорит она, хотя знает, что Егор каждое утро в одних трусах бегает купаться в Острицу.
— Чего я бесстыжий, в городах так и не то носят.
— Здесь тебе не город.
— А что здесь? — допытывается он, придвигаясь ближе и глядя на нее влюбленно-ласково.
— Отстань.— Она зачерпывает в уполовник кипящего варева, решительно отводит руку.
— Но, но! — пугается Егор, смеясь, отбегает, хватает полотенце и мчится вниз, к реке, и Полька глядит ему вслед и тиснет руки возле груди.
Солнце встает. Дремушинские леса затянуты туманом, он начинает редеть, и кое-где проступают вершины деревьев.
С утра должен был состояться митинг, но товарищи из обкома запаздывали, и бригады вышли на работу.
Егор Лобов валил в паре с Петровичем, в неделю обросшим медной бородой. Дело спорилось — колхоз платил не только трудодни, но и деньгами; кроме того, пошедшим на лесоповал в Дремушинские леса обещано лесу на избы, и добровольцев хоть отбавляй.
У Егора давно взмокла спина и затекла от напряжения шея, и он совсем перестал подавать пилу, только тянул к себе, а Петрович все не думал разгибаться, переходил от дерева к дереву, сам определял, куда валить, сам подрубал, плевал на железные ладони и коротко бросал:
— Давай!
Свалили толстущую, высоченную ель, и Петрович скомандовал:
— Теперь курить. Садись.
— Пилу надо протереть. Тяжело идет.
— Протри. Я бензин вон у первого пня поставил. Сначала давай покури, потом.
Петрович, скручивая цигарку, пощелкал языком, показывая на ель:
— Вот такую штуку бы на пол пустить. Эко добро, что мытый, сверкал бы.
— А ты и пусти.— У Егора слегка дрожали от усталости пальцы.— Скоро коней пригонят, начнем стаскивать. К берегу ее — плыви.
— Не возьмешь.— Петрович с сомнением пощелкал языком.— Больно велика. Эй, бабы, давай сучья руби, пока курим,— позвал он, оглядываясь и недоумевая.— Где они делись? Вот работнички!
Он сел рядом с Егором, стал курить.
— Партизан тут было видимо-невидимо. Вон за те холмы все с немцами цапались. Покойник Матвей-плотник, бывало, начнет рассказывать — всю ночь не заснешь. Наверно, вон на тех холмах взял он в плен австриячку.
— Бабу, что ль?
— То-то и дело — бабу ихнюю. Они к своим приезжали, дух им поддерживать. А дед Матвей сидит за кустом и ждет, куда немцы по ночному делу пойдут. У них не то, не у нас,— определенное место отведено, и только туда. Вот Матвей сидит за кустом и ждет, ну, а она и вышла из палатки. В темноте кто ее разберет — мужик то, баба ли? Идет фигура, да и все. Ну, он подождал, чтобы лишнее, значит, не тащить, и хлоп ее по колгану. Мешок надернул, взвалил на плечи — и попер. Здоров был дед, племянник его подкосил, а то бы досель жил. Ну что, притаскивает, развернули — ан баба. Грохоту, говорят, было! Ее, говорит, лярву, пятнадцать верст пер, а она ни черта не знает. Визжит по-своему, ничего не знаю, я из этого самого дома для публики и к войне никаких отношений не могу иметь.
Стирая с полотна пилы смолу бензином, Егор спросил, смеясь:
— А чего в тех холмах, что они за них дрались?
— То-то, сразу видно — на войне не побывал. Господствующая высота. Немцы пушки поставят — и все леса под прямым огоньком. Как чуть дымок или шорох — сейчас тебе пару горячих!
— Сейчас здесь будет вода. Говорят, целое море.
— Мне на это наплевать, мне лесу на дом приобресть.
Дальше нельзя, тесно. Четыре человека со старухой, баба опять разгнездилась, вот-вот шестой заблекочет.
— Лес тебе будет, чего ты. Тут теперь работы на каких полмесяца, ну месяц. А там поплывем. Тахинин, говорят, скоро еще бригаду пришлет, для колхоза лес плавить. Вот и тебе заодно.
— Дай бог. А то возьмут и раздумают давать.
— Мне другое интересно. Станет станция, оживет все здесь. Электричество! Ты понимаешь?
Петрович пренебрежительно махнул:
— Мне до этого... Постой, постой! Гля, никак, начальство припожаловало?
И Петрович и Егор встали, увидев ловко пробирающуюся по навалу женщину в брюках и кожаной куртке, за нею россыпью прыгало, торопясь, человек десять, в том числе и бригадир от их колхоза здесь, на лесоповале. Женщина остановилась почти рядом с Егором и Петровичем, поздоровалась. Подождала своих. Она стояла на стволе только что сваленной толстой ели, балансируя руками, чтобы не упасть. Ей нравилось все вокруг, и Егор следил за нею, полуоткрыв рот от удивления: до того она была непривычна здесь в своих брюках, со своим румяным лицом и высокой грудью. Егор проморгал, когда у нее очутилась во рту папироса и лицо построжало, успокоилось.
— Вам, Чемуков, провести собрание и разъяснить товарищам колхозникам, что к сеноуборке здесь нужно закончить. На сеноуборку все должны вернуться в колхозы.
Егор слушал ее и не слышал, забыв и об усталости, и о Польке-поварихе, которая ему нравилась.
— Да, Георгий Юрьевич, там, я слышала, натолкнулись на партизанское кладбище. Пожалуйста, поручите кому-нибудь, лично проследите. Пусть перенесут — во-он! — на самый высокий холм. Объявим конкурс на лучший памятник партизанам и поставим.
— Сделаем, Юлия Сергеевна,— сдержанно отозвался невысокий мужчина в военном кителе и в кирзовых сапогах.
— Хорошо ведь, море, на берегу — монумент.— Женщина легко спрыгнула со ствола ели, и вслед за ней двинулись остальные. Некоторое время до Егора продолжали долетать отдельные слова и фразы.
Егор наконец оглянулся на своего напарника и протянул:
— Вот баба, слышал: монумент будет! Вот это да! Спите, родные, дорогие. Ты видел, какие ноги?
Петрович смачно плюнул:
— Дура ты! У тебя одно на уме, отъел морду, и работа не берет.
— Ты чего, Петрович?
— А того! Не трепись. Она тебе даст «ноги» — места не найдешь. Ты знаешь — кто? Борисова, секретарь обкома, да еще первый. Хватит лясы точить, бери пилу. Пошли. «Монуме-ент»!
Егор нагнулся за пилой после второго окрика, все стоял, глядел вслед ушедшим, а потом все вспоминал и ни в обед, ни в ужин не обращал на Польку никакого внимания. А вечером долго плескался в Острице: лето пятьдесят третьего начиналось жарко, дождей с весны почти совсем не упало, и Острица сразу начала мелеть.
В сравнении с прежней двухкомнатной квартирой маленький флигель при двухэтажном старинном, с белыми колоннами особняке показался огромным. Особняк стоял в глубине квартала, отделенный от улицы литой чугунной решеткой, окруженный старым садом, липами, каштанами и елями. По распоряжению Борисовой здесь разместили детский сад со своими песочницами, грибочками и разноцветными избушками на курьих ножках, и детский гомон и щебет всякий раз вызывали доброе, теплое чувство. Утром старый, усыпанный красным щебнем двор наполнялся разномастными колясками. Матери, спеша на работу, разматывали своих закутанных, как коконы, ребятишек. По ночам стояла непривычная тишина, шум улицы сюда не доходил, и Юлию Сергеевну это поначалу оглушало. Она подолгу не могла заснуть, тишина давила на нее, как если бы она находилась на дне глубокого колодца. Юлия Сергеевна шла в комнату матери, теперь почти не встававшей с постели, и, если мать не спала, они разговаривали. А впрочем, когда бы ни пришла дочь, Зоя Константиновна немедленно просыпалась, тяжело дыша, садилась, глядя на дочь тревожными глазами.
Если Юлии Сергеевне разговаривать не хотелось, она накидывала пальто и выходила в сад. Здесь было хорошо ранней весной и поздней осенью. Лето Юлия Сергеевна не любила, а зимой в саду холодно и неуютно. Юлия Сергеевна поселилась во флигеле вдвоем с матерью вскоре после того, как стала первым секретарем обкома, в то время у нее ясно начинала ощущаться потребность в тишине. Она уставала от людей, от непрерывных разговоров, совещаний, встреч, от необходимости думать, решать и решать, снова думать и снова решать.
Первый год ее работы секретарем обкома — она понимала — был годом особенным. Страна не воевала, не одерживала побед, как в сорок пятом, но было много другого,
что потом навечно вписывается в историю. И, однако, это был все-таки пятьдесят третий год.Юлия Сергеевна медленно ходила по дорожкам сада, гладким, утрамбованным красным щебнем и усеянным редко упавшими, сбитыми ветрами листьями клена, бурой листвой липы, темноватыми, высохшими — ясеня. Она не позволяла подметать дорожки, шорох сухих листьев действовал успокаивающе. Последнее время слишком мало вот таких спокойных минут, так же мало, как и настоящих друзей. Впрочем, друзей совсем нет. Где они?
А были ведь. И Дмитрий был, и Михеевич Карчун — духовный ее наставник в годы работы в подполье и райкоме, и Дербачев. Почему она была тогда уверена, что он видел в ней больше, чем товарища по работе? О Дерба-чеве она запрещала себе думать, как в свое время запретила думать о Дмитрии. Запретила — и как отрезала. Это были несравнимые понятия. Дмитрий, пусть не по своей вине, обокрал ее юность. Дербачев, может быть, и любил ее, и все равно она до сих пор не могла забыть, не могла простить себе той слабости. А Дмитрий... Что Дмитрий? Он рядом — совершенно чужой человек, умный, интересный мужчина. Она ошиблась в свое время, и Дмитрий принадлежит другой. К чему думать? Кто мог угадать в забитом, больном человеке теперешнего Полякова. Вон Селиванов им не нахвалится, хотя поругивает за неуравновешенность, за несговорчивый характер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57